Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 2 апреля 2018, 16:20


Автор книги: Сборник


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

<…>

Вечером у меня были… Штейнберг133, Добужинский, Чехонин и Эрнст. Первый пришел совещаться относительно его оперы на тему «Небо и земля», как ее поставить. <…> В пятницу пойду послушать клавир к нему. У него оказался свой очень пикантный в своей наивности аргумент за продолжение войны: промышленность-де русская пострадает, если будет заключен мир, ибо заводы сразу закроются, не получая больше заказов для военных снаряжений. Когда же можно будет кончить в таком случае?

Во время того, что мы говорили в кабинете, Акица за чайным столом спорила на ту же тему с Гномом Чехониным. У него своя система. Перебрав все знакомые «разящие» доводы: «а дальше?», «а Эльзас?», «а Бельгия?», он кончил полной неожиданностью: «Я ведь социалист!» Он, как и Макаров, еще недавно не прочь был этим козырять и просто убеждал меня: «Во имя Интернационала нам не нужно желать, чтобы мир был сейчас заключен: ведь тогда германский народ не осуществит тот идеал, для которого он начал эту войну – ведь ему нужны наши земли, а он их не получит». Как раз до этого он указывал, что русский крестьянин не простит того, что у него отняли польские земли. Все это, разумеется, вздор, жалкий вздор насмерть перепуганного стада. Но я не ленюсь записывать, ибо это уж очень ярко характеризует наш быт и нашу, увы, несомненно обреченную среду. Идет сплошное самоубийство буржуазии. Но вот не знаю, что это: по внезапному ли приступу глупости и по органически классовым порокам или же согласно предопределениям высшего порядка? Наличность гада для меня, который лишь слегка мутит, совершенно очевидна. Но вот кто его напустил, этого гада, и для чего он напущен? И, разумеется, все это агония. Но настанет ли дальше просто смерть, или же будет выздоровление и общество воскреснет? Наконец, могут произойти и смерти подобные метаморфозы. Меня ничто из этого не страшит или, вернее, все страшит в одинаковой степени. Ибо даже «выздоровление» может выразиться в сохранении почти полностью всего прежнего строя. Да и в чисто личном смысле все одинаково опасно. На каждом пути ожидаются судороги, а судороги в государстве и культуре – это гибель миллионов индивидуальных инфузорий, причем здесь не всегда последовательно проводится принцип пощады «добрых», к которым я не имею основания себя и всех моих милых не причислять.

Странное дело, что тем не менее у меня, за исключением коротких приступов (не особенно даже сильного!) животного страха, в общем настроение скорее оптимистического характера. Во всяком случае, я только могу изумляться тому, что в «стране Толстого» (я как раз прочел сегодня кусок о религиозном озарении Левина и о войне) вся интеллигенция, весь круг его читателей, с такой пышностью предавшая его земле, в сущности, представляет собой одно стадо, готовое на веки вечные поощрять убийственное и грязное дело войны, только бы им дали возможность еще пожить, еще понаслаждаться их убогостью – тепленьким существованием. И все «хорошие» и «милые» люди, но вот, как Чехонин, как Штейнберг и т. п., они готовы пожертвовать для своего брюха (при этом интересы брюха совершенно неверно понимаются), для своих интерьеров красного дерева с Александровского рынка – миллионами жизней, благосостоянием и даже честью Родины. <…>

24 мая (11 мая). Четверг. <…>

Работал у Аллегри. (Вместе готовили панно для Казанского вокзала.) Ужасные условия: холст не натянут, качается, свет и отблески с двух сторон. Для того чтобы поднять или опустить картину, требуется целая операция, и до самого низу вовсе не добраться, не разостлав его на полу.

<…> Снова опасаюсь, как бы не распестрить, но опять-таки в настоящей глухоте и черной (не лишенное слащавости!) вялости нельзя оставить. Увы, весь путь работы был непоследовательным и нелепым, и теперь за это платишься. Лишь бы в конце концов хоть как-нибудь выкарабкаться.

Дома ничего не клеилось: музыка, разговоры, холод, несмотря на теплынь снаружи.

<…>

<25 мая (12 мая)>

26 мая (13 мая). Суббота. <…>

Боже, как хочется заграницы! Парижа! Общения с людьми, понимающими многое с полуслова… <…> Постепенно у меня накапливается ужасное раздражение на здешнее и в особенности на ту «передовую» среду, в которой я вращаюсь. А до другой, до «малых сих» доступу нет. Вот познакомился с представителями социал-демократии, и уже разочарован. Во всяком случае, совершенно не тянет войти с ними в более близкие отношения. Сухие они и опять близорукие, узкие «партийные работники».

<…>

Вообще, у меня настроение эти дни очень нехорошее. Снова в душе ожидание катастрофы. Всматриваясь, вижу, что до нее еще далеко, но вот ее неминуемость теперь определилась и угнетает, угнетает. Что можно делать в таком настроении? Все кажется тщетно, а тут еще весеннее солнце возбудило до чрезвычайности желание уехать. А куда?

Вчера наши весь день жили решением ехать в Крым, но сегодня, после беседы с Машенькой Черепниной134 о состоянии Капселя, который пришел в полное запустение, это решение заменилось другим – ехать к Зине в Харьков. Однако и Зинины письма полны тревоги из-за настроения окрестных крестьян и черносотенной позиции управляющего. В окрестностях Петербурга тоже неуютно, да и надоели «петербургские люди». С другой стороны, если мне достанется писать «Европу», то лучше оставаться здесь, и опять против этого говорит перспектива войны с Финляндией и возможность осады и сдачи Петербурга. Словом, гадко. Мне бы заняться теперь маленькими вставками, которые должны встать между углами в плафоне. Но перед тем как приступить к этой новой работе (и эскизов еще нет), хотелось бы выяснить отношения с Тамановым. А он мне так противен (если и не подлостью, то несомненной глупостью), что я все откладываю свое свидание с ним. Вот и получается медленно прокисающий кисель, а не жизнь. Немудрено, что опять зачастил в кинематограф.

Вечером всей компанией <…> пошел на какую-то американскую бурду, в которой представлено, как прелестная девица регулярно в полночь лишается рассудка и мнит себя лесной пантерой.

27 мая (14 мая). Воскресенье. Ужасный хлеб, отзывающийся замазкой. У нас в доме продолжается обсуждение дачного вопроса. По этому поводу обедал у нас Борис Серебряков135, сообщивший Акице всякие сведения о Нескучном[141]141
  Имение Серебряковых в Курской губернии Российской империи (в настоящее время – село в Харьковской области Украины).


[Закрыть]
. Я лично решительно не знаю, что предпринять. Но вот доктор Бунге, к которому сегодня водили Лелю, заявил, что ей городской воздух, окрестности Петербурга, Финляндия и даже берег Крыма вредны, и сообразно с этим, вероятно, выбор остановится на Харькове. А как доехать? И билета не получить, да и получишь билет – места не получить. Солдаты на станциях выламывают двери и окна и набиваются битком, так что в туалеты нельзя пройти, так как в них непременно находится несколько человек. А багаж! А возвратный путь! Однако другие уезжают, доезжают и живут. Вся надежда на то, что вдруг в Акице проснется ее энергия, она нас заставит собраться и увезет. Но тут возникает еще сомнение в зависимости от работ для Казанского вокзала. Если «Европу» нужно сделать и деньги за нее я получу, то лучше мне остаться и изготовить ее здесь, чтобы освободиться к осени.

Днем был у Кустодиева. Тщательно избегали говорить о войне, зато перебрали всех наших меценатов, их обычаи и ухватки. Пальму первенства за хамство и нахальство Кустодиев готов отдать Герцигу. Они уезжают в санаторий под Выборгом.

Вечером заседание «Мира искусства». <…>

28 мая (15 мая). Понедельник. Хлеб еще хуже, масло горькое. Утренняя радость от кофе отходит в область предания. <…>

Вечером собрание сотрудников «Новой жизни» для обсуждения постановки художественного отдела.

Турецкая баня в Царском Селе разгромлена солдатами, но еще большую опасность представляют эти погромы для хороших вещей.

<29 мая (16 мая)>

30 мая (17 мая). Среда. Длинный и очень минорный разговор с Акицей в постели. Она пятый день не читает газет. Обсуждали политику Керенского, и у нас теперь постепенно вырабатывается то «сплошное разочарование», которое было в моей матери и которое встречается так часто в странах слишком испытанной культуры, в частности во Франции. Русский человек с его душой нараспашку обыкновенно принимает это явление за сухость, за черствость, на самом же деле это историческая житейская мудрость. И зачастую такая полная разочарованность таит под корой душевных мозолей подлинный пламень, подлинный и самый подчас наивный идеализм. Да и к Богу, к религии это состояние ближе, чем кажется.

<…>

<31 мая (18 мая)>

1 июня (19 мая). Пятница. Все утро почти ничего не делал и к Аллегри не пошел, так как мне стало тошно от газет. <…> Каждое утро я просыпаюсь с ощущением безнадежности, которая за день несколько рассеивается, особенно под влиянием красоты света, нежной зелени, ясности и тепла (к сожалению, улицы не поливаются и пыль лежит грудами на панели, превращаясь поминутно в столбы самума). Безнадежность относительно войны и относительно бессознательного к ней отношения общества создает чувство безысходности. Теперь уже и во мне, как продукт глубокой внутренней досады, просыпается гнусное желание: да пусть уж лучше наступление – один конец. Но только поскорее! Заслужили мы все этот поворот вполне, все мы идиоты или трусы!

<…>

2 июня (20 мая). Суббота. Сегодня должны были хоронить нашу старушку Степаниду Андреевну Сковородину, взятую еще в 1862 г. в кормилицы брата Миши, а затем служившую у нас горничной. Последние годы она проживала у Миши, а умерла в больнице. К стыду своему, я, несмотря на напоминание Михаила по телефону, сегодня совершенно начисто об этом забыл и вспомнил лишь поздно вечером. Противно, впрочем, мне здесь не только то, что я не отдал последнего долга покойнице, но еще то, что нечаянно лишний раз выказал свою «черствость» и тем самым оскорбил чувства близких. Миша, который и без того в претензии на нас после знаменитого скандала с Атей и после того, что мы 6 января его надули и к нему не пришли (с тех пор даже попыток не делали его повидать), должен теперь сложить обо мне окончательное суждение как о каком-то отщепенце. При нынешних политических неурядицах так бы хотелось, чтобы вся область чисто семейно-бытовая не разлаживалась.

Странна вообще вся эта сфера семейно-бытовых отношений и воспитаний. Ведь когда каждый «отдельный момент» был действительностью, «прошлое» вовсе не ощущалось как блаженство. В частности, Миша меня чаще злил (хотя все же не так, как остальные четыре брата или сестра Катя), чем радовал. Бывали между нами и лютые ссоры. Но вот остаются в памяти не те огорчения, а «стихия семьи», вообще атмосфера, и в мягкой озаренности этой атмосферы все представляется милым. В этой озаренности рисуется мне теперь и смешная, курьезная, любившая разыгрывать шутя, очень вся «холопья» по замашкам, то сварливая, то елейно-ласковая и, во всяком случае, беззаветно преданная Степанида, Степанидушка. Степанида Андреевна Сковородина, которую мальчики Иша и Миша почему-то прозвали Лепешкиной. Мне рисуется ее сладкая, во весь рот улыбка, ее быстрое припадание к руке (а в экстренных случаях и к ногам), вспоминаются ее ласковые слова причитания, ее суетливость в торжественных случаях, ее стремление бегать по коридору, ее ссоры с другой покойницей, Ольгой Ивановной – грамотной и потому державшей себя на кухне аристократкой. <…>

Утром я работал у Аллегри. Его не было дома, и это настолько окрылило меня, что я совершенно переменил позу и осанку левого всадника, а также начал исправлять правого.

Днем был у меня симпатичный сотрудник «Новой жизни» – Рогожин (явно псевдоним), взял у меня интервью по вопросу о рабочем театре. Затем состоялось заседание «Мира искусства» <…>. Решено образовать комиссию по переработке устава. Около часа, спасаясь от здоровой скуки, провели внизу в библиотеке Стипа, угостившего нас роскошным изданием «Живопись античности». <…>

3 июня (21 мая). Воскресенье. Дивное солнечное утро, как и все последние дни. Сегодня вечером пошел на собрание религиозно-философского общества специально для того, чтобы «нащупать этот пульс общественности». Тема, стоявшая в повестке, сулила довольно отчетливый диагноз: «Русская революция и исход мировой войны». Я вернулся домой с полным убеждением, что мы больны безнадежно и что только остается «ждать конца» – одно из самых тягостных ожиданий. <…>

Утром я работал над «Азией» (и тут «барокко»). Днем из окна видел, как направлялся крестный ход к Исаакию, и это было очень красиво, благодаря дивному весеннему свету.

Деревья уже распустились. Много продающихся березок. Светлые платья и пестрые вуали на головах – автомобильная мода ныне перекочевала в простонародье.

<4 июня (22 мая) – 6 июня (24 мая)>

7 июня (25 мая). Четверг. <…>

Сегодня днем совершили с Акицей и Кокой большую прогулку, чтобы поглядеть на труды наших коллег-художников, последние дни завладевших под флагом Союза Академией художеств, наполнивших ее бойскаутами, матросами, куревом, потом, пылью, просто собой (целые полчища, даже спали на скамьях и на полу), цветной папиросной бумагой для цветов, всякими красками, холстом, планками, князем Шервашидзе136, Луниным137, Сологубом138, Мгебровым и, наконец, самой Е.С. Кругликовой139. И все это для того, чтобы устроить свое высокопатриотическое манифестирование в пользу Займа Свободы. Однако то, что мы увидели из результатов, я думаю, даже в самих авторах не сохранило иллюзии.

У Александровской колонны притаились какие-то крошечные трио (вообще во всем узнаю богемные сувениры Кругликовой) с уже полуободранными украшениями, кубофутуристического типа, пестрыми, нелепо яркими и бессмысленными. Два таких же панно (на простой бумаге, не на картоне) были привязаны к углу решетки колонны, которая к тому же была отперта, к великому счастью детей и нянюшек, устроивших за этой Орлиной оградой свой невинный, но едва ли полезный для палитры гранита и бронзовых украшений «митинг». И какой-то интеллигент-дурак призывного возраста взывал к иронически настроенной кучке шинелей, рабочих и мамушек, чтобы они шли в наступление. Украшения к этому моменту были уже сорваны, но зато я увидел у решетки кучу медных музыкальных труб, из чего можно заключить, что часть шинелей были полковыми музыкантами, которые, вероятно, изредка и показывали «толпе» (весьма скудной), как они навострились искажать набившую оскомину «Марсельезу». Какие-то украшения и у Думы. На Публичной библиотеке подвешен солдат-гигант – один из тех, что скопирован по заказу Министерства финансов Аллегри с оригинала Кустодиева. На арке Генерального штаба к Морской на кронштейне подвешен кажущийся крокодил, св. Георгий на красном коне – лепта Кузьмы140 на алтарь Отчизны. У сквера Екатерины по обе стороны его – две трибуны. Слева просто род стола, уставленный пятью шестами, к которым прикреплены какие-то сатирические рожи. Справа более солидные подмостки, с которых беспрерывно хрипели и выкрикивали, стараясь перекричать шум обыденного и невозмутимо текущего Невского, свои лозунги какие-то офицеры.

Услыхали мы и «внушительную» отрывисто-нажимистую с раскачкой (по всем правилам митинговых ораторов) речь персоны грата народных свободников – матроса Баткина. Речь содержала всякие наветы влево и массу красивых слов по адресу доблестного фронта и даже сравнение кого-то с Варнавой и Керенского чуть ли не с Христом. Сам Баткин, несмотря на матросский наряд, имеет неубедительно русский вид: худой, длинный, черный, жилистый, шеей напоминающий кондора, с крючковатым носом и подстриженными усиками. После него влез балетный Чекрыгин в качестве запевалы, которому вторили такие же, как он, театральные воины. Исполняли они род мачтета[142]142
  Нарицательное: стихотворение «Замучен тяжелой неволей» (1876) русского писателя, революционера-народника Григория Александровича Мачтета (1852–1901), ставшее революционной песней.


[Закрыть]
очень похоронного характера с идиотскими словами, призывающими подписываться на Заем Свободы. Очевидно, это чья-то «стильная» шутка. Вокруг этих подмостков те же пять шестов с рожами, а у очаровательных павильонов Аничкова сада, который был открыт, по забору и к пьедесталам воинов пришпилена серия столь же идиотских, как и те, что на Дворцовой площади, кубофутуристических плакатов, трактующих тему Займа, а частью «просто художественных». Перед самым подъездом Александрийского театра довольно большая, плохо сколоченная и отчасти задрапированная трибуна. Над ней велум. Очевидно, здесь должен к вечеру играть оркестр. Все в характере «готических» постановок Шервашидзе. Под колоннами балкона три рожи, посреди – род Клаудера[143]143
  Так у автора дневника.


[Закрыть]
, протягивающего вперед ладони с золотыми монетами, по бокам – два хищника-филистера, сжимающих в своих руках мешки (очевидно, тоже с золотом).

Укажу еще, что перед Казанским собором стояли две статуи: какая-то женщина с ребенком и несуразно длинной рукой, выражающей жест отчаяния (это должно было выражать «Бедную Бельгию», которой нельзя же не помочь), и какой-то «подлец германец», которого нужно к ней приладить сзади, но который, к счастью, развалился. К вечеру его уже убрали совсем. Не более достойным представилось и само зрелище процессии. Десять или двадцать грузовиков, увешанных тряпками, бумажными и московскими платками, два придворных экипажа (бедные лошади!), одна тройка, один отдельный омнибус, в дверях которого стоял сам Лунин, и человек 30 верхами (мы уже не застали казаков, которые сопровождали вначале процессию и которые, говорят, придавали ей более живописный вид). Разъезжали взад и вперед по Невскому грузовики и экипажи, наполненные расфуфыренными в театральные тряпки и размалеванные идиотами (среди них я издали узнал Кругликову) бойскаутами и солдатами. У Думы один из таких грузовиков остановился, и с него продавали с аукциона скверный портрет Керенского, но без всякого успеха.

К счастью, дивное солнце и розовые облака на высоком небе до такой степени тешили душу, что и вся эта пошлятина не вызывала злобы. Скорее, было даже весело глядеть на то, как оскандалился наш брат художник и как буржуй терпел этот «беспорядок», допущенный им для «благородной» цели.

<…>

<8 июня (26 мая)>

9 июня (27 мая). Суббота. <…>

На ограде Аничкова дворца все еще болтаются рваные тряпки «футуристов». Рибо141 произнес в Париже циничную в своем издевательстве над Россией речь. Акица в негодовании. Я же за последнее время ко всему равнодушен, – все равно должна совершиться стихийная трагедия, и каков будет ее исход, никто сейчас сказать не может. Говорят, приехавший на днях Луначарский142 жаждет со мной встретиться.

Я очень смущен тем, что не имею настоящего представления об этом «великом человеке». <…>

10 июня (28 мая). Воскресенье. Обед с Набоковым откладывается из-за отъезда на Валдайские высоты Акицы. В 12 ч. собрались вдвоем с ней в Академию художеств для подачи своих голосов по городским выборам, но, дойдя до Большого проспекта, решили вернуться; я – по ощущению своей неправоты принимать какое-либо активное участие в политике, раз я верю только в людей, а не в программы. Из всех баллотирующихся я лично более или менее знаю Ольденбурга143 (знаю и уважаю), но он кадет, а сейчас я не могу ни в какой степени способствовать усилению партии Милюкова, а следовательно, и продолжению бойни. И еще менее я верю в программы прочих, в жизненность их. Акица тоже поразмыслила в таком же роде.

<…>

<11 июня (29 мая)>

12 июня (30 мая). Вторник. Акица вернулась утром. В упоении от местности. Ехала сравнительно сносно. Забавные нотки поправения после того, как хлебнула глоток настоящей Руси.

Перечитываю свои записи марта. Тождественность предвидений и предчувствий. Это скорее успокоительно. Значит, катастрофа неминуема.

14 июня (1 июня). Четверг. К вечеру разнесся слух <…>, что союзники уже объявили нам войну. Это, разумеется, вздор <…>. Но даже будь это правда, во мне бы не увеличилась тревога, до того устала, «осела» от ощущения безнадежности и притаилась в безразличии душа. Эта же апатия мешает деятельности. Я с трудом работаю и особенно неохотно берусь за каждое из моих занятий в отдельности. Полдня сегодня спал, будучи к тому же ослаблен расстройством желудка. В другую половину что-то раскладывал и прибирал. Пробовал писать фельетон, но ничего не вышло. Хочу просто отказаться и пропустить эту неделю. Впрочем, утром сделал два довольно удачных рисунка с Шурочки для барельефа.

<…>

<15 июня (2 июня)>

16 июня (3 июня). Суббота. Утром писал «Осень» и многое исправил. Когда я работаю смело и как-то бессознательно, то у меня выходит прилично. Но такое настроение недолго держится, и почти всегда, после двух часов работы, я падаю духом, начинаю рассуждать и в то же время мусолить.

<…>

К обеду Стип. Его злоба на Керенского растет, особенно бесит Яремича случай с обмороком солдата, которого Керенский заклеймил трусом. Мне тоже этот случай представляется подозрительным. Но я еще колеблюсь между одобрением талантливого каботинера и опасением, как бы вдруг под каботинажем ничего опасного не оказалось, как бы вдруг Керенский не оказался просто обманщиком – Гапоном второй революции, пешкой в руках англичан, карьеристом или человеком, уже развращенным дрянненьким тщеславием.

<…>

Еще одна из «наших союзниц» отпадает – Нина Жук. И она, подобно Верейскому144, заговорила о необходимости вернуть «отнятые губернии»! Именно эти совсем маленькие людишки вселяют в меня наибольшую тревогу. Это и есть голос стада, эпидемия того, с чем нельзя справиться, что толкает на стихийные безумства или является ими. Таким образом, под дирижерской палочкой миролюбия Керенского кризис общего психоза возобновляется с небывалой остротой, и мы приближаемся к роковым переломам. Или это и есть уже лишь конвульсия агонии? <…>

17 июня (4 июня). Воскресенье. Очень жарко. Работал у Аллегри. <…> Днем в изнеможении спал и не поехал на какое-то собрание в Тенишевское училище с Горьким и В. Гиппиусом145 (еще одна безрассудная затея насчет образования). Читал Сарсэ. Хочется Парижа прямо до слез! И никакой надежды его снова когда-либо получить! <…> От тоски пошел прогуляться и, сев на трамвай № 25, доехал до гавани. Однако, кроме отталкивающего уродства, вони и убожества, ничего там в гавани не нашел. Типичная «русская действительность». Выходил и к морю. Какое это было бы чудесное место, если бы у нас вообще ценили красоту и радость от нее. А вместо того – туда как раз, где в узких пространствах между заборами и фабриками открывается выход к воде, – выходит труба зловонной клоаки, а кроме того, нестерпимое зловоние идет от всякой неубираемой дохлятины. Все грязно, загажено. Всюду бродят жалкие морды «трезвых пьяниц». В одном месте трое хулиганов одевались после купания, и это еще было довольно живописно. Пищала гармошка. Слышались угрюмые и даже злые разговоры. Зато девицы и «дамы» в этом пролетарском районе расфуфырены. Большинство даже в сплошных (вплоть до башмаков) белых комплектах и с автомобильными вуалями на головах. Что это за мир? И приходит в голову мысль, что вот немецкому или французскому бюргеру есть за что постоять, а что хорошего в жизни этих людей? Слишком мало – и потому им до всего «нет дела». Почему «не рабы», раз налицо все отличительные признаки рабов и хуже холопов?

18 июня (5 июня). Понедельник. Жара. Утром писал «Осень». Был бы доволен, если бы не потекли так безбожно краски.

<…>

…Поехал в «Новую жизнь» специально знакомиться с А.В. Луначарским. Последний с виду не очень приятный, но и не противный господин. Нечто среднее между сыном старого Кауфмана, Кнебелем, Бакстом, нашим греческим учителем Блумбергом. Словом, с еврейским произношением. Рыжий, с характерными подслеповатыми, чуть звериными глазками, часто встречающимися у рыжих. Остроконечный, далеко выдающийся к затылку череп. Говорит резко, скоро, очень убежденно. Собирается писать о пролетарской культуре и даже открыть целый отдел в газете для этой темы. Мне эта тема представляется «демагогически опасной», но он как будто обезвреживает ее своим абсолютным (и неподдельным) преклонением перед искусством. Успокаивает и его решительный протест против насильственного «насаждения» культуры, против обучения чему-либо. Напротив, нам скорее нужно у них учиться (в том же смысле, как я это говорю о детском мире). Мне участие Луначарского показалось желательным, особенно потому, что он может меня восполнить как раз в том, в чем я чувствую свою слабость – он может установить контакт с пролетариями на почве искусства. <…>

Возвращался в трамвае с Луначарским. Рассказывал ему (не слишком ли уж откровенно?) о своем положении среди товарищей-художников, о «буржуазности» моей культуры, о моем отчаянии перед ее видимым упадком. Он в полном восторге от Петербурга, от его величия и красоты. Тоже очень не уверен в будущем революции, как-то даже на днях какому-то фронтовику, хлопотавшему о созыве Учредительного собрания, заявил: «А что же вы думаете, что к тому времени (через 5 месяцев) нас с вами не успеют три раза повесить?» Очень доволен сознательностью пролетариата и совсем не полагается на крестьян – как настоящих, так и переодетых в солдатские шинели. Тихонов146 рассказывал о тех крайностях, до которых вчера договорился Ленин, взывавший к аресту капиталистов и к миру через братание. Он думает, что эти «бестактности» у него срываются в угаре трибуны. Наоборот, в жизни он-де несравненно благоразумнее. Аудитория дразнит его и толкает на дерзости. А затем он же среди своих кокетливо-виновато извиняется. Керенский вслед за Лениным произнес эффектную речь, после чего упал в неизменный обморок. <…>

<19 июня (6 июня) – 21 июня (8 июня)>

22 июня (9 июня). Пятница. Был в редакции. <…>

Дома оказалась дочь Атя, только что приехавшая из Харькова. Рассказывает ужасы про деревню, но, впрочем, не в том смысле, что там готовятся погромы (однако в соседнем «Весеннем» уже погромили). Просто ее поразила беспросветная общая темнота. Те крестьяне, с которыми ей приходилось говорить (особенно бабы-московки, приходившие позировать Зине Серебряковой), не знали, кто Николай Романов, не слышали даже про Распутина, не имели понятия о том, с кем и против кого воюем. По вопросу о земле замечается, главным образом, желание свести какие-то счеты между собой и, безусловно, намерение отстоять то, что уже кому-то принадлежит (значит, я был глубоко прав, когда с самого детства не верил во все восхваляемые бредни об общинном владении и о «русском народном социализме»). Моментами замечаются вспышки нахальства, но тут же все входит в стародавние взаимоотношения «господ» и «простых». С другой стороны, хозяйство у Серебряковых в полном упадке и, разумеется, никакого морального авторитета такие помещики иметь не могут (и еще «барыня Зина всякую срамоту снимает»). От всего того пышного обилия, которое я еще застал в 1885 г., нет и помину. Нет ни своих овощей, недостаточно скота, ни фруктов. Нет кукурузы – этой главной приманки детского аппетита. А война к тому же продолжает свое дело разорения: из последних пяти дойных коров реквизировали трех, которые, вероятно, где-нибудь подыхают с голоду, а мясо их сгниет в «теплых холодильниках». Махинации с хлебом продолжаются вовсю. Запасы есть, но они служат только для каких-то закулисных сделок, а на рынок не выплывают. Сахара совсем нет. Свекольные поля остались без посадок. Это меня больше всего пугает, ибо ведь я без сладкого не могу жить.

<…>

<23 июня (10 июня) – 25 июня (12 июня)>

26 июня (13 июня). Вторник. Статьи мои – против закона о невывозе художественных произведений – не появились. Уж не интригует ли сам Горький, который, по-видимому, против? Петров-Водкин рассказывал, что на субботнем заседании Совета Горький как раз предложил обсудить этот закон. И нет сомнения, что эти ослы его оставят и что он пройдет благодаря П. Макарову и ему подобным. <…>

<27 июня (14 июня) – 8 июля (25 июня)>

9 июля (26 июня). Понедельник. <…> Написал статью о священниках на фронте. Какие-то угрызения совести, что вот критикую действия людей, которые как-никак служат своим убеждениям и делают добро в своем тесном кругу. Поэтому добавил маленькое послесловие. Но эти сомнения являются лишним свидетельством деморализации, которой болеет весь мир. Все они служат тем убеждениям, которые сами из страха перед всевозможными репрессиями юридического и общественного порядка в себе воспитали, и все утешаются своим маленьким добром, которое, однако, лишь помогает огромному злу и делает его безысходным. <…> <10 июля 27 июня) – 13 июля (30 июня)>

14 июля (1 июля). Суббота. Вспомнят ли, что сегодня начало войны? Пока что из реформ «во времени» проведено лишь передвижение времени на час вперед. Это, по-моему, из области той «передовой ерунды», на которую падки наши «государственные Кулибины». Во всяком случае, лавки открылись сегодня в обычный час. Рано утром разбудили безумные визги и завывания сирены. Я уж подумал, что цеппелин, но потом все стихло. <…>

Начал акварелью Петергофский каскад – стариннейшая затея, которую я все время откладывал и к которой нынче почувствовал влечение, быть может, из-за ощущения «обреченности» Петергофа. К сожалению, сколько ни искал, не мог найти все нужные для того материалы, кроме летних этюдов.

В 12 ч. поехал в редакцию «Новой жизни» для совещания о новом сатирическом журнале. <…>

Вечером пришли ко мне Аргутинский, Стип, Шейхель. Рассматривали итальянские рисунки. Стип в экстазе от Смольного и очень встревожен слухами о готовящемся на него покушении со стороны каких-то гражданских инженеров, желающих Вдовий дом перестроить! на инвалидный. В понедельник решили туда ехать и затем начать хлопоты по устранению бед.

<15 июля (2 июля)>

16 июля (3 июля). Понедельник. Гнетущая, серая жара, без признаков грозы, которая могла бы ослабить атмосферу. <…>

Утром несколько раз принимался за каскад Петергофа. <… > В Петергоф с Аргутинским снова не собрался. Он кончил свою работу. Рассказывал про свои невзгоды в Тайцах, про то, как крестьяне уже без всякого стеснения цинично эксплуатируют дачников, набивая из-за конкуренции цены. И вот для меня каждый такой пустяк – сам по себе обывательский рассказ, поставленный в связь с миллионами подобных, – указывает на неминуемость катастрофы. И продуктов мало (во всяком случае, не столько, как это говорили славословы России), общая деморализация и все национальные черты: беспорядок, бессмысленные аппетиты и себялюбие. Характерная подробность – все лавки ломятся сейчас от земляники, но стоит она столько же, как и неделю назад – 2 р. 50 коп. и 2 р. 40 коп. за фунт. Сахару совсем почти нет. С карточками дичайший беспорядок, и всюду жалуются на домовых комиссаров. Наш г. Тауберг до сих пор не постарался выправить карточки, и мы третий день сидим без хлеба и сахара. Про него наша Катя[144]144
  Прислуга в семье А.Н. Бенуа


[Закрыть]
рассказывает, что он дров не покупает, а питается ими по уговору со старшим дворником за счет других квартирантов, и главным образом – нас.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации