Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 2 апреля 2018, 16:20


Автор книги: Сборник


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Бедный Луначарский! Ему суждено, благодаря его доверчивости и благодушию, подвергнуться еще немалому числу подобных горестных испытаний! Как раз за последние дни он испытывает (и охотно в этом признаётся) сильные страдания вследствие «выяснившейся необходимости» вернуться к смертной казни. Легко было ему говорить в сентябре, в фойе Народного дома, когда он в шутку сказал, что мечтает устроить эшафот для врагов революции, а каково-то теперь оказаться в одной компании с людьми, которые вполне готовы действительно взять на себя роли русских Робеспьеров и Сен-Жюстов! Между тем <…> за одну прошлую ночь в Крепости расстреляли 125 человек солдат, принимавших участие в погроме магазинов и погребов по Вознесенскому проспекту! А к чему еще придется прибегнуть, раз не находятся способы, чтоб покончить с главным развращающим злом – с войной (ведь мирные переговоры опять застопорились и могут каждую минуту оборваться).

<…>

6 февраля (24 января). Среда. Более всего огорчен за сегодняшний день (каждый день несет свое социальное омрачение) беседой с Луначарским по поводу приобретения коллекций Рейтерна194. И не столько самой беседой, сколько теми выводами, которые следует из нее сделать. Нерадовский195 попросил меня, а я заодно – Стипа, присутствовать при этом собеседовании. И вот сначала Луначарский просто прибег к говорению, что у государства нет денег, после чего Нерадовский ему поставил на вид, что коллекция может распылиться и пойти по рукам антикваров, то

Ятманов (у него все же морда палача) предложил вообще расправиться с антикварами, а Луначарский все более меняет тон, и в серьезной форме развил мысль о том, что социалистическое государство не считается с частной собственностью. Эта благодушная ироническая черта в Луначарском начинает меня раздражать. У его же субалтерна Ятманова смех прямо грубый, хамский, русский. Я, впрочем, просто молчу, ибо не верю в то, что им удастся дойти до осуществления своей глупой и злой программы. Бедному же старику Рейтерну, собиравшему свою коллекцию (единственную в России!) русских гравюр на сбережения от императорского жалования, которого он сейчас лишился, Луначарский вспомнил «счастливую» мысль продолжить пожизненно жалование, вовсе не считаясь с тем, что 80-летнему старику ныне осталось лишь одно утешение – завещать капиталец, полученный от продажи, своим тоже разоренным родственникам. Возможно, бедный Рейтерн пойдет на такую комбинацию, чтобы не умереть с голоду. Но ведь это просто шантаж!

Но хочется сегодня же записать по этому поводу свои мысли о собственной – больно это сложно – коллекции. Но все же основную формулу замечу: я думаю, что представление Луначарского о собирателях коллекций – одна из наиболее безумных выдумок, до которых когда-либо додумывались книжные люди (так Гиппиус называл большевиков). На самом деле, всё в собственности, в этом распространении своего Я на весь мир. И разумеется, вся культура на этом основана. И разумеется, все несчастье России, все убожество ее хозяйства зиждутся на плохом усвоении этого института. В этом хваленая социологическая особенность России: артельное начало, обнищание владений и т. д. И в этом глубинное противоречие между христианством и социализмом. Добровольный отказ от собственности – подвиг, своего рода исключение, подтверждающее правило, чудо милости Божьей, и в таком виде это всегда благо и необходи мая ступень к достижению Царства Небесного. Но уничтожение самого института собственности есть величайшее посягательство на роман жизни, есть принудительное оскопление, есть та же инквизиция, бронтиды Варфоломеевской ночи, расправа с альбигойцами, и, разумеется, абсурд – как и такое внедрение мечом и огнем царства мира и братства во имя Христа.

У Луначарского застал Павлика Шереметева196, приехавшего защищать Кусково. Милый, не лишенный благородных намерений, но глупый человек, лицом похожий на Николая II. Я его попросил составить список подмосковных усадеб, содержащих особенно выдающиеся сокровища, для выдачи им Охранных грамот. Он рассказывает, что Художественный совет в Москве никак не может наладиться (в частности, с привлечением в него Грабаря). Из-за спора, кому быть представителем от СРиСД[168]168
  Совета рабочих и солдатских депутатов.


[Закрыть]

<…>

Заседание музейной комиссии сошло очень блестяще, быстро и складно, без лишних разговоров. Луначарский, должен отдать справедливость, знает толк в своем деле. Все наши предложения им приняты, и им дано дальнейшее движение. <…>

У Луначарского появляются хорошие нотки, указывающие на новый настрой в Смольном. По поводу учреждения особого контроля над золотом (дабы не погибли художественные произведения из драгоценных металлов) он заявил: «Я это проведу, минуя исполком, прямо через Совет комиссаров, чтобы сделать скорее и не подвергать все нескончаемой говорильне». Про полковые музеи он нам рассказал, что солдаты имеют намерение их растащить по частям «на память». Во избежание такого самодурства он предложил превратить народные музеи в народное достояние, а нам препроводить их содержание в верхи как эталон Военно-исторического музея. Но сам рассказ шел все время в насмешливом тоне, с наименованием солдат «товарищами» в самом ироническом смысле слова. Ох, Боже мой, только бы не погибли Рембрандты!

<…>

7 февраля (25 января). Четверг. <…>

Из Бреста разговоры смутные и сбивчивые. С одной стороны, все уверяют, что «сепаратный» мир будет заключен к 1 февраля (который окажется сразу 14-м по новому стилю). С другой – главковерх[169]169
  Верховный главнокомандующий.


[Закрыть]
Крыленко дает распоряжение о революционной агитации на немецком фронте. Ну, лишь бы заключили, а там видно будет.

Хлеба стали давать несколько больше. Погромы стихают, но все же в некоторых кварталах каждую ночь идет стрельба…На Троицком мосту матрос пристрелил (без единого протеста со стороны публики) солдата, спрашивавшего по 7 рублей за фунт хлеба.

<8 февраля (26 января)>

9 февраля (27 января). Суббота. Сегодня я уже был на краю – подать в «отставку» Луначарскому. Выяснилось, что этот неуемный человек уже услал, в отмену данного им же Строгановскому дворцу Охранного листа, самоличное согласие… предоставить этот дворец матросскому клубу (на просвещенность которого и он не нахвалится; вероятно, действительно они ему близки по собственной просвещенности, потому что представляют его культурное нутро, сохранившееся под маской созданной книжности) – с тем, чтобы были вывезены все ценные вещи, и уже матросы заходят все чаще и чаще, и они уже распределяют залы под театр, читальни. Воронихинскую галерею они нашли вполне пригодной для кинематографа. Однако до ультиматума, к которому были готовы присоединиться все члены комиссии, не дошло, ибо по одним моим словам «Тут выходит трагедия» и по моему лицу (так и сказал: «Я по вашему лицу вижу») Луначарский понял, что на сей раз дело обстоит серьезным образом и что надо спасать дворец. Тут же… с милой откровенностью (цинизм!) признался в своей непоследовательности, заявил, что он сделает это своим делом, что сам пойдет убеждать товарищей матросов. Тут же он сочинил текст проекта декрета о превращении дворца в музей (причем запнулся на слове «национализация» и даже пояснил записку: «Не будем говорить страшных слов») и назначил его хранителем Эрнста, который, кажется, этим ужасно доволен, ибо это дает ему возможность повозиться с красивыми вещами. В то же время, однако, на бывшего Эрнста свалилась еще одна обуза: наблюдение за требуемым Министерством имущества переездом предметов из Аничкова дворца (теперь уже не удержать, как я того хотел, в неприкосновенности личные комнаты Александра II, которые чудом еще оставались до сих пор нетронутыми).

<…>

<10 февраля (28 января) – 11 февраля (29 января)>

12 февраля (30 января). Вторник. <…>

…Поехали «небольшой комиссией» в Строгановский дворец. И сразу обнаружилась та польза, которую может приносить в наши дни «коллектив компетентных лиц». Несмотря на возмутительное подлаживание Луначарского к товарищам матросам, которых он считает лучшими «носителями пролетарской культуры», в сравнении с которой все прошлое – только жалкий вздор, несмотря на прыть юного председателя («Этот паренек пользуется у них громадным авторитетом», – шепнул мне умиленный и как будто несколько парализованный Луначарский) и его попреки в адрес художников, которые-де до сих пор не приходят на помощь пролетариату, несмотря на еще более агрессивную роль другого, уже форменного матроса, закончившего свои тирады прежними угрозами: «Нами занят Строгановский дворец, все этажи, и вам придется считаться не только с нами» (эту угрозу мы уже слышали на разные лады в речи Луначарского – несомненно, в его уступчивости матросам именно она и играла главную роль), тем не менее нам удалось заставить этих диких людей прийти к решению обождать до известной степени откладывающегося разорения дворца. Их мы убедили, что для их пролетарской культуры просветителей (ох, как легко писать программы!) им нужны другие, более просторные помещения, назвали при этом солдатские дома Полякова, дворец Сергея Александровича, Синод, Смольный (идея Луначарского, который, впрочем, тут же в усладу своей аудитории ее развенчал), тогда как Строгановский дворец они возьмут как один цельный музей под свою властную руку и превратят в «музей своего имени» (Луначарский никак не мог на этом успокоиться и все продолжал «пареньку» подсовывать, что здесь все же можно устроить часть аудиторий этого Матросского университета, однако тот реагировал на это вяло). Тут же нас попросили в этом помочь, и мы согласились – главным образом, из чувства долга перед ценностью дворца.

Сам вопрос о том, останется ли он за семьей, меня перестал окончательно интересовать после того, как мы осмотрели все помещения дворца и убедились в том, какие варвары его нынешние владельцы. Галерея Воронихина превращена в склад мебели всего дворца, причем туда навалили вовсе не ценные вещи, а и кухонные шкафы, и рукомойники, и всякий чудовищный скарб (!) – это все «во время эвакуации». В других залах размещены конторы Красного Креста и испанского консульства, и во всем чувствуется бессмысленный индифферентизм. <…>

Для меня лично это… было последним экзаменом по вопросу: могу ли я принимать активное участие в нынешних государственных художественных делах и могу ли я войти в более тесный контакт с пролетариатом. Увы, я провалился и по тому, и по другому предмету. Во-первых, я не гожусь уже потому, что многочисленность собрания обрекает меня на «судорожное» молчание, которое я могу прервать только в случае приступов бешенства. <…> А затем и по существу: я, всю свою жизнь не переносивший ярма власти, никак не могу стать агентом такой власти, которая собирается совершенно стереть всякую свободную и личную деятельность. Луначарскому я отдаю должное – он умный и ловкий человек, к тому же благожелательный, он прекрасно сегодня лавировал и изворачивался, он как никто умеет льстить и обманывать, но то, для чего это делается, разумеется, хуже всякого монархического режима и капиталистического строя. Делается это во имя торжества пошлости, стадности, диких инстинктов, принимаемых априори за подлинную стихию воли народной. И при этом он сам слаб, безволен и, что хуже всего, неврастеник. Вместо настоящего знания искусства у него одна директива, построенная на самом поверхностном и лишь бывшем талантливом усвоении учебников и фельетонов. Самих вещей, о которых он говорит, он не знает и не желает знать. Любопытно, что в первое свое посещение Строгановского дворца (без нас) он не полюбопытствовал его осмотреть, да и сегодня я насилу его потащил по залам (причем пришлось сломать печать у галереи, о чем был им же составлен протокол).

Матросы тоже не произвели на меня того впечатления, которое могло бы меня примирить со многим чудовищным, что имеется в текущем моменте, так что я предпочел с возбужденным любопытством наблюдать со стороны. Во-первых, бравых, настоящих матросских лиц в этой компании из 30–40 человек было всего три-четыре. Остальные же в нашем смысле не внушают доверия к тому, что они призваны отныне обновить культуру. Напротив, большинство обладает тупыми и просто зловещими, зверскими лицами. Возможно, что это в значительной степени иллюзия, что и среди этих молчаливых и понурых людей, не успевших оправиться после многолетней каторги <…>, имеются хорошие, жаждущие, свежие натуры. Но первое впечатление в общей массе – отталкивающее (а ведь я шел подготовленный и скорее с намерением в них признать себе близких по существу) и даже жуткое.

<…>

13 февраля (31 января). Среда. Последний день старого стиля. Ну, его мне не жаль.

Мучительное ощущение капкана, или погружения в состояние пессимизма, продолжается, а умственное усиливается. <…>

Когда я буду это перечитывать через год или два (ого, как смело!), то даже такая мелочь, как эта, поразит меня, вероятно, тем, что я, такой строгий и беспощадный, решил стать ныне таким складным, уступчивым, компромиссным. Но именно это и есть те зыбучие пески, с которых я начал сегодняшнюю запись. Всякий случай – действительно мелочь и просто пустяк, не стоящий отдельного обсуждения <…>, но и всякая песчинка зыбучего или движущегося песка, еще менее пустяк, гибнет от того, что эти пустяки принимают характер «коллективной пагубы». Тут я в коллектив верю, ибо верю я именно в пагубную силу стада. <…> Пустяки, их тысячи, подобных суждений <…>, проектов, речей, декретов и пр., коими засоряется память и развивается вампиризм, но все это вместе составляет дикую засасывающую стихию какой-то дьявольской пошлости и нелепости, из которой я не вижу выхода (а таковой едва ли имеется!). Разумеется, еще и то, что долго это продолжаться не может, именно это не может, будет еще хуже, но данное марево (или эта пена умирающего организма) должно исчезнуть. И не хочется мне свое честное имя связывать с подобным позором. Не знаю, как мне быть, чтобы вырваться из их удушающих объятий? Да и до сих пор не мог я вырваться из ощущения долга перед «художественными сокровищами России». Уже сколько досады и горя принес мне этот культ, хотя и не только моих, но и «земных» сокровищ, взамен тех радостей, которые они мне доставили (но радостей было больше!). Теперь же мой отход в сторону несколько отличается благодаря окончанию саботажа «чиновников от искусства» и тому, что внушительная машина беспрепятственно начнет вбирать, хотя бы в этой области, в свои шестерни наиболее ретивых прожектов и горе-администраторов. В этой области все вскоре может принять прежний облик. А ныне и весь прежний облик со всей его бездейственностью и тусклостью представляется, по сравнению с настоящим адом, просто райским.

<14 февраля (1 февраля)>

15 февраля (2 февраля). Пятница. <…>

Застрелился Каледин. Значит ли это, что Дон стал большевистским? Бестолковость газетных известий (едва ли всегда умышленная – скорее просто бестолочи) не позволяет вообще судить о том, что творится на свете и в России. <…>

В Киеве убиты митрополит Владимир197 и генерал Иванов198 – два героя нашей разрухи. Возможно, что первого используют в качестве мученика. Опять-таки мадам Коллонтай недоумевает, почему, в сущности, оккупация Лавры вызывает такие разговоры. Ведь она просто попросила предоставить свободные помещения под увечных воинов! <…> Характерно сегодняшнее «К сведению граждан Петрограда» в «Известиях», где за подписью двух жидков заявление о революционном величии отделения Церкви от государства. Характерно и то, что никаких эксцессов на этой почве еще не было, если не считать ограбление Патриаршей ризницы <…>, которое, может быть, произведено своими же людьми и для спасения вещей от рук нечестивцев. Снова я начинаю дрожать за эрмитажные сокровища[170]170
  Часть экспонатов Эрмитажа была в августе – сентябре 1917 г. эвакуирована в Москву и размещена в Кремле.


[Закрыть]
.

16 февраля (3 февраля). Суббота. <… >

В «Вечернем времени» снова слух, что меня прочат в председатели Совета по охране музеев! Все хочу собраться написать Луначарскому письмо, но дальше черновиков дело не идет… <…>

Хлеба дали сегодня на всю семью столько, сколько один из нас прежде получал в один прием.

17 февраля (4 февраля). Воскресенье. <…>

Несомненно, назревают и вообще настроения, ведущие к событиям. <…>

Троцкий гениально поступает, бросив винтовки, – ставка рискованная, но в случае удачи дающая огромный выигрыш. Это верно, поскольку

просто кончится война (если действительно она кончается), но если это поведет к укреплению большевизма, то прощай, свобода, прощай, культура, прощай, жизнь, или же прощай, Россия, ибо культура Европы вынуждена будет прийти водворять здесь порядок и большую жизненность. Безумно интересно жить в такую эпоху, но, Боже, как утомительно. Нет, я по существу ни с кем, ибо в основе всей их деятельности – идея не свободы, а рабства и порабощения. <…>

18 февраля (5 февраля). Понедельник. <…>

Что нечто назревает, в этом не может быть сомнения. Сегодня на собрании в Зимнем дворце все признались, что они испытывают то же настроение, как перед 3 июля. И как же этому не быть, когда стук Царя-Голода в нашем дворе становится подобно граду! Но что ожидает нас – никак не скажешь. Говорят, многие дворники в городе уже анархисты. Это значило бы приближение «Еретиковой ночи», да и не одной, а целого ряда ночей и дней. Говорят, что на той стороне все время постреливают. Это примеряются. Все больше места в газетах отводится под анархизм, и это значит, что у барина-большевизма нашелся опасный соперник. Но так жизнь течет своим чередом, и даже Акица продолжает нас кормить вкусными обедами, провизию к которым она закупает теперь у «частников», от которых она в восторге и среди которых целая партия новых, необычайно расторопных и любезных (вещи совершенно необычные!) приказчиков, говорящих о себе, что они – «молодые силы» и что «они в достатке». Может быть, это уже тоже банда анархистов, овладевшая магазином. Совсем нехорошо только то, что наши капиталы исчезают с чудовищной быстротой, что новых поступлений совсем не предвидится <…> и что Акица постепенно начинает терять свой оптимизм. Значит, дело дрянь!

<…>

Здесь обрыв записей и пропуск до 1 марта. – Ред.

1 марта (16 февраля). Пятница. Вид улиц менее нормален, чувствуется везде напряжение, часто встречаются партии красноармейцев, частью уже переодетых солдатами (от форменных, даже некоторых распущенных солдат их легко отличить), частью еще в своих очень жалких одеждах, но уже с винтовкой у плеча. Много шло их (и среди них – совершенно грязная баба с повязкой Красного Креста и совершенно юные мальчики) навстречу мне у здания Армии и Флота. Вообще винтовки мелькали поминутно в толпе прохожих, в трамваях; большей частью держат винтовки так, что того и гляди – нечаянно выстрелит, кого-нибудь ранит или убьет…

С винтовками идут и кучки матросов, сопровождающих возы со своими чемоданами и узелками. Эти, очевидно, отпущены и спешат уехать в провинцию. На одном таком возе лежала груда шуб с очень богатым мехом. Скопища, в общем, запрещены, и это соблюдается с большой строгостью. Как раз когда я проходил мимо конторы, где идет запись на отъезд из Петербурга, часовой, считая, что слишком много людей застаивается у ворот, за которыми стоит самый хвост (на самом деле не более 20–30 человек), дал три выстрела холостых в воздух, чтобы вызвать, разумеется, панику. Одна старуха купеческого вида осталась очень недовольна подобным «озорством»: «Что хотят, то и делают… нет больше никого, кто бы их…» – и многозначительно не договорила. <…>

<…>

Мое собственное отношение к моменту очень странное. Я бы сказал, скорее тупо-инертное. Я почти не волнуюсь. Газеты перечитываю как скверный, но «забирающий» роман. Против немцев, разумеется, ничего не имею, ибо что немец, что русский, что француз – мне всегда было все равно, и не по признаку национальности делю я людей на приятных, близких и неприятных, далеких. Но, с другой стороны, я вовсе не возлагаю каких-то надежд на то, что вот придет немец – и все станет хорошо. Хорошее лежит совершенно в ином плане. Может, он правда нас спасет от слишком большой разрухи, одинаково грозной как для нас, буржуев, так и для обольщенных, запутавшихся, близких к отчаянию пролетариев. К последним я, во всяком случае, не чувствую ни малейшего озлобления (и думаю, что не почувствовал бы даже в том случае, если бы нас выжили из нашей квартиры). Слишком очевидно для меня то, что и «они здесь ни при чем», что и они жестоко обмануты, и вовсе не империалистами, буржуями, и не социалистами и большевиками, а всем строем жизни, всем тем, что людей с какой-то дьявольской спешкой удаляет от единственного, наивного, верного, реально возможного, реально сущего и бросает на поиски иллюзорного и очень абсурдного счастья.

Большевики такие же пошляки и вертопрахи, как и прочие политические деятели. Но, правда, они смешнее, нежели прочие. В них элементы скоморошества, Ругон-Маккарства (о, гениальный Золя) и неплохой Буте де Монвель сказываются с чрезмерной простотой, аляповато. Но ведь «лубок» сейчас в моде, ведь иные из моих «коллег» готовы были предпочесть вывески Рафаэлю. Так чего же удивляться, что эти сальто-мортале ежеминутно рискующих сломать себе шею (но в глубине души все еще рассчитывающих вовремя удрать в свой «кантон Ури») вызывают восхищение миллионов зевак и простецов. И поскольку во мне живет (или привита) любовь к лубку и к цирковому зрелищу, постольку я в этом способен видеть здоровую непосредственность, «почву» и прочие прелести, постольку и я «восхищенный зевака», почти не замечающий, что тот балаганчик, в котором идет зрелище, уже пылает пожаром, а через час превратится в груду пепла. Вот всецело я не таков. Но только очень трудно раскрыть в себе то, что я есмь я, что во мне не от дьявола, а от Бога… Дай мне, Господь, это все же раскопать, а затем дай об этом знать другим, дабы и они тоже взаправду поумнели…

2 марта (17 февраля). Суббота. Никогда еще я не убеждался так в разумности старого олицетворения государства в виде корабля. Иллюзия, что мы плывем по бурным волнам, – полная, вплоть до совершенно физического ощущения морской болезни. Качка и взад и вперед, и вправо и влево. Однако и тот же день приносит столь разных и «самых сильных» ощущений, что уже сами ощущения, несмотря на всю их силу, как-то больше не ощущаются, зато все это к концу дня вызывает тошноту. Вот и сегодня день начался с «катастрофы мирных переговоров», с переполоха из-за внезапного требования, делающего погоду в Новоселье и связанного с этим докладом, часть которого высказана самим Лениным (Боже, каким он сейчас стал суетливым и беспомощным), и таким образом полдня мы жили под впечатлением, что вот-вот подойдут немцы, которые уже официально в 30–40 верстах от Бологого, и начнутся уличные бои (разумеется, своя на своих). А к вечеру стало известно, что мир подписан, пришел как-то неожиданно все еще в виде извилистом (оккупация Петербурга?), условием прибавилось еще требование самоограничения областей Батума и Карса.

<…>

Ходят слухи, что с эрмитажными вещами в Кремле обстоит очень неблагополучно. <…>

Снова приходил Дементий (дворник), на сей раз перепуганный декретом о заселении буржуазных квартир. Мы как будто под эту категорию не подходим. С другой стороны, он берется нас оградить от постоя, так что запишет на нашу квартиру свою жену и жену швейцара! Беда в том, что по нашей лестнице две квартиры пустые. Вдруг поселятся какие-нибудь разбойники! Самый декрет Володарского199 сильно отдает провокацией и положительно на сей раз не без немецкого подкупа (хотя, с другой стороны, и без всякого немецкого подкупа у русских людей достаточно на то глупости). Ведь, в ужасе от такого сожительства, петербуржцы готовы принять к себе не то что немца, но и зулуса!

<…>

3 марта (18 февраля). Воскресенье. Стоят дивные, не особенно холодные дни, и это еще единственное утешение. <…>

Днем пришел В.П. Белкин – еще в кавалерийской форме. <…>

…Он, бывший патриот, жаждет прихода немцев и полон презрения к русским, к России <…>. Особенно много ему дал в этом отношении внезапный большевизм солдат, дошедших в своих подозрениях до того, что и ему угрожала смертельная опасность, и он поведал то, что видел в деревнях на позициях. У ближайшего помещика, довольно богатого человека, крестьяне отняли решительно все его запасы, весь племенной скот, запретили прислуге ему служить, так что он сам колол дрова. Заставили дать подписку, что дочь его будет сама доить предоставленную им корову и т. д. – все под угрозой немедленной казни. А вот сейчас ему пишет оттуда его приятель, корнет, влюбленный в барышню, его лошадь стоит в соседнем с коровой стойле (вот сюжет для идиллического романа), что приближение немцев произвело полную метаморфозу во взаимоотношениях: крестьяне уже заискивают, провиант везут обратно, постепенно возвращают скот и всячески угодничают.

Он же мне сообщил, будто в Феодосии творится нечто чудовищное. Туда прибыло тысяч двадцать солдат с Кавказского фронта, и они как саранча съели все, что было в городе. С собой они навезли сластей, лакомства и даже жен, которых они тут же и содержат возле своих мешков и продают (вот еще современный пандант к «Бахчисарайскому фонтану» наизнанку). У г-жи Манякиной уже отобрали ее маленькое имение. Волошин200 каким-то чудом держится. Теперь я понимаю, что означает сопоставление телеграмм о взятии турками Трапезунда и о том, что в Севастополе паника. Очевидно, теперь тоже ожидается такая волна эвакуированных старых, сирых героев, которых, должно быть, уже переправят по морю.

<…>…Аналогичные <…> сведения из Нескучного. Добрая, сдержанная Катя (племянница)[171]171
  Возможно, Екатерина Леонтьевна Бенуа (1883–1970).


[Закрыть]
– и та не выдержала, ругает в письме крестьян «хамскими рожами» <…>. Им, несмотря на разрешение местного комитета, крестьяне все же запрещают рубить их же собственный лес и даже кусты в садике. При этом холод в доме, в хуторе такой, что всем детям (один при смерти) приходится ютиться в одной комнате, которую они при помощи двух преданных слуг с трудом отапливают хворостом. На днях была комиссия, которая составила опись всего их имущества (личные вещи, впрочем, оставили в покое). Издали, со стороны Харькова, слышится канонада. В чем дело, не знает (письмо от 20–21 февраля – самое удивительное, что вообще письма доходят!). <…>

Непрестанно с ужасом думаю я об Эрмитаже в Кремле. <…>

4 марта (19 февраля). Понедельник. Сияющее, ликующее солнце, а на улицах хвосты бледных и злых людей у Александровского рынка <…>. Эти хвосты достигают густых толп, из которых доносятся раздраженные крики баб, снова проезжают автомобили с винтовками, бродят ободранные, бледные военнопленные, которым расклеены в виде бумажки приказы, повелевающие в сорок восемь часов регистрироваться под угрозой предания военному суду. <…> Очевидно, это «революционный красный Петроград» собирается повторить и эту глупость «царизма» – «широкую организацию беженства», иначе говоря, создание новых кадров совершенно ненужных людей.

<…>

5 марта (20 февраля). Вторник. Все мучаюсь тем, что не могу прервать свое молчание. Вижу и чувствую, что накопляются благодаря этому недоразумения, еще более чувствую долг высказаться. Сейчас нельзя молчать. Но что я скажу и как, этого не знаю, ибо что ни скажу, в наши дни будет понято вкривь, а снабжать каждое слово комментарием я просто не в силах, не в настроении.

Впрочем, основное, пожалуй, препятствие в том, что я сам не понимаю до конца того, чему являюсь свидетелем. Никто на всем свете этого до конца не понимает. «Свыше наших сил».

<…>

<10 марта (25 февраля)>

11 марта (26 февраля). Понедельник. <…>

…Я хочу написать письмо Верещагину с отказом от дальнейшей работы, но, впрочем, если вся комиссия станет настаивать на моем возвращении, то я сдамся, и создавшийся инцидент тогда послужит общей пользе. А то так продолжать все равно невозможно. Я власть брать не желаю, ибо она скомпрометирована (да и вообще я к ней не приучен)…

<…>

<12 марта (27 февраля) – 14 марта (1 марта)>

15 марта (2 марта). Пятница. <…>

В вечерних газетах сенсационные сведения о взятии Одессы, о денационализации банков.

<…>

Я посетил сегодня одно из сладчайших мест своего детства – кондитерскую Берэна. Боже, какая жуткая картина! Все шкафы и прилавки стоят пустыми. Торгуют конфетами «помадками» по 18 и 20 руб. за фунт… Куда все это провалилось?!

<16 марта (3 марта)>

17 марта (4 марта). Воскресенье. Пятый день пьем кофе с молоком. Это изумительно и невероятно. Но счастье это нам привалило совсем как в детской назидательной сказке…

Просматривал случайные газеты. В «Новой речи»[172]172
  Бывшая газета «Речь», закрытая большевиками осенью 1917 г. и выходившая в 1918 г. под другими названиями.


[Закрыть]
заметка Д. Мережковского «Упырь». Он возмущается удушением печати Лениным, который ее опасается больше, чем бомбы террористов, чем яда и кинжала. <…>

<…>

Сейчас мы вступили в период, когда сила созидания остается за ораторами. Отныне преимущество у тех, кто обладает зычным голосом, и наоборот, обречены фактически на безмолвие и окажутся в проигрыше при защите своей позиции люди, не обладающие даром оратора. У меня же есть что защищать, у меня есть, за что стоять, «дел» – хоть отбавляй, и потому я так горюю над своей немощью в ораторском искусстве. Не могу сам отстоять то, что мне дорого, не могу войти в контакт с публикой. Вот почему у меня остается лишь одна возможность – обратиться через печатное слово, потому и называю свои статьи «речами письменными». Я и прошу воспринимать меня как «пишущего импровизатора», подобно тем, кто вещает с кафедр. Я за своим столом буду представлять воображаемую стотысячную аудиторию и постараюсь быть искренним и откровенным до конца.

Есть один вопрос современной жизни, развиваемый «Речью» о реванше, которого я не буду касаться, ибо даже сейчас опасно его затрагивать, но этого требует человеческая совесть. Я христианин по убеждению и по жизни и потому осуждаю войну и ратую за скорейшее прекращение этой братоубийственной бойни.

<22 марта (9 марта)>

23 марта (10 марта). Суббота. Прихожу сегодня к Половцову (мы должны вместе осмотреть Инженерный замок, но мне назначили второе заседание нашей комиссии), он сидит расстроенный, бледный после бессонной ночи. Оказывается, обыску его племянника Д.А. Шереметева201 (заподозрили, что часто ездит в Финляндию, но там живут его родные), а заодно и его обыскали, хотя мандата у них не было, и каждую бумажонку Половцова читали, нашли одну, которая им показалась подозрительной (просьба брата о высылке 200 или 300 тысяч). Не добрались до ящика, в котором были опасные бумаги – корреспонденция с высочайшими особами. Да этот ценный исторический материал Половцов и сжег за утро. А нечто вроде дневниковых записей он предложил мне сохранить, вырвав их из изящного переплета. Это оказались записи его поездки по фронтам и беседы военных спецов о том, кого определить в диктаторы России для ее возрождения и освобождения от красной крамолы.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации