Электронная библиотека » Михаил Полюга » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 20:17


Автор книги: Михаил Полюга


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +
12. Старина Абрам Моисеевич

Какое-то время я бесцельно кружу по городу, засматриваюсь на тускло-желтые фонари вдоль дороги, на освещенные витрины магазинов, на людей, бредущих по заснеженным тротуарам. Потом направляюсь в «Розу пустыни», занимаю любимый столик у окна и заказываю чашку кофе.

«Лучше бы нашел себе проститутку, – размышляю я, глядя в окно на пустынный сумеречный бульвар. – Нанял, использовал, расплатился, забыл – и вся недолга. А с порядочными – одни проблемы. Становясь близки, они, словно кошки, втираются в ваш мир и постепенно заполняют его своим. Но мой мир давно уже занят. В нем не найдется места для другой…»

Кофе против ожидания не бодрит. Или эту бурду наколотила вон та новенькая барменша-неумеха? Еще одна печаль у прилавка: коровьи вздохи, отсутствующие глаза, неумелые, бестолковые руки…

Нет, пора домой! Что-то я сегодня не в духе…

«Так всегда бывает со мной после праздника, – подбадриваю я себя, заворачивая к дому. – Чтобы не забывал, на каком свете живешь. Вон коты, собаки, воробьи и прочая живность – у них праздников не бывает, только сытно или голодно, морозно или тепло…»

Я отпираю ворота в гараж, включаю свет и возвращаюсь к автомобилю. Абрам Моисеевич уже тут как тут – достает нытьем и путается в ногах, потом садится у ворот и нервно позевывает в предвкушении теплой кухни и куска ливерной колбасы.

«Сдает старина! – думаю я о коте, поворачивая автомобиль к воротам. – Зрение и слух не те, что раньше, зубы стерлись, челюсть вывернута. Надо бы его побаловать завтра рыбкой…»

Несильный тупой удар под задним колесом отвлекает меня от благих мыслей. Что там может быть? Отпирая ворота, я не видел на расчищенном пятачке перед гаражом ни черно-серых ледяных катышей, в зимнюю пору налипающих под днищем автомобиля, ни дровяных обрубков из поленницы, которыми я отапливаю камин.

И тут жаркая испарина проступает у меня на ладонях…

Заглушив двигатель, я вылетаю из машины. Господи боже мой! В полутора метрах от ворот, на снегу, в тени автомобиля темнеет недвижимый сверток тряпья, но я сразу, сердцем понимаю, что это не сверток и не тряпье…

Абрам Моисеевич лежит на боку, крови почти не видно, и я хватаюсь за идиотскую мысль, что он просто-напросто прилег так, дожидаясь меня, а вовсе не потому, что… Вот только легкая судорога, словно кот для чего-то вытягивает заднюю лапу и слегка встряхивает ею, опровергает этот вздор с очевидной жестокостью: не прилег, а умирает у меня на глазах!

– Абраша! – сипло говорю я. – Как же так, Абраша?

Кот недвижим, его уже нет со мной, хотя тельце еще теплое, и я оглаживаю, оглаживаю бока и спину ладонями, ощущая, как под моими пальцами оно, это тельце, неумолимо застывает и костенеет. Но может быть, это из-за того, что на дворе зима и от снежного наста тянет холодом? В гараже у меня висит старая байковая рубашка, и я бегу, сдергиваю ее с крючка, приподнимаю мертвое тельце и укладываю, заворачиваю в мягкую ткань.

– Полежи так, – словно живого, уговариваю я кота, – а я позвоню сейчас маме

Жена отзывается не сразу, она слегка запыхалась и говорит с запинкой, и поэтому я определяю – торопилась из соседней комнаты к телефону.

– Абрам Моисеевич, – выдыхаю я и прокашливаюсь, чтобы потянуть время. – Абрам Моисеевич погиб… только что…

– Как погиб?! Как он мог погибнуть?!

– У меня под колесами… Я загонял машину в гараж, а он ждал у ворот… Так всегда было… Не пойму, как это получилось… Может быть, в последнюю секунду надумал проскочить к дому и оказался под задним колесом… Если бы под передним, я увидел бы и успел затормозить…

– Ты пьян? – каким-то незнакомым, шипящим голосом перебивает меня жена. – Конечно, пьян! А как же иначе? Ты его специально убил! Нельзя было его не заметить…

– Ты что, вправду?..

– Я тебя ненавижу! Это все твой образ жизни, твои мысли и поступки, твоя пьяная езда! Ты и твои так называемые коллеги – все вы сошли с ума от безнаказанности! Ты специально это сделал, только ты и мог…

– Как тебе не совестно?!

– Мне?! Мне еще должно быть совестно? А ведь я чувствовала – что-то должно случиться. Вокруг тебя давно накапливалось что-то нехорошее, как нарыв. Кот, сколько мог, принял на себя то, что предназначалось тебе…

– Ты!.. Это ты сумасшедшая! Точно ведьма с зерцалом – смотришь и ждешь, когда случится… Я думал, ты меня… А ты… Знать тебя не хочу!

В бешенстве я зашвыриваю мобильный телефон в зев гаражных ворот, захлопываю тяжелые, выстывшие, хрипучие створки, гремлю засовами. При этом стараюсь не смотреть на рубашку с тельцем – зачем на нее смотреть, если и так все ясно: это я убил его! Тот живой, желтоглазый, разбойный комочек, который когда-то, совсем недавно, ползал на плече у мальчишки, а потом доверился и пошел на руки ко мне! И поправить уже ничего нельзя – смерть непоправима!

А еще я думаю: на что это намекала жена? Что предназначенное мне принял на себя кот? Какое-нибудь лихо-несчастье? И почему именно кот? Не дерево, не крыша, не громоотвод, а старый, тщедушный Абрам Моисеевич, который, сколько жил, воевал со мной за первенство в доме, не раз и не два писал мне в тапочки и угрожающе рычал, едва получал из моих рук колбасу?

А может быть, такое случилось, потому что я обидел Капустину?..

Мысли изводят, потому что они бесплодны, нет у меня на них ответа и нет мне успокоения.

Но за воротами уже вечер, блеклая, просвечивающаяся насквозь темень сгустилась над домом и садом. С ломом, лопатой и обтерханной метелкой я иду в сад, под тридцатилетнюю разлапистую ель, под которой часто таился и караулил воробьев Абрам Моисеевич. Здесь ему и оставаться навеки. В моей рубашке, чтобы спокойнее и крепче спалось. Затем я возвращаюсь в гараж, беру на руки и осторожно несу в сад скорбную свою ношу…

– Жил-был кот, – приговариваю я и разгребаю снег под елью, а после долблю мерзлую землю ломом, выковыриваю черные, антрацитовые лепехи лопатой. – Жил-был кот. Злой, упрямый, противный кот, которого все любили. Всем котам кот.

Углубив яму, я выметаю ее метелкой, выстилаю дно еловыми ветками и кладу на хвойный настил старину Абрама Моисеевича. Он наверняка знает, что я не виноват! Он простит меня! Правда, простишь, кот?

Итак, я остался один. Сперва попугайчики, теперь вот Абраша…

Что мне делать одному дома? Слоняться по комнатам? Жечь в камине дрова и тупо перелистывать книгу? Пить? Но я не человек примитивный, который всякий повод – и радость, и горе – запивает стаканом портвейна на горе поджелудочной железе.

В неясной надежде я запрокидываю лицо горе, но там непроглядный, свинцовый мрак, кое-как приукрашенный черными ветками яблонь, груш и черешен. Перевожу взгляд на окна дома – они пусты, как глазницы слепого. И только из гаража, из-за врезанных в ворота дверей, вытекает мне навстречу густое яичное пятно света. Туда мне сейчас и путь-дорога.

Я возвращаюсь в гараж, пристраиваю погребальные инструменты на место, отыскиваю на полу мобильный телефон, едва не раскоканный сгоряча мною, и тот подает признаки жизни – оповещает о пропущенном звонке. Черт с ним, со звонком! Если это жена – мне не о чем с ней говорить. Если Капустина… Нет, звонила мать. С чего бы ей так поздно звонить? Что-нибудь, не оговоренное наперед, купить завтра на рынке? Вот завтра я и узнаю! А пока…

Надо убираться отсюда подобру-поздорову: и дом, и гараж сейчас не очень надежное пристанище для человека, полного горечи и скорби.

Снова я сажусь за руль и еду, и наворачиваю километры по городу, по этой чуждой каменной пустыне, сплошь занавешенной темным полотнищем с пропалинами зажженных окон. Но куда ехать на ночь глядя? Кто меня ждет, кто думает обо мне? И тут я полной мерой осознаю, что, по сути, один в этом мире, что в случае чего мне некуда пойти-податься. Может быть, только Капустина?..

Как нашкодивший мальчишка, я на первой передаче подкрадываюсь к ее подъезду, но не могу заставить себя набрать номер и сказать: Света, мне погано, впусти меня погреться! Вместо этого я, не выходя из автомобиля, до хруста в позвонках выворачиваю шею и долго смотрю на знакомое окно – оно едва тлеет из-за задернутой плотной шторы, как бывает, если в комнате горит одна лампочка: ночник в двадцать пять ватт, либо настольная лампа, либо бра над изголовьем дивана…

«Ты об меня вытер ноги», – сказала она там, у дамбы. Может быть, что и вытер. В этом мире всегда так было, есть и будет: ты вытираешь, о тебя вытирают… Давеча не повезло тебе, девочка, полчаса назад – мне… А выход один: надо научиться прощать. Не всех скопом, а друг друга. Нас и без того прискорбно мало – тебя, меня, жены, будь она неладна! – тех немногих, к кому можно без чувства отвращения и брезгливости прислонить голову…

13. Свет чужого окна

– Что с тобой? – с порога спрашивает меня Капустина; по глазам вижу, что ей немного неловко – час поздний, и, судя по халатику, наброшенному поверх ночной сорочки, мой нежданный визит поднял ее с постели, – но и тревожно за меня. – Что-то произошло? Заходи, не стой на пороге. По ногам тянет, еще, чего доброго, простудишь.

– Чаем напоишь? – говорю я первое, что взбрело в голову; и правда, зачем девочке знать о том, что меня печалит!

Она молча кивает, затем отступает в комнату и торопливо накидывает на разобранный диван покрывало. Край простыни упрямо высовывается, а на подушке видна свежая вмятина, оставленная ее телом. Но эти простыня и подушка – сущие пустяки по сравнению с кружевным треугольником ночной сорочки, белеющим у нее на груди, между отворотами халатика. Наверное, нет ничего более трогательного и возбуждающего, чем собравшаяся в своем логове ко сну полуодетая молодая женщина, застуканная там внезапно.

У меня перехватывает дыхание, и этот сбой, а еще, по всей видимости, мой одичалый, все подмечающий, волчий взгляд приводят Капустину в замешательство. Смятенными, неверными пальцами она комкает несчастный халатик, тщетно пытаясь упрятать под его отвороты такую соблазнительную откровенную белизну. Вот если бы я заранее позвонил и сказал, что хочу провести с ней ночь, мизансцена была бы иной. Но мое внезапное появление застало девочку врасплох, потому не совсем понятно, особенно после недавнего отвратительного проступка на дамбе…

– Проходи, – лепечет она и одной рукой прихватывает и удерживает у горла непослушные отвороты, а другой поправляет, одергивает полы халата. – Я сейчас, только поставлю на плиту чайник…

– Давай-ка на кухне, – невольно улыбаюсь я и, чтобы девочка успела прийти в себя, тяну время: отворачиваюсь к вешалке, неторопливо цепляю на плечики дубленку, потом наклоняюсь и расстегиваю замки на ботинках. – Для того и кухня, чтобы чаевничать там. У тебя какое варенье? Вишневое? Лучше вишневого не бывает!

– У меня нет вишневого, – с легким шелестом проскальзывает у меня за спиной на кухню Капустина. – Есть мед. Он хороший, из акации, только чуть-чуть засахарился. Но для настоящего меда это не страшно…

Согласен на мед, на чай без меда, на вечер без чая! Так уж вышло, что теперь я на все согласен.

Кухня у Капустиной не очень большая – стандартная кухня на семью из двух с половиной человек, как однажды пошутил по такому же поводу Кукса, – но теплая, уютная, обжитая. И даже если это не совсем так, я все равно сказал бы: теплая и уютная, потому что на время отыскал для себя угол – между холодильником и кухонным столом. Что ни говори, не самое худшее пристанище! Теперь еще одна задача – позабыть обо всем, что, по стечению ряда обстоятельств, привело меня в этот дом.

– Хочешь немного коньяку? – оборачивается ко мне от плиты Капустина. – Коньяк так себе, но за неимением лучшего…

Она уже пришла в себя и даже кое-как уложила волосы, встрепанные от соприкосновения с подушкой. Но главное, успела обдумать и решить для себя, прятаться ли и дальше с ночной сорочкой и халатиком. Прятаться не будет, понял я по тому, что отвороты расправлены и уложены на место и нежное потаенное свечение ночных кружев открыто для моих глаз.

Черт подери, где же тот мед, в который я все безнадежнее влипаю?!

– Если только в чай, – ответствую я, чуть помедлив, стараясь говорить буднично и не застревать на кружевах взглядом; теперь мне есть на что не смотреть, и эта задача должна отвлечь от печальных мыслей об истинной причине моего позднего визита. – Несколько капель коньяка придают чаю особый, изысканный аромат. А пить – уволь, я уже достаточно выпил сегодня.

– И я не стану. Я ведь испугалась, что ты явился за этим. Думаю: как же так, что я буду с тобой, пьяным, делать?

– И напрасно, между прочим, – говорю я с некоторой долей обиды. – Во-первых, почему пьяным? А во-вторых, уж если я и выпью лишнего, то размякаю, становлюсь смирным, как мышь, и сразу же отправляюсь домой спать. Но сегодня, если сильно попросишь, могу прилечь вон на том коврике у порога.

Капустина вытягивает тонкую шею по направлению моего взгляда, с каким-то строгим недоумением глядит на синтетический коврик в прихожей, потом переводит глаза на меня:

– Ты это серьезно?

«Неумные у тебя шутки!» – прочитываю я на ее лице, но произнести вслух она не решается, потому что понимает: шутка – с подтекстом, и любое возражение с ее стороны обернется невольным уточнением нашего статус-кво на сегодняшний вечер.

Вместо этого она делает вид, что сердится, и потому излишне резка в движениях: обдает кипятком чайник для заварки, сыплет в навесное ситечко чайный лист, заваривает, укрывает чайник стеганой рукавицей – и все это сопровождается у нее фаянсовым звоном чашек, громыханием выдвижного буфетного ящика, звяканьем ложечек о розетки и блюдца.

– Вот чай, вот мед, вот печенье к чаю, – со злым пристуком подает мне угощение Капустина. – Приятного аппетита!

– А коньяк? – как ни в чем не бывало брюзгливо вопрошаю я. – Изволь, как обещано, влить в чашку ложечку коньяка. Иначе я не согласен…

– На что не согласен?

– На все вот на это… Нечего, понимаешь, на мне экономить!..

Какое-то время мы обмениваемся задиристыми взглядами, как два бойцовских петуха, потом я встряхиваю головой, скалюсь и фыркаю, и смешливая Капустина, не удержавшись, заливается смехом вслед за мной.

Наконец-то! – первое напряжение от нежданной встречи миновало, и вот уже мы грызем печенье, отхлебываем из чашек чай, балуемся медом и болтаем о пустяках, как два близких человека, которым не впервой коротать на кухне часы бессонницы. Нам хорошо и покойно в эти минуты, и если бы не тайная заноза под сердцем – Абрам Моисеевич! – я, так и быть, позволил бы себе слабость – присмотреться к женским прелестям Капустиной и даже подумать о них с вожделением. Если бы не старина Абрам Моисеевич!..

Я прикрываю глаза, словно впадаю в состояние блаженства от горячего чая с медом, и вижу как наяву – сумерки, черно-синие еловые лапы, стылое тельце, обвернутое в старую байковую рубашку. Жил-был кот… Жил-был кот… Жил-был…

А еще слышу слова жены: «Я тебя ненавижу!». За что? За какие грехи или проступки можно ненавидеть человека, с которым связана лучшая часть жизни? Или эта часть худшая для нее, и я попросту не заметил ни печалей, ни горестей, которые испытала со мной она? Но какие это печали и горести? За истечением лет мне видится только один непоправимый, смертный грех – убийство нашего неродившегося ребенка. Но сколько можно об этом?! Сколько можно?!

– Да-да, конечно! – спохватываюсь я, и киваю, и неосмотрительно соглашаюсь с какими-то словами Капустиной, проскользнувшими мимо моего сознания. – А впрочем…

Она пристально смотрит на меня прозрачными, как родниковая вода, глазами, словно спросить хочет: эй, где это ты был сейчас? Но не спрашивает – она деликатная девочка, а может, разумно избегает прямых вопросов, чтобы не получить ответ, какого не ожидаешь.

И опять она говорит, а я восклицаю: «Да!», «Ну что ты!», «Разумеется, вне всякого сомнения!» – а тем временем думаю: и что ты нашла во мне? Даже то, что я выгляжу моложе своих лет, никаким образом не превращает нас в пару. Кожа у тебя молодая, руки нежные, глаза живые, ты как нетоптанная лужайка посреди майского леса. А я понемногу ржавеющий осенний пригорок, на какое-то, совсем короткое время освещенный скупым, прощальным солнцем.

– …У них дом за городом, – снова, не без усилий над собой различаю я голос Капустиной, потому что больше не желаю вникать в подлый шепоток собственных мыслей. – Пройдешь улочку, пройдешь другую, повернешь направо – речка, она этой зимой почему-то не замерзает; повернешь налево – лес. Я им говорю: родители, вы живете как на курорте.

– И в самом деле, курорт!

– Нет же, это я – чтобы не унывали. А все не так. Весной, летом, осенью – посадка, прополка, опять прополка и опять. Потом сразу – засолка, заготовка, сбор урожая. Только и счастья, что три месяца зимой… И вообще, что ты понимаешь в деревенской жизни?!

– Что-то понимаю. У меня как-никак тоже дом, а вокруг дома – сад, грядки…

– А на грядках что? Укроп и петрушка?

– Так! Тебе никогда не говорили, что ты невоспитанная, взбалмошная, наглая, злая девица?

– А ты разъездной барин! Развалился в тепле, чай с медом пьешь. Еще и коньяк тебе подавай!

– Кстати, за чай спасибо.

– Еще налить? – тут же остывает Капустина, лицо у нее вытягивается, бледнеет, становится испуганным и несчастным.

Нет уж, на ночь чай – одно беспокойство! Я выбираюсь из-за стола и, в подступившей обвальной тишине, принимаюсь складывать в мойку грязную посуду: чашку, блюдце, розетку, чайную ложку, – все неторопливо и по порядку, честь по чести. Это занятие помогает какое-то время увиливать от глаз девочки. А если взять и вымыть после себя посуду и тем самым еще на несколько минут оттянуть неверное продвижение по канату над пропастью?..

– Я сама вымою, – квелым, задушенным голосом пресекает эту мою попытку Светлана. – Сейчас все равно нет горячей воды.

– Ну тогда…

– Пойдем спать.

Вот чего я боюсь и чего так хочу! Вот зачем я на самом деле пришел: не из-за горя-несчастья, не из-за нелепой гибели Абрашки, а потому, что во мне наконец-то созрела готовность – прийти и остаться. И нет никакого значения, остаться на время, до утра, или до конца жизни. Потому что так задумано природой. По этой задумке мужчина и женщина, сами того не ведая, пребывают в непрестанном поиске нового партнера, явно или скрытно, как это называется теперь, мониторят жизненное пространство вокруг себя. В результате совпадения или, вернее, попадания в «яблочко» происходят чаще, чем мы думаем, – просто не всегда время совпадает с местом.

Это ли не оправдание мне – яко библейскому змию, искушающему яблоком с запретного древа?!

Я медленно поворачиваюсь, по сантиметру переставляя ноги на узком пятачке между столом и раковиной, и наконец отваживаюсь посмотреть в глаза Капустиной. Но она уже произнесла главное, она переступила через себя, и потому, наверное, в этих глазах не осталось недавнего стыда и страха.

– Света, я не…

– Уже поздно. Пойдем… Не бойся, я для себя давно так решила…


Под утро я пробуждаюсь после недолгого глубокого сна. В комнате предрассветно сереет, точно она наполнена зыбким сизым туманом. Я лежу на спине, утопая в мягкой пуховой подушке, пристроенной на валике дивана, а рядом, опершись зябкими лопатками о диванную спинку, сидит и смотрит на меня, спящего, она. Еще одна женщина, впустившая меня в свое тело и душу.

В смутном бесцветном свечении зачинающегося утра я хорошо вижу ее спутанные светлые волосы, воробьиную шею и острые лопатки, округлые груди с изящными крохотными сосками, выставленную коленку и еще кое-что, прежде запретное, а после сегодняшней ночи доступное для меня.

Свет мой Светлана, прелесть ты моя!

Но что-то в ней настораживает, и, зорче всмотревшись, я вижу слезы, заплутавшие у нее на ресницах. Что, моя милая, что?!

– Ты меня не любишь! – беззвучно шевелит она исцелованными, будто обескровленными бессонной ночью губами и склоняется ко мне, нависая прядями волос и засматривая в глаза. – Я тебе навязалась, а ты струсил, пожалел…

– Почему? Откуда ты взяла?

– Кто такая Даша? Ты говорил с ней, называл ее во сне Дашенька.

Я говорил? Разве разговариваю во сне? Да перестань ты реветь! Глупо ревновать к прошлому. Даша – моя бывшая жена, то самое прошлое…

14. Запах прожитой жизни

Утро воскресного дня хмурое и зябкое – мерзкое утро! Серая пелена развешена повсюду, точно плохо выстиранное мокрое белье, – на низком бесцветном небе, на деревьях, похожих на венозные руки больного, над отвалами убранного с тротуаров снега, в черно-белых пространствах улиц и переулков. Выходить из дома не хочется, но с некоторых пор у меня появилась святая обязанность – в воскресный день я покупаю на рынке продукты для матери: в основном молоко, творог, сметану, а еще муку.

– Смотри, чтобы непременно была керченская! – сказала как отрезала, вот только наезжать получается у нее все хуже: некогда командный, как у военных и педагогов, голос ее как бы подсел, сделался немощным и слабым.

Я гоню от себя дурные мысли, но в последние полгода мать заметно сдала: тело ее исхудало и стало усыхать, лицо заострилось, кожа покрылась старческими пигментными пятнами, походка сделалась нетвердой, шаркающей, как у записной старухи. Из-за этого она редко выходит из дома, но упрямо не верит в увядание организма. Нет, это врачи плохо лечат ее! Она уже довела до исступления участкового врача, и вместо него по вызовам стали являться разные и всякие и прописывать, что в голову взбредет. Уже несколько раз я изымал сомнительные рецепты, но ее упрямства так и не смог побороть.

– Я сам, бывало, едва ползаю, как инвалид, – так донимают суставы. А ведь мне лет всего ничего, – наставлял я мать, теряя терпение и горячась. – Но моя подагра неизлечима. Как и твоя старость – ее невозможно исправить лекарствами. С ней надо смириться. А еще делать все, от нас зависящее, чтобы не провоцировать организм: не есть жирного, не пить цельного молока, не употреблять сливочного масла. А самое главное, не курить. А у тебя что ни день, то пачка сигарет. И все продукты с рынка.

– Как же, разбежалась! Всю жизнь курила – а теперь брошу? И водочку пить буду – по чуть-чуть, мензурку за обедом. Это весьма полезно и хорошо: укрепляет тело и дух. А не полезно, так и черт с ним! Ты меня не разубеждай, я твой брандахлыст есть не стану: протертый супчик, кашку, кефир… Тьфу! Если так жить – так лучше сразу помереть и не мучиться.

– Она неисправима, – как-то сказала в сердцах жена. – Махни рукой. Пусть живет, как хочет.

И вот я тащу с рынка три литра домашнего молока, килограмм творога, сметану, масло и еще всякую всячину, и все это будет съедено матерью за неделю. Какой же организм выдержит эти космические перегрузки!

Через дверь я слышу, как мать шаркает по полу тапочками, возится с ключами и, не спрашивая, кто изволил прибыть, впускает меня в квартиру.

– Опять ты за свое! – ворчу я, протискиваясь мимо матери на кухню, и принимаюсь выгружать пакеты с продуктами. – Хоть бы в глазок взглянула, перед тем как открывать. А если за дверью квартирный вор? Удавит за грош, и вся недолга!

– А я его очарую, – переводит разговор в шутку мать, но шутит как-то квело и безрадостно. – Все купил? Мука где?

Она сегодня в мятом халате и не причесана, ее вставная челюсть полощется на подоконнике в стакане с водой, а потому нижняя часть лица как бы смята и подобрана в морщинистый узелок. И идет она как-то боком, пошатываясь и натыкаясь на стены в узком коридоре. А еще я не улавливаю запаха табачного дыма после традиционной утренней сигареты. Определенно, что-то произошло! – настораживаюсь я и присматриваюсь исподтишка: что еще не так?

Следом за мной мать вползает на кухню, сразу же оседает на табурет и тяжело дышит, словно проделала тяжелую работу и села передохнуть. Лицо у нее, с запавшими подглазьями и щеками, отрешенное, кожа пергаментного оттенка, голова никнет, точно она засыпает на ходу.

– Ты мне не нравишься сегодня, – как можно спокойнее говорю я и беру ее за руку – рука сухая и холодная, обескровленная рука. – Плохо спала?

– Куда там спала! Живот разнесло, лечь на бок не могу. Точно на сносях. Ты вот что, забери-ка все это, с рынка, а принеси мне кефир. Чего смотришь? Третий день есть не могу, желудок остановился. Но это пустое. Я курить бросила. Раз – и все, к чертям собачьим! Буду теперь как девочка-припевочка!

Я послушно направляюсь к двери – за кефиром.

– Да зайди в аптеку и возьми слабительного, – беззубо шепелявит мне вдогонку мать. – Может, это запор, так я его – как пробку из бутылки… Бог даст, выпутаюсь!

«Плохо дело, – думаю я, со всех ног припускаясь в расположенный неподалеку продуктовый магазин. – Уж если курить бросила!.. И живот, живот… Непонятная картина с этим животом…»

Запыхавшись, я останавливаюсь и стараюсь выровнять дыхание, а тем временем набираю номер своего старого приятеля, начальника госпиталя для инвалидов войны Синицына. Начальником он недавно, года три-четыре, но уже расставил на ответственные должности нужных и преданных людей и правит железной рукой: в госпитале чистота и какой-никакой уют. Правда, инвалидов войны в живых почти не осталось, но пустеющие ряды пополнили участники боевых действий, воины-интернационалисты, а также походные подруги и тех и других.

– Что-то тебя давно не было слышно, – брюзжит в трубку Синицын и, судя по характерному причмокивающему звуку, обсасывает что-то во рту. – Или ты пить бросил?

– Бросил, – покаянно подтверждаю я очевидную неправду. – Не в водке счастье. А ты как? Закусываешь с утра?

– Валидолом, будь он неладен! Вчера плясал, сегодня – в обмороке. Ну, чего надо? Ты ведь просто так не позвонишь, я тебя, подлеца, знаю!

Я излагаю суть дела, пытаясь живописать как можно образнее и доходчивее, – иначе этих коновалов в белых халатах ничем не проймешь. Но, к вящему моему удивлению, старый приятель даже не вдается в подробности – суровеет и чеканит командирским слогом:

– Вези ее завтра сюда. К половине девятого утра чтобы был у меня как штык. Госпитализируем, сдаст анализы, а там поглядим, что да как. Она у тебя кто? Участник боевых действий?

– Она ребенок войны. Знаешь такую программу – «Дети войны»? Это про нее.

– Не подходит. У нас тут в основном участники и участницы… Но все равно вези, направление я беру на себя. Очень большой, говоришь, живот? Черт! У нее с печенью проблемы когда-нибудь были?

Повеселев, я возвращаюсь назад. Мать сидит, свесив голову, на том же месте, где я оставил ее десять минут назад. Со стороны может показаться, что она уснула вот так, сидя на табурете и подперев спиной стенку, но, подойдя поближе, я слышу, как она что-то бормочет, и пальцы у нее неспокойны, она как бы сучит несуществующую пряжу и вертит, вертит призрачное веретено.

– Нет, не выпутаюсь!.. – шепчет она, с видимым усилием приподнимая мне навстречу голову. – В госпиталь, говоришь? Ладно, поеду в твой госпиталь. Что ела сегодня? Ничего не ела. Не хочу, аппетита нет. И желудок не принимает. С чего бы это? Разве я когда-нибудь его обижала?

Совместными усилиями мы возвращаемся в комнату, я помогаю ей лечь и укрываю ноги стеганым одеялом. Едва голова касается подушки, мать немедля закрывает глаза, но через секунду разлепляет их снова и вяло машет мне иссохшей ладонью:

– Иди, чего уж сидеть. Закрой меня на ключ и иди. Я как-нибудь сама управлюсь. – И вдруг, совсем уже беззвучно и покаянно, добавляет: – А ведь я твои любимые вареники с творогом сегодня не приготовила!

«Впервые за последние годы не приготовила, – думаю я потерянно. – Надо бы заехать к ней через час-другой, посмотреть, что да как».

Но и днем, и вечером она беспробудно спит, лежа на спине и обхватив руками громадный живот. Какое-то время я стою над ней, всматриваюсь в безжизненное лицо, вздымающиеся и опадающие щеки, заострившийся нос, черные подглазья и пересохшие губы и не могу отделаться от предчувствия возможной потери. Как такое может быть? Ведь еще неделю назад она была оживленна, строила планы, кормила меня обедом! Да, была старость, но достойная, такая, что можно бы еще жить и год, и два, и три. И вот в каких-то семь дней она, эта пристойная старость, обернулась для нее своей темной, безжалостной стороной.

«Нет, не хочу для себя такой старости, – думаю я и на цыпочках отправляюсь по квартире дозором – не горит ли в конфорках газ, плотно ли завернуты в ванной краны, не тянет ли от кухонной форточки сквозняком? – Нужно жить лишь до тех пор, пока можешь быть хозяином самому себе. В противном случае жизнь – пытка и потому бессмысленна».

Я возвращаюсь в комнату и сажусь на диван. Со стенки с портрета в рамке смотрит на меня молодая улыбающаяся мать. На фотографии ей едва ли за сорок – середина жизни, – здоровье и бодрость духа на счастливом лице невольно бередят во мне память прошлого. Я даже закрываю на секунду глаза и вижу – яркий солнечный свет, берег моря, взмах руки с какого-то волнореза…

Но все ушло, остались только какие-то ненужные, лежалые вещи от тех лет – блузки и платья, косынки, шарфики, штопаное белье, – пожива для моли, со скорбным, погребным запахом увядания.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации