Текст книги "Прискорбные обстоятельства"
Автор книги: Михаил Полюга
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 30 страниц)
19. Маска Скарамуша
В госпитале никаких перемен не наблюдается: все та же капельница, клокочущее дыхание увядающей жизни, сестра-сиделка с непроспавшимся отсутствующим взглядом. Я пытаюсь всучить ей коробку конфет, но сестра решительно отталкивает мою руку – видимо, предупреждена об участии в судьбе больной самого Синицына.
Пересиливая внутреннее сопротивление, я отправляюсь на работу. Ну почему, – думаю я, – в последнее время эта обыденная процедура дается мне все труднее, вплоть до ощущения физического и душевного недомогания? Устал, иссяк, износился за столько лет трудовой вахты? Но ведь не работа отталкивает – с работой как раз все в порядке, а наползающее, как лавина в горах, ощущение тщеты и напрасности моей профессии. Не в смысле сути, а в смысле процесса, осуществления, когда важное, необходимое дело люди, допущенные к управлению, извращают, забалтывают, обрушивают за кипами ненужных бумаг, приказов, распоряжений и указаний.
Вот, положим, Мешков… Или Сорокина… Толковые, исполнительные, грамотные, но пребывающие на вторых ролях, потому как за ними никто не стоит, никто им не покровительствует, ни перед кем они не стелются, как это принято сейчас повсеместно. Да и я волей случая стал прокурором района, и теперешняя моя должность не бог весть что такое. Но и на ней терпят меня с трудом, не говоря уже, что дважды пытались вытолкнуть куда-нибудь на периферию или торжественно спровадить на пенсию по выслуге лет. Зато процветают сорняки: нигилецкие, петелькины, чириковы, гнилюки и иже с ними.
Ну да так было во все времена и всегда будет. Чтобы стать успешным чиновником, надобно утратить все человеческое или носить по жизни маску Скарамуша. Но вот незадача: маска имеет свойство срастаться с лицом, и в один из дней вдруг замечаешь, что снять ее невозможно.
Во дворе управы я вижу Испанца. Засунув руки в карманы и выставив упитанное брюшко, он за что-то пеняет Лотуге, а тот, понурившись и упрямо выпятив нижнюю губу, не то огрызается, не то оправдывается вполголоса. Подойдя поближе, я различаю обрывки фраз:
– Меня Михаил Николаевич носом тычет…
– А вы объясните…
– Сам объясняйся… Но чтобы до конца дня было сделано!..
При моем появлении Испанец зазывно машет, но так как я и не думаю идти ему навстречу, приближается самолично, не торопясь, с достоинством, вперевалку, посапывая резко очерченными ноздрями, и небрежно сует мне смуглую, украшенную перстнем руку.
– Слышал, весной будем благоустраивать территорию? – спрашивает он, и вздыхает, и воздымает горе масличные пиратские очи. – Велено кое-что заготовить: гранитную плитку на дорожки, то да се…
– Так ведь плитка уложена пристойная! Сколько уже лет по ней ходим.
– Не такая! Нужен красный гранит, нужен серый гранит. Понимаешь, сочетание одного с другим. Посуди сам, у Фертова стены дома из красного кирпича, а забор – из серого камня.
– У него есть дом? Откуда?
– Твои спецподразделения мух не ловят, что ли? Или тебе не говорят? Михаил Николаевич в октябре-ноябре и коробку выгнал, и крышей накрыл, и забором трехметровым отгородился. Самое время весной класть плитку, разбивать клумбы. Так что ты готовься, ищи спонсоров. Или у тебя одни менты в спонсорах?
– Пошел к черту! Ни копейки не получишь!
– Как знаешь. Только это не моя прихоть. Есть указание…
Испанец обиженно пыхтит и отваливает, как перегруженный корвет – от причала. Смотри-ка, пришелся ко двору! А ведь еще недавно, в октябре, плакался и пил со мной горькую…
Я поднимаюсь в свой кабинет, снимаю дубленку, усаживаюсь в кресло и какое-то время сижу неподвижно, уставившись в размытое, нечеткое пятно на противоположной стене. Ничего не хочется делать, ни о чем не хочется думать.
Телефонный звонок раздается внезапно, я невольно вздрагиваю и не сразу понимаю, где нахожусь, зачем я здесь и что со мной происходит. На проводе – зональный прокурор из Генеральной прокуратуры, мерзейший тип по фамилии Гицко, прозванный в главке Лаврентием Берия.
– Евгений Николаевич? – сразу берет быка за рога Гицко. – Где ваши таблички по результатам работы за ноябрь? Вы один не прислали. Во всех областях начальники отделов как начальники, только с вами приходится трепать нервы!
– Таблички еще в пятницу переданы на факс Семибрата, – раздельно, по слогам, цежу я сквозь зубы. – Извольте не полениться и взять их у Игоря Борисовича.
– А почему не на мой факс? Почему не продублировали?
– Потому что ваш телефон постоянно давал сбои: набор – сброс, набор – сброс… Кроме того, не вижу здесь особой проблемы. Или вы не дружите с Семибратом?
– Со всеми я дружу, – через небольшую паузу скрипит Гицко и быстро добавляет: – Это вы не хотите дружить: загордились, не звоните, не заходите. Говорят, были на праздники в управлении, а, так сказать, нанести визит не изволили. Зря вы так. Мы хоть и маленькие люди, но тоже кое-что можем…
Вот вражина! В сердцах я бросаю трубку на рычаг, но промахиваюсь – и телефонный аппарат от толчка заваливается в щель между тумбочкой и стеной.
– С кем это вы воюете? – раздается за спиной ехидный голос Куксы, просунувшего голову в кабинет в ту самую минуту, когда я пытаюсь извлечь аппарат, застрявший в узкой глубокой щели. – Выпейте лучше кофе. Бодрит, как никакой другой напиток.
Умеет же этот Кукса появиться не вовремя! Он старательно и как-то вкрадчиво, по-кошачьи, закрывает за собой дверь, садится на канцелярский стул напротив меня и закидывает ногу на ногу. В руках у него – бумажный стаканчик с кофе, на лице – улыбка человека, знающего больше, чем говорит.
– Ну-с, Евгений Николаевич, как вы добрались домой после ресторана? – издалека начинает разговор Кукса и улыбается еще шире. – Мы с Лесей Анатольевной так раззадорились, что после поехали в какой-то ночной клуб пить кофе. А там девки пляшут в одних купальниках! Ходят, понимаешь, между столиками, и всё к мужикам. Леся смеется, а я им то в лифчик, то в плавки… так почти всю наличность и перевел.
– А дома Леся Анатольевна подсчитала убытки и надавала по шее?
– Обошлось. Леся сама это дело любит. Был бы там мужик в плавках – уж она бы не поскупилась…
Не было бы там тебя, она такого мужика, в плавках, живо отыскала бы, думаю я и, припомнив жену Куксы, еще ту оторву, невольно ухмыляюсь в ответ: чему, братец, радуешься? Ведь это про тебя говорят – рогоносец!..
– Ходят упорные слухи, что Мешкова хотят перевести в другой отдел, – приступает наконец к цели визита Кукса. – Если не секрет, кого наметили взамен?
– Никого не наметил. Недосуг. И не хочется вникать, если уж говорить откровенно.
– Что так? Возьмут и всучат кого-нибудь непотребного – и что тогда? Здесь пахать надо, засучить рукава и вперед – с кайлом и лопатой, а пришлют теоретика… – Кукса притворно вздыхает и придвигается ко мне поближе. – Есть предложение: возьмите молодого Чукарева. Ну да, сына Александра Герасимовича. Отец кому-то дорогу перешел, но отец далеко, прокурор в районе, так взялись за сына. Толковый парень, а его поедом едят. То снимут премию ни за что ни про что, то выдумают внеочередную аттестацию. Ходят за ним с секундомером: где был, что сделал, а остальные в это время чай пьют или чего покрепче. Жалко парня. Герасимович говорит – хочет парень из управы уходить. Институт, три года работы – все коту под хвост. На вас только надежда.
– А почему Александр Герасимович сам не объявится, не растолкует, что и как? Так сказать, напрямую? Почему через вас?
– Ну, мы с ним старые приятели, – мнется Кукса и, ничего лучше не придумав, выдает: – А вас он того… боится. Не знает, как подойти. Так если что – я скажу, что вы не против?
– Валяйте! Но сначала все-таки разузнаю, что он за фрукт, этот младший Чукарев.
Кукса уходит, а я думаю ему вслед: человек сложен по своей сути, но вместе с тем до безобразия прост и однообразен. Ведь так просто хлопотать за кого-то этот хитрован не станет, раз взялся – значит, есть у него какой-то скрытый интерес… А может быть, все не так, может быть, это я вижу жизнь в черном цвете? Точно дымчатые очки нацепил… И почему бы Куксе не проявить сострадание к парню, которого свои же травят, как борзые – зайца?
И снова раздается стук в дверь. Что за день сегодня, право? Ах, еще и ментов на мою голову принесло!
– Разрешите, Евгений Николаевич? – топчется в дверях молоденький старший лейтенант с папкой в руках. – Я Остапчук, следователь городского отдела милиции. Веду ваше дело.
– Мое дело?
– Нет, конечно, не ваше!.. Дело о краже из вашего дома. Понимаете, вчера взяли двоих отморозков, которые проникли… Законченные мерзавцы! Я их спрашиваю: вы что, не видели, к кому залезли? Там же форма в шкафу висела… Я бы на их месте ноги в зубы и… А им на все наплевать. Одним словом, надо бы провести воспроизведение обстоятельств и обстановки события. Пусть покажут, что да как… Я и прибыл согласовать время…
20. Дашенька
Едва дождавшись обеденного перерыва, я покидаю управу с твердым намерением до конца дня здесь больше не появляться. Последние четыре часа устойчивое ощущение тошноты не оставляло меня. Все казалось – вляпался во что-то липкое и не могу отмыться, очиститься, привести себя в порядок. И это, скажем так, не в самый паршивый день моего служения здесь. Почему так, что произошло? А ничего особенного. Все дело во мне. Если говорить примитивно – душа устала, если витиевато, заумно – произошло обрушение внутреннего мировосприятия.
Надо бы перекусить, но есть не хочется. Что до кофе, то я дважды пил его сегодня, и потому во рту мерзко горчит, а в голове непреходяще шумит морской прибой…
Но самое главное – меня тянет поехать в госпиталь, вот только я боюсь сделать это и, как могу, оттягиваю время посещения. Хотя, если вдуматься, страх – пустое: если бы что-то произошло, Синицын позвонил бы немедля.
Разыскать Светлану? Нет, я не в состоянии общаться с кем бы то ни было, а обижать девочку молчанием грешно, она этого не заслужила.
В раздрае с самим собой я запускаю двигатель и еду, куда глаза глядят. В последнее время колесить по городу стало для меня привычным делом, я знаю каждое препятствие, каждую колдобину на пути своего маршрута. А еще я люблю свой автомобиль, это мой спасательный круг в жизненном океане. Не было бы у меня этого логова на колесах, куда бы я девался сейчас? Добрел бы до первой подворотни, где не дует в спину, не метет снежной крупой, не разъезжаются по осклизлому насту ноги? А дальше? Другое дело – ровный шум мотора, теплый выдох кондиционера, скребущий бег щеток по лобовому стеклу!
«Жил-был я, – вполголоса мурлыкаю я стихами Кирсанова. – Стоит ли об этом?» И снова: «Жил-был я. Помнится, что жил».
Я выбираюсь на кольцевую дорогу и не спеша наворачиваю километры – все больше лесом, то сосновым, то смешанным, и лес этот, представляется мне, если и не впал в кому, то, по меньшей мере, пребывает в глубоком обмороке: он по пояс занесен снегом, недвижим, безмолвен. Четвертое время года, четвертое время жизни. Только в природе все возвращается на круги своя, тогда как в жизни нет. А если и возвращается, мы, люди, никогда об этом не узнаем…
У одной из лесных развилок я останавливаюсь, выхожу из машины и вдыхаю колючий морозный воздух. Нужно бы закутать шарфом горло, но руки не поднимаются: неосторожным движением я опасаюсь вспугнуть удивительную тишину. Ведь здесь так тихо и покойно, что кажется – слышен шорох ниспадающего с высоты снега. А в неширокой сосновой просеке снежинки и подавно зависли, точно клочки ваты из далекого детства – на невидимых капроновых ниточках.
«Скоро Новый год, – думаю я, – а никакого ожидания праздника в душе, как было когда-то! Не хочется ни елки, ни подготовительной суеты, ни пустых надежд, что с первого января жизнь обязательно переменится в лучшую сторону. Хочется покоя – и только. А это уже распоряжается старость: готовит лежбище для увядания и тихой смерти. Но вот мать – она не желала доживать тихо. И тогда судьба преподнесла ей внезапность…»
Я возвращаюсь в город с противоположной стороны кольца, по тягучему, утыканному светофорами проспекту. Что-то подталкивает меня приехать в госпиталь пораньше, что-то на уровне неясного предчувствия, и я, сколько могу, ускоряю бег автомобиля на раскатанной скользкой дороге. Хмурая гардеробщица с недовольной миной выдает мне халат, я натягиваю на башмаки хилые полиэтиленовые бахилы и поднимаюсь на второй этаж. Но здесь все по-прежнему: сестра-сиделка, летучей мышью прошелестевшая мимо меня в соседнюю палату, отгороженная шторкой кровать, хриплое дыхание, доносящееся из-за шторки. И только одно, непредвиденное и такое желанное, заставляет меня замереть в дверном проеме: Дашенька?!
На звук шагов жена поворачивается от окна и неотступно смотрит, пока я собираюсь с духом и иду к ней на негнущихся ногах через огромное, непреодолимое пространство палаты. У нее усталый взгляд, на шее и вокруг глаз обозначились морщинки, и вся она как бы подобралась, исхудала, потемнела лицом.
– Как ты здесь? – чтобы не выдать себя голосом, невнятно бормочу я и летуче целую жену в висок.
– Синицын позвонил. Сказал, что тебе плохо.
– Мне хорошо. Вот кому плохо… – я указываю на больничную койку и тут же отворачиваюсь к окну, чтобы не разглядела опрокинутых глаз и не стала меня жалеть: кому нужна жалость, если она без любви!
Но Даша молчит. Она садится на табурет у окна, выставляет локоть на подоконник и подпирает кулачком щеку. Так проходит минута, другая, и я не выдерживаю – краем глаза смотрю на пробор в ее волосах, на бледную скулу, на серьгу с крохотным бриллиантом в мочке уха. Как мне хочется встряхнуть ее, прижать к груди, прикоснуться губами к этой скуле!
Вместо этого я хорохорюсь: могла бы и не приходить, все равно через час-другой погонят отсюда. И вообще…
Она вскидывает на меня глаза с горькой усмешкой, точно говорит: не лицедействуй, не надо, вижу тебя насквозь!
Ну если видишь, отвечаю я взглядом на взгляд, тогда что?.. Зачем ты пришла? Ведь никогда не водила с матерью дружбу…
– У тебя какой-то помятый, непроспавшийся вид, – произносит она нейтральную, ни о чем не говорящую фразу, по всей видимости не желая более объясняться. – Встряхнись, пожалуйста. Или выпей кофе, у меня с собой термос – возьми в том пакете.
Кофе в термосе? Значит, пришла надолго? Готовилась, заварила кофе, чтобы не бегать к автомату в соседнем супермаркете?
Не затем, чтобы пить, но из любопытства я заглядываю в пакет – кроме термоса, там припасена упаковка каких-то карамелек и книжица в мягком переплете, с хорошо знакомой мне по другим изданиям фотографией Бунина на лицевой стороне обложки. «Окаянные дни» – читаю я название книги, а после и автограф под фотографией: «Ив. Бунин. Лето 1918 г., после бегства из Москвы, под Одессой».
После бегства… Какое подлое совпадение: бегство!.. Из Москвы, из России, из дома… Она тоже сбежала – из дома… Из моего дома!..
Повисает тишина, в которой только хрипы матери на больничной койке да звон сумасшедшей мухи, зачем-то пробудившейся от зимней спячки и квело бьющейся о стекло между переплетами окон. Я бездумно листаю книгу с закладкой-календариком между страниц, Даша наблюдает за мной исподлобья, и я, как ни пытаюсь, не умею разгадать ее взгляда: то ли в нем обыкновенное сочувствие, то ли что-то еще, недоступное теперь для меня…
Бесшумно появляется сестра, а с ней еще одна, могучая, усатая тетка с пристальным взглядом мясника со скотобойни. Им надобно подсуетиться перед вечерним обходом: поменять капельницу, посмотреть, не появляются ли пролежни, протереть влажной салфеткой подозрительные места. Нет-нет, мы, разумеется, уходим, нам, понятное дело, не стоит присутствовать при подобных процедурах… Сегодня сестра другая, и перед уходом я оттираю ее в сторону, засовываю в кармашек халата какую-то купюру и заискивающе улыбаюсь: мол, проявите терпение и милосердие… Не моргнув глазом, та благосклонно кивает в ответ, возвращается к пришлой тетке, и вдвоем они наклоняются над кроватью…
Чтобы не видеть и не слышать, мы с Дашей сбегаем, молча спускаемся лестничным маршем и выходим во двор госпиталя. Как просторно и свежо здесь после плохо проветренной, нежилой, стиснутой стенами и потолком палаты! И мы с наслаждением вдыхаем морозный воздух, как будто целую вечность провели взаперти, в какой-нибудь процедурной, пропахшей лекарствами и тленным запахом хворых тел.
Затем мы идем в глубину двора по старательно очищенным от снега дорожкам. Двор небольшой, но уютный, с дощатыми беседками, скамейками и нахохлившимися, провисшими под тяжестью снега жасминовыми кустами. Пасмурно и тихо, снегопад почти прекратился, и только изредка вылетает из загустевшей синевы загулявшая снежинка, потом еще одна, потом еще…
Проходя мимо кустов жасмина, Даша оглядывается на меня, потом торкает рукой одну заснеженную ветку, потом вторую, и ветки от толчка пружинят и сбрасывают с себя нежнейшую, как паутина, вуаль. Но вот один куст, высокий и мохнатый, внезапно встряхивается весь, до самой макушки, и обдает нас густой настуженной снежной пылью.
– Ах! – шепотом вскрикивает Даша и, вся выбеленная, с приподнятыми плечами, замирает у подлого жасминового куста.
Я беру ее за плечи, поворачиваю к себе лицом и осторожно снимаю снег с припорошенной шали, сдуваю с выбившейся пряди волос.
– Ты с кем-то живешь? – внезапно спрашивает она, и на ресницах, и на бровях у нее дрожат подтаявшие снежинки. – Вчера я долго ждала… дома…
– Ну что ты! Придет же такое в голову! Мне нужно было съездить на дачу, – с колотящимся сердцем восклицаю я, а сам думаю: пусть это будет последняя ложь, случившаяся между нами.
Ибо эта ложь – во спасение, а значит, во благо. Скажи я: да, живу! – и такое признание навсегда оттолкнет от меня Дашу. А этого я боюсь больше всего на свете.
Но вслед за тем подлый холодок предательства стискивает мне горло: как быть со Светланой? Быстро же я предал эту девочку! Но Бог мне судия. Когда-нибудь, на Страшном суде, припомнится и это…
– Знаешь, я решил уйти с работы, – неожиданно для самого себя говорю я о том, что исподволь давно уже зреет в моей душе. – Хватит, пора на отдых. Да и не хочу больше. Понимаешь, появилось какое-то отвращение к системе. Она меняется, и все не в лучшую сторону. Я уже как последний из могикан… А на смену приходят решительные, холодноглазые, короткостриженые ребята. Они одной крови, но не со мной…
– Господи боже мой! А мне показалось, ты постепенно становишься таким, как эти ребята. Я, собственно, потому и…
Дашенька засматривает мне в глаза, затем приподнимается на носки и теплым дыханием касается моих губ.
– Значит, ты?.. – Я не могу вымолвить то, о чем догадываюсь в душе, но уже в следующую секунду забываю свои сомнения и жадно ее целую…
Из госпиталя мы едем к теще, на улицу Садовую, чтобы Даша собрала свои вещи: она возвращается домой! Нет, я не зайду, мне не хочется видеть ее мать, живую и здоровую, расшаркиваться перед ней, отвечать на больные для меня вопросы. Встретимся через час – здесь же, у тещиного подъезда. Времени не так много, учитывая, что у меня есть кое-какие незавершенные дела…
И снова идет снег. Весь пронизанный ожиданием, я и ликую, и кляну все, что содеяно мною, я каюсь и трушу, я нарекаю себя самыми отвратными именами, какие только были в человеческой истории подлостей и гнусных предательств. И потому снег сейчас очень кстати: он ложится на душу легко и небольно – как влажная повязка на горячечный лоб больного.
Что я скажу девочке, как оправдаюсь перед ней? Если быть честным с самим собой, для меня нет, не может быть никаких оправданий. Не лучше ли сбежать, пока не поздно, зарыться в нору и ожидать, что все закончится само собой? Но я не настолько пал в собственных глазах, чтобы позволить себе позорное бегство. А кроме того, каково будет ей, Светлане? Ведь незнание хуже любого знания, даже если знание убивает…
Вот она появляется на выходе из здания, перебегает через бульвар – без головного убора, в расстегнутой курточке, и я выхожу из автомобиля ей навстречу. Видимо, у меня такой убитый и покаянный вид, что, не добежав, она вдруг останавливается в шаге от меня и смотрит, засматривает в глаза с тоскливым предчувствием неясной, но уже близкой беды.
Что случилось? Какой-то странный звонок?..
Нет, все в порядке. Нет, не совсем в порядке. Или не так: все настолько плохо, что не могу, не умею выговорить сразу… Прости меня, девочка! Если можешь… Нам нельзя больше видеться. Да, никогда больше… Почему? Я снова не один… Так уж вышло… Прости!
Какой снег идет, какой снег!..
Она отступает, пятится, переступает через неглубокий сугроб, потом поворачивается и медленно уходит – с прямой спиной, со вскинутым к небу лицом, но руки у нее висят вдоль тела, как неживые… Последнее, что я вижу, – белый снег на ее золотисто-соломенных волосах…
Если бы мог, стал бы перед ней на колени! Но это уже ничего не может изменить – ни для нее, ни для меня.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.