Автор книги: Сборник статей
Жанр: Иностранные языки, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
С логической последоватеольностью эта ситуация требует и постановки, и решения вопросов о путях научного исследования. Сама по себе далеко не простая, эта проблема осложняется «панорамой литературоведческих концепций истекшего столетия», как о ней пишет Е. А. Цурганова, обозревая зарубежные направления, но едва ли иное наблюдается в отечественной науке о литературе: «Современный филолог не обнаружит в деятельности западных литературоведов ХХ в. схождения всех путей к единому перекрестку, подчиненности мыслей и действий одной истине или одной ценности».[539]539
Цурганоеа Е. А. Новации зарубежного литературоведения в ХХ в. // Наука о литературе в ХХ веке (история, методология, литературный процесс). М., 2001. С. 101.
[Закрыть]
Общий принцип—исходить из особой природы предмета исследования и именно в процессе его изучения—императивен. Одновременно постоянная необходимость микро– и макроизмерения художественного произведения, современная специфика гуманитарного знания, включенного и в «контекст творчества», и во «внеавторский контекст», и в «контекст восприятия», могут быть – следует подчеркнуть – гипотетически обозначены как «неизмеримо более „адекватный“ способ „схватывания“ художественного смысла – синтетико-аналитический жест: анализ—без разъятия, синтез – без сплочения».[540]540
Вайман С. Т. Мерцающие смыслы. М., 1999. С. 4.
[Закрыть] В нем осуществляется единство имманентно-текстового анализа произведения, как определяет этот метод В. Е. Хализев,[541]541
Хализев В. Е. О составе литературоведения и специфике его методологии // Наука о литературе в ХХ веке. С. 20.
[Закрыть] и оформляющегося в отечественной филологии нового «концептуально-культурологического» направления.[542]542
Зусман В. Г. Концепт в системе гуманитарного знания // Вопросы литературы. 2003. Вып. 2. С. 3.
[Закрыть] Это единство включает (но в новом качестве и в разной индивидуально-исследовательской мере) достижения ставших традиционными методов филологической науки: от культурно-исторического и компаративистики до литературной герменевтики и формального. Принципы и приемы этой методологии творчески претворяются многими современными германистами, среди них В. И. Грешных, А. И. Жеребин, В. Г. Зусман, Н. Т. Рымарь.[543]543
См.: Грешных В. И. Мистерия духа: Художественная проза немецких романтиков. Калининград, 2001; Жеребин А. И. Via regia (Новалис и проблема неоромантизма) // Диалог культур – культура диалога. С. 100–117; Он же. О прошлом одной иллюзии: Психоанализ и русское мировоззрение в историко-литературном контексте конца Х!Х – начала ХХ веков. СПб., 2003; Зусман В. Г. Диалог и концепт в литературе. Н. Новгород, 2001; Рымарь Н. Т. Кубический принцип и проблема мимесиса // Диалог культур – культура диалога. С. 157–174.
[Закрыть]
В этих параметрах «знание о литературе остается одним из оснований науки о литературе», как определял «„живой“ субстрат» литературоведения А. В. Михайлов.[544]544
Литературоведение как проблема. С. 242–243.
[Закрыть] В этих же параметрах могут быть обозначены остающиеся и являющиеся актуальными некоторые аспекты научной мысли рубежа веков: 1) рождающаяся «планетарная цивилизация» (А. Генис) и творческая индивидуальность; 2) национальная идентичность в ситуации культуры многонациональных сообществ; 3) неоднородность, многосоставность и полижанровое, полистилистическое единство постмодернистской литературы с точки зрения эстетики и художественной реальности последних лет; 4) выявление художественных ориентиров в «пост-постмодернистском» творчестве (в частности, возвращение к традициям, новое их прочитывание – «неоклассические» формы» – и «минималистская» проза); 5) экспрессионистская линия творчества и «магический реализм» в современной литературе (Г. Кляйн, К. Крахт).
Современные видоизменения литературной практики и идеи художественной культуры опосредуют их решение. Очевидный и сложившийся к 90-м годам разрыв литературного творчества и литературной теории, которая «на протяжении ХХ столетия… стала едва ли не своей противоположностью»,[545]545
Зенкин С. Н. Выставка или драма? Заметки о теории. 2 // Новое литературное обозрение. 2002. № 55. С. 317.
[Закрыть] к рубежу минувшего и нынешнего веков начинает преодолевать это расхождение, уже потому, что явен отход от превращения литературы в «литературу о литературе». И словесно-художественное творчество, и критика его, его история и его теория возвращаются к «самоидентификации человеческого бытия» (К. Степанян) и к главной проблеме литературы как искусства – эстетической.
Zusammenfassung
Literaturwissenschaftler-«Nicht-Germanisten» und ihre Rolle in der Forschung der deutschsprachigen Literatur. In Pesterevs Beitrag wird die Rolle des NichtGermanisten bei der Erschlie?ung des literarischen Schaffens in Deutschland, Osterreich und in der Schweiz diskutiert, wobei besondere Aufmerksamkeit der Poetik des Romans in der zweiten Halfte des 20. Jahrhunderts gilt. Untersucht werden nationale Spezifik und Typologie der Poetik des Romans im gegenwartigen literarischen Proze?. Dabei gilt es, aktuelle Perspektiven der Forschung anhand von literarischen Beispielen der Wende vom 20. zum 21. Jahrhundert zu analysieren.
И. Н. ЛАГУТИНА (Институт мировой литературы РАН, Москва)
РУССКИЕ АРХИВЫ КАК ИСТОЧНИК ГЕРМАНИСТИЧЕСКОГО ИССЛЕДОВАНИЯ
Немецких художественных текстов, которые, в сущности, и являются объектом исследования для германистов-литературоведов, в русских архивах не так много. Самый большой блок таких документов составляет корреспонденция и, в ряде случаев, автобиографическая проза. Но поскольку текст может быть интересен не только сам по себе, но и с точки зрения того, в каком социокультурном контексте он создается, транслируется, воспринимается или усваивается, т. е. как он «живет» в «большом времени» культуры (если воспользоваться терминологией М. М. Бахтина), мне бы хотелось подойти к проблеме изучения немецкой литературы с другой стороны: показать, как мы в нашей работе можем использовать архивные документы и рукописи, на первый взгляд не связанные с интерпретацией самого филологического материала. Ведь теперь уже не вызывает сомнения тот факт, что литературоведческая методология, которая предполагает расширение границ исследования в пограничные гуманитарные области – в психологию, социологию, историю, философию, культурологию и т. д., – может дать весьма ощутимые результаты.
Я выбрала два совершенно разных примера, которые выявляют необходимость обращения к русским архивным «окололитературным» источникам, чтобы понять все контексты исследуемого материала, интересного именно для русской германистики. Это, во-первых, история одного «скандального литератора», вокруг которого в России на протяжении всего XIX в. создавалась атмосфера насмешливого и зачастую несправедливого непонимания, и сегодня еще иногда звучащая в суждениях его русских читателей, и, во-вторых, один «литературный скандал», восстановить который помогли архивные документы. Мои примеры связаны с двумя немцами, внесшими ощутимый вклад в культуру: это Август Фридрих Фердинанд фон Коцебу и Эмилий Карлович Метнер.
Знаменитый немецкий драматург Август фон Коцебу, долго живший и служивший в России, был фигурой неожиданной, нетривиальной. В России он слыл человеком неблагонадежным, зато в Германии его считали… шпионом русского правительства. Но особенно интересным оказывается для нас тот факт, что Коцебу пришлось пережить ссылку в Сибирь – почти как русским революционерам – и он оставил уникальные записки, в которых с присущим ему блеском рассказал о Сибири, о людях, ее населяющих, их характере, жизни, традициях.
Чтобы подготовить научное издание этих увлекательных мемуаров, названных Коцебу «Самый достопамятный год моей жизни», и охватить весь комплекс проблем, связанных с содержанием самого текста, невозможно обойтись без привлечения в исследовательской работе внелитературных архивных источников.
В частности, важное значение для нас имеет материал, касающийся весьма своеобразных отношений Коцебу с русскими властями, с Екатериной II и Павлом I, с русской тайной полицией и т. д., поскольку он занимал целый ряд официальных должностей и поскольку речь идет о мемуарах, от которых «по умолчанию» мы ожидаем вполне правдивого освещения событий. И здесь мы имеем дело с тем самым случаем, когда именно русские архивы могут помочь в интерпретации немецкого текста, потому что речь идет о русских реалиях и русских событиях.
Кроме отдельных писем Коцебу, хранящихся в самых разных архивах и интересных как дополнение к его опубликованной корреспонденции, в России обнаружилось целое «Дело о сочинителе предосудительных книг», заведенное на Коцебу российской тайной полицией, которое велось на протяжении нескольких десятилетий XVIII–XIX вв. Туда вложены секретные императорские указы об аресте Коцебу, его личные письма «сомнительного содержания» и прошения на высочайшее имя. Именно архивные документы позволят нам увидеть истинные причины его ссылки в Сибирь, все реальные перипетии его путешествия и неудавшегося побега – все то, что Коцебу представил нам в мемуарах как увлекательное и опасное приключение.
Анализ этого уникального историко-архивного источника показывает, что Коцебу, на которого регулярно поступали доносы (в основном в связи с постановкой его разнообразных пьес) и который был вынужден постоянно оправдываться и объясняться, воспринимался государственными властями как либерал и вольнодумец, даже якобинец (!). Если же мы обратимся к русской культурной традиции, в зеркале которой Коцебу отразился через знаменитые пушкинские строки, в которых его убийца был назван «юным праведником» (стихотворение «Кинжал»), и через свои многочисленные сентиментальные драмы и комедии, феноменальная популярность которых была равна степени насмешки над ними, то увидим, что подобный, «тайный» пласт его жизни приоткрывает еще одну завесу в культуре и необходим не только германистике, но и исследователям русской литературы и культуры.
Тексты, собранные в этом «Деле» и написанные разными людьми на трех языках (немецком, французском и русском), постепенно проявляют личность необычайно талантливую, страстную, часто пристрастную. Тот факт, что уже в 1796 г. он подает на высочайшее имя прошение об открытии в Дерпте университета (лишь несколько десятилетий спустя стараниями еще одного немецкого писателя, служившего при русском дворе, Ф. М. Клингера, этот университет будет открыт), корректирует наше представление о нем как о «русском шпионе» и «реакционере», требовавшем ограничения вольности в германских университетах и за это поплатившемся своей жизнью.
Когда мы вспоминаем русских гётеведов, то имя Эмилия Метнера звучит в этой связи довольно редко, хотя он был ключевой фигурой в русской культуре серебряного века – несомненно, германист и, несомненно, гётевед («гётист», как тогда говорили), по своим философским взглядам близкий неокантианству, член немецкого Гётевского общества и частый гость в Веймаре, где он неоднократно работал в Архиве Гёте и Шиллера.
Мне пришлось столкнуться с этим именем, когда при подготовке к изданию сочинения Андрея Белого «Рудольф Штейнер и Гёте в мировоззрении современности» (1917)[546]546
Белый А. Рудольф Штейнер и Гёте в мировоззрении современности. Воспоминания о Штейнере / Сост., коммент. и послесл. И. Н. Лагутиной. М.: Республика, 2000.
[Закрыть] нужно было откомментировать целый пласт культуры, поскольку данный текст был публичным ответом Белого на книгу Метнера «Размышления о Гёте. Разбор взглядов Р. Штейнера в связи с вопросами критицизма, символизма и оккультизма» (1914). В контекст восприятия этой книги необходимо было включить естественнонаучные произведения Гёте, толкование Метнером философии и эстетики Гёте, подход Штейнера к естествознанию Гёте, понимание Белым антропософии Штейнера, трактовку Белым концепции Метнера и, наконец, интерпретацию Белым творчества Гёте. И такой «слоеный пирог» нужен был непременно, потому что иначе было совершенно непонятно, для чего написана книга Андрея Белого о Гёте. Но, к сожалению, текст, ради которого она писалась (т. е. метнеровские «Размышления о Гёте»), совершенно из культуры исчез по ряду обстоятельств. Исчезли на долгое время из русского круга чтения и работы Штейнера. Все это привело к тому, что на периферии сознания нашей культуры остался как сам Гёте со своими исследованиями символизма, так и гётевский «символический» контекст позднего Белого.
Между тем в небольшой заметке «Письма с Севера» (газета «Баку» от 14 июля 1914 г.) сочинение Метнера о Гёте было названо одной из книг, которые «перескакивают сквозь годы безмолвия и невнимания во всеобщее признание и, провозглашаясь классическими, определяют собою будущие пути культуры». Вероятно, мы бы не согласились сейчас с автором этой статьи, М. Шагинян, по поводу равновеликости «идей, мыслей и образов» Метнера и И. Канта или сходства «исключительно прекрасного языка» Метнера и Пушкина. Но в одном она оказалась права. Это сочинение положило начало одному литературному скандалу «вокруг Гёте», который если и не определил «будущие пути» русской культуры, то во многом повлиял на развитие русского символического движения.
Несомненно, Метнер был одним из тех символистов, благодаря которым русская культура серебряного века увидела в Гёте своего предтечу – «нашего великого учителя», именно так Гёте был назван в метнеровском журнале «Труды и дни». Для символистов с их идеями «жизнестроительства» Гёте был интересен прежде всего как идеальная личность, полностью раскрывшая себя в творчестве. Поэтому на первое место в эту эпоху выдвигается изучение не художественных текстов великого немецкого поэта, а его жизни и мировоззрения, особенно его личных документов – писем, дневников, автобиографической прозы; философских и естественнонаучных трудов. Символисты даже совершают «по следам Гёте» путешествие в Италию, сверяясь с текстом гётевского «Итальянского путешествия» как с путеводителем (Э. Метнер, А. Белый, С. Соловьев, М. Шагинян).
Архив Метнера, значительная часть которого хранится в Отделе рукописей РГБ, выявляет степень его увлеченности Гёте. Это не только «запасы» памяти на русском и немецком языках (с выписками из Гёте и собственными мыслями о творчестве поэта), но и интереснейшие заметки в «Дневниках», которые Метнер вел несколько десятилетий подряд и где Гёте органично включен в мир переживаний и чувств русского символиста. Весьма необычный документ представляет собой эпистолярный дневник Метнера эпохи создания «Размышлений о Гёте». Он явно отсылает к такому же дневнику Гёте, который немецкий поэт писал в Италии в XVIII в. для Шарлотты фон Штейн, и обращен к помощнице и секретарю Метнера – Мариэтте Шагинян.[547]547
РГБ, ф. 167, оп. 1, к. 25, ед. хр. 26.
[Закрыть]
Многие архивные тексты, датируемые 1910-ми гг., – это подготовительные материалы книги, тема которой проходит красной нитью через отдельные наброски и черновики: философия, физика, эстетика и символизм Гёте; Гёте – Платон – Кант. Но замысел книги остался неосуществленным. Новый социокультурный контекст потребовал иного подхода к анализу творчества Гёте. Это «новое» оказалось тесно связано с личностью немецкого философа Рудольфа Штейнера, феноменальная популярность которого в среде русских символистов, нашедших теперь другого «учителя» и другой идеал для жизнестроительства – «антропософию», требовала, как считал Метнер, какой-то реакции с его стороны.
Поэтому он, не воспринявший, по словам Андрея Белого, «антропософский импульс», ставит в центр своих «размышлений» о Гёте антропософию Штейнера. Архивные источники позволяют восстановить не только постепенную смену ориентиров, структурообразующих для текста книги, но и весь ход литературного скандала, который разразился после того, как книга была опубликована и ее прочитали бывшие единомышленники и друзья Метнера.
«Мировой катастрофой» для Белого теперь стала не только Первая мировая война, но и личная обида на Метнера. «Меня потряс тон книги: желчный, злой, нападательный, – пишет он в „Материале к биографии“, – я видел, что первая книга в России о докторе Штейнере рисует доктора в ужасном, искаженном виде; и я понял, что оставлять такую книгу без ответа нельзя».[548]548
Минувшее. Исторический альманах. Вып. 8. М., 1992. С. 413.
[Закрыть] И Белый «отвечает», он издает собственную книгу, в которой пытается дать иное понимание философии и естествознания Гёте, – «Рудольф Штейнер и Гёте в мировоззрении современности» (1917).
Эта дискуссия двух бывших друзей вызвала среди интеллектуалов серебряного века целую бурю эмоций, и в историю оказались замешаны многие писатели и философы, о чем свидетельствует активный обмен письмами непосредственных участников событий (Белого, Мет-нера, Эллиса, И. А. Ильина, Е. Н. Трубецкого и др.). Весьма успешно вел «борьбу» «против книги Андрея Белого» философ И. А. Ильин, прикрепив к ней ярлык «пасквиль». В своем «Открытом письме Бугаеву» (от 6 февраля 1917 г.) Ильин выразил чувство «острого стыда и тяжелого отвращения» по поводу «пасквиля» Белого, причем его основные упреки были нравственного свойства («книга ваша есть явление постыдное») и касались, главным образом, тона книги, оскорбляющего «духовный облик» Метнера. Штейнер Ильина не интересует, а по поводу интерпретации Белым Гёте он замечает: «Новое произведение ваше, столь недвусмысленно освещающее вас и всю вашу литературную деятельность, – не дает и не может дать никаких оснований для того, чтобы подойти к вопросу о понимании Гёте. Вам угодно было обогатить русскую литературу пасквилем, и мы примем его как зрелый итог вашей жизни. Он свидетельствует о себе как порождение личной злобы и бессильного отчаяния».[549]549
ОР РГБ, ф. 167, к. 14, ед. хр. 16.
[Закрыть]
Столь длинная цитата была необходима, чтобы прояснить позицию философа, которую донесло до нас архивное свидетельство, и она подкрепляется им в другом письме законами права: публикация Белого оценивается «как акт уголовной морали»[550]550
ОР РГБ, ф. 167, к. 14, ед. хр.16.
[Закрыть] (!). Сама книга по существу уже никого не интересует – ни новый подход к естествознанию Гёте (хотя Белый прекрасно разбирался в современных естественных науках), ни его глубокое понимание гётевского «учения о свете», ни анализ философии Штейнера.
Я не буду приводить многочисленные примеры того, какие виражи совершало общественное мнение, как «открытые письма» превратили частный спор в факт культурного беспредела и как этот скандал повлиял на душевное здоровье Метнера или отразился на судьбе Белого.
Социальная и культурная функция текста обычно связана с существованием реального читателя, который его так или иначе воспринимает. В восприятии же книг Метнера и Белого о Гёте, как и во всей истории их интерпретации, было много личных и побочных мотивов. И только архивные источники помогли выявить причины невостребованности культурой книг, которые могли бы обогатить нашу германистику (в частности, гётеведение) новыми идеями.
В данном случае, привлекая внелитературный контекст, мы, литературоведы, выступаем в роли историков, или культурологов, или социологов и т. д. Вопрос заключается в том, готовы ли мы к такой смене наших установок. В этой ситуации особенно важно, чтобы литературоведение не растворилось в других гуманитарных науках, когда контекст, в котором «живет» литературное произведение, будет весомее его самого. Не менее важно учитывать специфику «перекрестка культур», соединение русского и немецкого контекстов как в сфере методологии (русская германистика), так и в предмете исследования. Наш профессионализм при таком подходе зависит от нашей компетенции в иных гуманитарных областях – ведь кроме нас никто этим заниматься не будет, потому что культуролога, например, интересуют совершенно иные проблемы и не его задача изучать закономерности, формирующие конкретное литературное событие, встраивать литературу в структуру культуры. В частности, речь идет о возможности плодотворного использования в наших исследованиях русских архивных документов, напрямую не связанных с предметной областью германистики.
Zusammenfassung
Russische Archive als Quelle der germanistischen Literaturforschung. Zwei Beispiele illustrieren die Bedeutung von russischen Archiven fur die deutsche Literaturgeschichte. Erstens werfen Moskauer Funde ein neues Licht auf August von Kot-zebue Schrift «Das merkwurdigste Jahr meines Lebens» (2 Bde. Berlin, 1801), in der er uber seine Verbannung nach Sibirien aufgrund des Verdachts, ein Jakobiner zu sein, berichtet. Akten der russischen Geheimpolizei, die auch Briefe Kotzebues enthalten, enthullen die eindeutig fiktionale Natur dieses Texts und klaren den wirklichen Grund fur Verbannung und spatere Begnadigung auf. Das zweite Beispiel betrifft eine Literaturdebatte unter den russischen Symbolisten um die Wende zum 20. Jahrhundert um Emilij Medtners «Nachdenken uber Goethe» (1914) und Andrej Belyjs «Rudolf Steiner und Goethe in der modernen Weltanschauung» (1917). Unveroffentlichte Manuskripte der Diskussionsteilnehmer verdeutlichen den Verlauf der Debatte, die auch die Bedeutung von Goethes Symboltheorie fur den russischen Symbolismus erhellt.
ПРИСЛАННЫЕ ДОКЛАДЫ
В. В. ДУДКИН (Новгородский государственный университет)
РУССКО-НЕМЕЦКИЙ ФАУСТ
Данная статья представляет собой попытку ответить на вопрос, почему Т. Манн, работая над 25-й главой «Доктора Фаустуса», опирался не на немецкие версии Фауста (народную книгу, «Фауста» Гёте), а на Достоевского («Братья Карамазовы», XI книга, 9-я глава: «Черт. Кошмар Ивана Федоровича»). Правомерность постановки такого вопроса недвусмысленно подтвердил сам писатель. В «Истории Доктора Фаустуса» сказано следующее: «Беседа Ивана Карамазова с чертом тоже входила в круг моего тогдашнего чтения. Я читал эту сцену так же отчужденно-внимательно, как перечитывал „Salambo“, прежде чем приступить к „Иосифу“».[551]551
Манн Т. Собр. соч.: В 10 т. Т. 9. М.: ГИХЛ, 1960. С. 251.
[Закрыть] Литература о «Фаусте» Гёте перешла рубеж 10 000 названий и стала практически необозримой. И проще что-то сочинить заново, чем это «что-то» разыскать. Во всяком случае, из доступных автору этих строк источников никто к обозначенной в заглавии теме не обращался.
Фауст, как утверждает Шеллинг, «наш основной мифологический персонаж. Прочие персонажи мы делим с другими нациями, Фауст же нам принадлежит всецело, ибо он словно вырезан из самой сердцевины немецкого характера, из сердцевины его основной физиогномии.».[552]552
Шеллинг Ф. В. Философия искусства. М.: Мысль, 1966. С. 140.
[Закрыть] Однако натуре Фауста была присуща, как известно, «охота к перемене мест». И стоило только появиться народной книге в издании Иоганна Шписа в 1587 г., как за ней последовала трагедия англичанина Кристофера Марло «Трагическая история доктора Фауста» (1588–1589). Затем англизированный Фауст вместе с английскими комедиантами возвращается к себе в Германию и пользуется большим успехом. Нечто подобное произошло с гётев-ским Фаустом в России. Со времен Пушкина и до Булгакова Фауст обрел в русской культуре еще одну родину, и можно с уверенностью говорить о фаустовской традиции в русской литературе. Достоевский был одним их тех писателей, кто эту традицию создавал. «Фауст» Гёте занимал его на протяжении всей творческой жизни, начиная с «Двойника» и кончая «Братьями Карамазовыми». Такой пристрастный интерес был, конечно, не случаен. Джеймс Х. Бил-лингтон в своей недавно переведенной на русский язык книге «Икона и топор. Опыт истолкования истории русской культуры» пишет о русских так: «.Таким образом, на этом раннем этапе контактов с Западом русские были самой судьбой обречены не заимствовать там разрозненные идеи и прикладные науки, но искать „ключ“ к сокровенным тайнам Вселенной. Первых дипломатов интересовали не тонкости экономического и политического развития, но астрологические системы. Эти науки Возрождения обещали либо открытия небесных законов, управляющих ходом истории, либо философского камня, способного обратить лесной мусор северных чащ в золото».[553]553
Биллингтон Дж. Х. Икона и топор: Опыт истолкования истории русской культуры. М.: Рудомино, 2001.
[Закрыть] Но ведь это и слова о Фаусте. Ведь и он одержим «стремленьем к высшему существованью».[554]554
Гёте И. В. Фауст. М.: Правда, 1975. С. 201.
[Закрыть]
Поэтому не выглядит парадоксом ситуация, когда Достоевский, анализируя в очерке «Влас» «два народные типа, в высшей степени изображающие нам весь русский народ в его целом», использует образы Мефистофеля и Фауста.[555]555
Достоевский Ф. М. Полное собр. соч.: В 30 т. Т. 21. Л.: Наука, 1980. С. 35. Далее ссылки на Достоевского даются в тексте, с указанием тома и страницы.
[Закрыть] Сравнение этих типов с Фаустом и Мефистофелем не только не отменяет их русскость, а скорее оттеняет ее: не потому ли Достоевский, часто упоминая имя Мефистофеля, избегает—как-то даже демонстративно—хоть единожды упомянуть Фауста. Фауст просто не мог внедриться в глубины русского культурного сознания, религиозного по преимуществу. В переводе на русское культурное сознание Фауст получился «интериоризированным», и его действия приобрели однозначно негативный характер. Так русские Фаусты и Фаустоиды предвосхитили шпенглеровские закат Европы и фаустовской культуры, демонизацию Фауста, убедительнейшим образом подтвержденную художественным опытом XX в. Поэтому Достоевский считает нужным сделать отступление и порассуждать о различии двух национальных типов (21: 36).
Такая же диалектика, на сей раз в чисто художественном преломлении, наблюдается и в «Двойнике». Там ненастным осенним вечером господину Голядкину повстречалась «какая-то затерянная собачонка, вся мокрая и издрогшая, увязалась за господином Голядкиным и тоже бежала около него бочком, торопливо, пождав хвост и уши, по временам робко и понятливо на него поглядывая» (1: 138). Погода вполне соответствует «фаустовской», когда Фауст и Вагнер повстречали пуделя. «Какая-то далекая, давно уж забытая идея, – воспоминание о каком-то давно случившемся обстоятельстве, пришла теперь ему в голову, стучала, словно молоточком, в его голове, досаждала ему, не отвязываясь прочь от него. „Эх, эта скверная собачонка!“ – шептал господин Голядкин, сам не понимая себя» (1; 142). Почему собачонка стала вдруг «скверной»? Уж не припомнил ли герой Достоевского слова Вагнера из вышеупомянутой сцены из «Фауста»:
(Пер. Б. Пастернака).
Едва ли. В том же «Власе» Достоевский утверждал: «Можно многое не сознавать, а лишь чувствовать. Можно очень много знать бессознательно» (21: 37). Виной всему была, вероятно, понятливость собачонки, которая пробудила у героя Достоевского горькое предчувствие дьявольской проницательности Голядкина-младшего.
Очень весомо заявлено в «Двойнике» присутствие Пушкина. Начнем с того, что имя Пушкина прямо упоминается в произведении Достоевского. Его подзаголовок «Петербургская поэма» явно зарифмован с подзаголовком «Медного всадника» – с «Петербургской повестью». Описание ночи, когда Голядкин впервые встретил своего двойника, представляет собой парафраз петербургского пейзажа из «Медного всадника». Сравним:
Над омраченным Петроградом
Дышал ноябрь осенним хладом.
У Достоевского: «Ночь была ужасная, ноябрьская, – мокрая, туманная, дождливая, снежливая». В «Медном всаднике» наводнение происходит, в «Двойнике» ожидается: «Где-то далеко раздался пушечный выстрел. „Эка погодка, – подумал герой наш, – чу! не будет ли наводнения? видно, вода поднялась слишком сильно“» (1: 138, 140). Нижеследующие слова из пушкинской поэмы так и просятся в эпиграф к пятой главе «Двойника», да и, пожалуй, ко всей повести в целом:
Описание внешности Голядкина – «заспанная, подслеповатая и довольно плешивая фигура» (1: 109) – прочитывается как пародийная отсылка к романтическому облику Германна из «Пиковой дамы», у которого «профиль Наполеона, а душа Мефистофеля» («черновой» Голядкин мечтал сделаться Наполеоном). Проникновение в дом старой графини пародируется Достоевским в эпизоде, когда его герой «втихомолочку», «по черной лестнице», с комическими оправдательными апелляциями к иезуитам и французскому министру Виллелю пробирается в квартиру Олсуфия Ивановича Берендеева.
Создавая «Двойника», Достоевский ясно определяет литературные традиции, на которые он опирается: они представлены именами Пушкина и Гёте. Таким образом, в «Двойнике» он впервые попытался объединить два мотива – мотив двойника и мотив Фауста.
Т. Манн справедливо писал «об относительно невинном противоречии между фаустовскими „двумя душами“».[559]559
Манн Т. Указ. соч. С. 545.
[Закрыть]
Шиллер в письме к Гёте от 26 июня 1797 г. отмечал: «Порою кажется, однако, будто они (Фауст и Мефистофель.—В. Д.) меняются ролями…».[560]560
Гёте И. В., Шиллер Ф. Переписка. В 2 т. Т. 1. М.: Искусство, 1988. С. 366.
[Закрыть] Т. Манн утверждал, что «в Гёте присутствует это стихийное, темное, надчеловеческое, хаотически-злобное, таящее в себе злобное отрицание». И еще: «Из одного его глаза, – пишет некто, познакомившийся с ним в дороге, – смотрит ангел, из другого черт.».[561]561
Манн Т. Указ. соч. С. 550.
[Закрыть] В романе о Вильгельме Мейстере есть такой эпизод: граф входит в свой кабинет и видит Вильгельма сидящем в его, графа, шлафроке. Вдруг ему показалось, что он видит самого себя сидящим в этом кресле. Потом граф сходит с ума.[562]562
Гёте И. В. Собр. соч.: В 10 т. Т. 7. М.: Худож. лит., 1978. С. 152–158.
[Закрыть] Чем не аббревиатура сюжета «Двойника»? Гёте знал о двойничестве больше, чем это можно заметить в «Фаусте».
Мотив двойничества не просто древний, он изначальный. Тотем – это двойник, древнегреческий даймон – двойник, древнеримский гений – двойник, средневековый голем – двойник и т. д. В самом общем плане можно говорить о двух основных типах двойников: онтологических и психологических, т. е. вне– и внутриположных человеку. Элементарной формой онтологического двойничества являются близнецы. В архаических мифологиях близнечество представлялось противоестественным, уродливым и опасным явлением. Поэтому близнецов убивали (даже в обезьяньих стадах). Позже эти представления трансформировались в свою противоположность, потому что близнецы стали связываться с плодородием и символизировать народ. Обе версии близнечества впервые получили литературную обработку в комедиях древнеримского комедиографа Плавта. Его комедия «Два менехма» выстроена на череде забавных недоразумений из-за неразличимости братьев-близнецов. Двойничества в собственном смысле слова, т. е. конфликта между «оригиналом» и «копией», здесь нет, в разработке комедийной интриги Плавт прибегает к излюбленному приему qui pro quo, что в переводе с латинского языка дословно означает «один вместо другого». Другое дело миф об Амфитрионе и Алкмене, который Плавт использовал в комедии «Амфитрион». Этот сюжет обладает большим драматическим потенциалом и может легко трансформироваться в трагический. Сам факт обращения к этому сюжету великих древнегреческих трагиков Эсхила, Софокла и Еврипида (эти произведения не сохранились) говорит сам за себя. Трагедийную подоплеку своей комедии об Амфитрионе прекрасно понимал и сам Плавт. В прологе Меркурий называет пьесу то комедией, то трагедией, потом находит компромиссное решение:
В «Амфитрионе» уже нет нечаянного, непроизвольного замещения одного лица другим лицом, а есть намеренное посягательство на личность, ее узурпация. Отношения Сосии и Меркурия в каких-то своих архетипических основаниях повторяются в истории двух Голядкиных: то же нахальство копии и ее полное торжество над оригиналом. Слуга Голядкина Петрушка нутром почуял противоестественность ситуации и выразился на этот счет с афористической лаконичностью: «…добрые люди без фальши живут, и по двое не бывают…» (1: 180). Тема двойничества была широко распространена у немецких романтиков, в том числе и у тех, кого Достоевский очень хорошо знал (Э. Т. А. Гофман, Гейне). Есть, однако, основания полагать, что если он и получал импульсы извне в разработке темы двойничества, то исходили они от Пушкина.
В «Медном всаднике» дан уже классический вариант двойничества. «Своеобразие Петра у Пушкина состоит в том, – пишет исследователь, – что здесь нет разделения человеческой и дьявольской ипостасей, как в образах Фауста и Мефистофеля у Гёте. Петр—то и другое».[564]564
Эпштейн М. Фауст на берегу моря // Вопросы литературы. 1981. № 6. С. 97.
[Закрыть] Можно проследить, как Пушкин к этому пришел. Первый опыт слияния двух начал—но не на фаустовском материале – представлен в «Разговоре книгопродавца с поэтом» (1824). На первый взгляд финал этой драматической сцены кажется озадачивающе неожиданным: поэт, последовательно выступавший оппонентом книгопродавцу, вдруг «ломается» и принимает его точку зрения. Но при более внимательном прочтении текста данная развязка раскрывает свою логику. Внутреннее движение «Разговора» определяется проникновением одного сознания (книгопродавца) в другое сознание (поэта). Техника его такова: книгопродавец как бы подхватывает логику и пафос своего собеседника и в этой упаковке контрабандой протаскивает в сознание поэта свои идеи, начинает с того, что он «того же мнения», а потом уже гнет свое.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.