Текст книги "Железная кость"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 51 страниц)
Рабы не мы
1Стан-5000 пошел, разогнался; оттряслась, словно в предродовых, в испытательных корчах, под давлением инертного газа бесшовная, из могутовской стали, труба, не рванула, не лопнула, и оценщики целых «Газпрома», «Роснефти» закивали согласно: берем. Начала становиться «Руссталь» мировой фокальной точкой: в Могутове собирались лучи непрерывных запросов на важное – проводящие прочности для голубого и черного золота.
Но нельзя было спать, сонно жмуриться на это новое солнце, стало нужно машине втрое больше руды, мегаваттов, угля, нужно было ухватывать новые рудники и разрезы, литьевые машины и плавильные печи размером с коренной, изначальный Могутов. Засел со своей избранной радой в звуконепроницаемом аквариуме и диктовал:
– Новороссийский порт, Босфор и Дарданеллы. Вадим, что у тебя с Ковбасюком? Я что-то не пойму, он кто там? Священная корова Будда Гаутама? Давай уже решай с ним силовым. Не можешь по налоговой пустить – пусти за совращение малолетних. Значит, Стас, я тебя попрошу, – средь внимающих лиц окончательно выделил человека зачистки, – чтобы я уже больше не слышал вот эту смешную фамилию.
– Понял. Только он несерьезный, – глянул ровной серостью сточно-очистного рабочего глаза. – Там один за ним думец, такой Шигалев. АКМ в мешковине в багажник ему не загрузишь. – Иванцов просто ждал уточнений, доворота, досылки – исполнительный режущий орган, наконечник, машинка, за которой всегда остается натертое шлифовальными щетками голое «осмотр места происшествия показал, что покойный решил добровольно… в результате износа тормозного цилиндра… утратив конт роль над машиной, зацепиться шасси за стальное ограждение летного поля».
– Думца надо решить.
– Ты чего? – подавился Ермо. – Шигалев этот – клоп, но он думский клоп, думский, едросовский. Что ж ты думаешь, не свяжут нас с этим? Тема, Тема, ау, я Земля! Год какой на дворе, отвечайте, прием! Динозавры все вымерли и лежат на Ваганьковском.
– Я использовал слово «решить». Многозначное слово. Чего ты забился умирающим лебедем? Это он пусть решает, он знает, как работать с неприкосновенностью.
– Старший сын – лоботряс. – Иванцов все улавливал первым по движению углановских глаз. – Раз в полгода с отличием посещает МГИМО. Клубы, девки, машины эс-класса. Такой очень заточенный на удовольствия мальчик. Прав себе понакупят и гоняют по улицам без тормозов. Не найдется никак просто принципиальный следак, чтобы сделать ему а-та-та по закону.
– Ну что ты на меня так смотришь? – надавил на последнего старого друга Угланов глазами.
– Карму можешь подпортить себе. И вообще… слишком много ты хочешь сейчас ухватить. И везде с ОМК, с ОМК мы стыкаемся… там, где медом намазано. Вытер ноги об них со своим пятитысячником. Отползли, проглотили. А теперь ты у них забираешь ЗапСиб, забираешь Тагил, «Новошип» тоже хочешь отгрызть да еще вместе с мясом депутатским вот этим. Если что-то одно, по отдельности, то тогда ничего, но когда друг на друга накладывается… Да я все понимаю! Экспансия – условие выживаемости, да. Но, Тема… как бы нам поумерить. Дело не в ОМК, не в Бесстужем вот этом полутораклеточном. Только он не один. Он – Петрушка на палочке. Ты хотел автономности? Мы имеем ее. Мы имеем вообще гегемонию в самых растущих и прибыльных нишах. Что ты хочешь теперь? Вообще все в России, что имеет какое-то отношение к стали? Вообще все, что жрет электричество, уголь и газ? На хрена нам все это в России? Ты же сам говорил про Европу. Направление экспансии вот. Мы пробили с тобой Витковице, Луккини. Вот тебе вся дорожная инфраструктура. Будут русские танки в Париже. Затраты не копеечные, честные, но зато уж закупимся цивилизованно, сообразно всем нормам европейского права, выйдем в мир, как давно ты хотел!
– Ну так-то, оно будет. – Угланов представил орлиноносую фамилию Луккини, уставленные на него, русского варвара, и нестерпевшие, потекшие собачьей мольбою, надеждой глаза: вам интересно? купите? недорого! – Значит, вот что, Ермо, я тебя попрошу: ты слетаешь сначала к человеку из Кемерова, а потом с коммунистами съездишь выпьешь в Москве. Надо оптом их фракцию взять. – И загнал в вопросительный взгляд за продвинутой оптикой в роговой каплевидной оправе от «Оливер Пипл»: – Нам давно нужен собственный генератор, Ермо. Гигаваттов на шесть общей мощностью. Есть один долгострой тут в трехстах километрах в Башкирии. – И кивнул сквозь стекло на воздушную пустоту за могутовской прорвой – на незримые, видные только ему два бетонных циклопических блока среди желтой ковыльной степи – недостроенное поселение будущего, зарастающий буйной травой плацдарм для пришельцев с далеких планет; с высоты вертолетного, птичьего лета – два огромных дупла на могучей бетонной плите в арматурной щетине, а вокруг по весне полыхает Первомай, коммунизм распустившихся маков. – АЭС. Возведена на пятьдесят процентов, мы с нулевого цикла ничего и близко не потянем по вложениям, а тут вот она, целая, протяни и возьми. Там было как – да как везде и как всегда. В год высаживали по одному арматурному прутику. А потом в Минэнерго пришел Голощекин, и всю эту великую стройку столетия законсервировали. Обоснование, что в зоне сейсмической активности. У меня на столе заключение православных святых сейсмологии – можно, там земная кора отродясь не трещала. У «Росатома», Дрюпа, есть программа развития до 2020 года. И АЭС Агидельская в нее точно не входит. А там вложить-то нам осталось… – раздавил он в щепоти какую-то тлю. – Это чтобы уже никогда от Единых энергосистем не зависеть. Да еще и излишки с шести гигаватт по окрестным заводам распихивать. Представляешь маржу? Автономия полная.
– Тема, Тема, ты вообще сейчас слышал, о чем я говорил?! – позвал его Ермо из своего душевно устоявшего, здорового далека. – Ты ЗапСиб захотел, «Новошип» захотел… и еще давай этот Чернобыль? Я, может, что-то путаю, я, может, с Марса прилетел вчера, но вот нельзя, по действующему нашему вот этому, тут, на Земле, законодательству нельзя передавать в углановскую собственность объекты национальной безопасности!
– Ну так и выпей с коммунистами, о чем я говорю. Пусть они там поправку небольшую. Что вообще нельзя, но кому-то немножечко можно, – уже летел двухтонной авиабомбой в реакторное жерло. – Я решу с Голощекиным, с Кириченко в «Росатоме». Мы же катим ему корабельную сталь с половинным дисконтом, прециозные сплавы в три раза дешевле, чем инвары у Миттала, все реакторы на четырех их последних ледоколах в могутовских кожухах. Мы же в проекте для вот этих всех… квасных все, как всегда, напишем очень аккуратно: берем в совместное владение с «Росатомом», а что у нас там будет семьдесят процентов, так мы напишем что-то типа «с перспективой увеличения участия», очень размытое такое мелким шрифтом на сто пятнадцатой странице где-нибудь. Ну ты же знаешь, что у них там в каждой фракции есть специальное окошко – «на финансирование предвыборной кампании».
– Ты не слышишь меня! Ну вот продавишь ты вот эту ядерную станцию, я даже и не сомневаюсь. Но только, Тема, ты одно пойми: что законы страны – это их целиком уже дело. И там… – он кивнул в заповедное небо над всеми незримыми мириадами звезд, – про тебя поймут только одно: что ты хочешь и можешь, когда тебе надо, переделывать их основные законы так, как надо тебе. Речь сегодня об этом несчастном вот атоме, а в потенции, завтра – может, ты переделать захочешь вообще конституцию нашей страны. И не надо сейчас говорить: паранойя. Да, у них паранойя, власть есть и невозможность не подозревать. Почему ты уперся, что логика в них постоянно должна быть сильней, чем инстинкт? Веришь в силу свою, в то, что ты все уже доказал? Ты серьезный заводчик, ты работаешь на безопасность страны и нельзя тебя трогать руками? Так ты сам их такими ходами, как эта АЭС, убеждаешь в обратном. Снова ставишь себя под вопрос. Не для Бесстужего и прочей шелупони, а ты сам понял, да, для кого! И ты меня, Угланыч, извини, но давно за тобой замечаю: чем выше поднимаешься, тем больше берега теряешь вообще. Это очень такое… чреватое, Тема, представление о том, кто ты есть.
2Красной зоной Ишим был, краснее уж некуда. Как доползли в «столыпине» за девять суток до Тюмени, на сортировочных часами в жестяных вот этих душегубках маринуясь, как протряслись на канарейке по грунтовке, так и бросили им в карантин прямо новую сбрую, и на каждой козлиная бирка нашита: надевай, а не хочешь – так голым ходи. В четырех стенках карцера. В ноябре – как назло подгадали – дубеешь. И до полного окоченения крутят через матрас: на плацкарте в бараке одну ночь отночуешь – и опять на пять суток в промороженный карцер. Пока дуба не дашь или перед всей зоной косяк не наденешь. Две недели крутили, и сломались, конечно, на том севере многие. Трахматоз на все жабры кому заработать охота? И чего тут такого вот так-то, когда половина Ишима уже в этих красных полосках? Ну не масть воровскую же держишь. Но Чугуев стерпел, и Кирюша с Казанцем – в мужиках удержались. Не из гонора только пустого, не из глупого принципа, нет. Просто как себя в зоне поставишь, такой ты и есть. А мужик, он всегда посередке. И с блатными не дружит, и хозяевам не литерит. Ни под тех, ни под этих не стелется, на своих, вот таких же, как сам, мужиков не козлит, на блатных втихаря не ябдырит. Вот середки держись – и блатные тебя на правило тогда не поставят, и менты ни на чем не прихлопнут, если есть в них, конечно, хоть что-то от людской справедливости. И тут вот еще что, испокон: только раз слабину перед властной силой дай – значит, все, навсегда ты гнилой. Сам в душе про себя будешь знать, что – согнули. Раз косяк нацепил, значит, все исполняй, что прикажут. Не в позорной метле же самой по себе, что блатному как осиновый кол упырю, не в работе шныриной тут дело, а в целом: никогда своей волей уже жить не сможешь. Власти нужно вдолбить в человека: ты – по жизни ничто. Власти слабость и подлость нужны в человеке. Раз только мелкое паскудство сделай для своего спасения человек – и уже начинает трястись навсегда, что вот это паскудство его, еще самое мелкое, первое, перед зоной раскроется, перед всеми людьми, мужиками, что уже за тебя нипочем не впрягутся, и блатными, которые за косяк люто спросят с тебя, и бежит человек уже сам с этим страхом, из души его невытравимым, – ко власти… Ну а власть-то не дура, чтобы даром его, дурака, покрывать: ты давай мне еще, говорит, принеси на продажу чего-нибудь, кто про что в зоне шепчется, кто чем живет, – вот тогда я тебя, может быть, застою. И несет на продажу еще, и воротит паскудства все новые – тяжелее все и тяжелее – трясущийся за утробу свою человек…
И опять пересчет по пятеркам, каждый день – тот же самый: как костяшки на счетах, их, зэков, контролеры в воротах отщелкивают; спрессовались обратно в брусок – и на промку, и Чугуев в последней пятерке с Казанцем и Кирюхой Алимушкиным. Только трое они и остались от бакальской бригады бурильщиков, вот троих их сюда, остающихся в сцепке одной, из Бакала закинули – рассори ли бригаду, раскидали по зонам. Как пробились в Бакале в большую руду, так вот сразу – как Бычуткин предсказывал, так и сбылось: с перемалывающим лязгом с востока наползли на карьер мастодонты с воздетыми стрелами и шишкасто-зубастыми булавами проходческих органов – самоходная армия бога Угланова, и бакальская зона, как несколько спичечных коробков, отфутболенных сапоговой силой, перестала физически существовать. И шагали по этой бетонке уже третий год, от родных отсеченные новыми, бо льшими километрами пустошей, непролазных лесов, беспредельных степей; направляющий песню голосил пугачевскую, и другие, козлиное племя, показуху давали во всю силу горла: «Позови меня с собой – я приду сквозь злые ночи».
Цех подшипников был, и столярка, и швейка, полигон ЖБИ – на бетон их поставили, как хозяин решил, выбирая по мышцам, словно из табуна, из этапа, да Чугуев и сам не противился. Днем и ночью вращались и кланялись на гудящей, рокочущей промке барабаны смесителей, грохотал низвергавший в бункеры щебень, надрывались моторы, зудели вибраторы, вереницей втекали в ворота «КамАЗы» и «КрАЗы» – только так улетали бетонные сваи и блоки, отъедался хозяин, видно, очень неслабо на бесплатной рабсиле и не мог все налопаться, раз пинками на промке дубаки ломарей подгоняли; даже план был развешан по стендам, сколько блоков за смену обязана выгнать бригада.
Только горсть отрицаловки, черная кость, из ШИЗО по неделям, упертая, не вылезала – за отказ от работы, да еще шерстяные, спортсмены, под две сотни числом не работали – так, ходили для вида в том же строе мужицком с ухмылками, чтоб на промке чифирь трехлитровыми банками квасить, ханку жрать да в картишки до одури резаться. Им другую хозяин, спортсменам, службу определил – блатоту, отрицаловку об колено ломать да мужицкую массу держать в послушании. Мужику, если так-то, что за дело до ихних разберушек с блатными? Его дело – пахать, продвигаться со скоростью 24 часа в календарные сутки к окончанию срока, ни во что не вязаться, что лично его не касается, чтоб себе еще больше судьбу не скривить, и без того уже своею дурью испохабленную. Только пресс вот на них, мужиков, от спортсменов: тут и дань тебе, тут и побои, если кто плитку чая или харч из посылки отдать не захочет; шмон пройдет по баракам ментовский, а за ним шерстяные саранчой проходятся: выгребаем из тумбочек все, достаем из матрасов, что менты не забрали. И чего? Вот терпели. Ну а как возразишь? Только боем. Только общей грудью. Их три сотни на зоне, мужиков по баракам, – общей массой своей кого хочешь задавят. Только жили поврозь. Каждый держится собственной тумбочки. В каждом – собственный страх. Кому вот выходить через год, от огромного срока лишь последний чуток и остался. Кто за шкуру трясется – что бошку проломят, если он возбухнет. И Чугуев боится – что еще раз убьет. Восемь лет изворачивался никого не ударить на зоне. Про себя понимает: руки надо по швам приварить ему намертво. Задавить, обесточить зачищенный от рождения провод, этот неубиваемо тлеющий огонек ущемленной, приниженной самости – вот каким бы ему керосином ни плюнули в душу. Превратить себя в пень… Но мертвел вдруг от стужи, обожженный предчувствием, вещей догадкой, что когда-нибудь снова не сладит с оголенной правдой достоинства – полыхнет на контакте с кем-то властным и сильным; что-то вот уж совсем нестерпимое по принижению будет, и тогда неизвестно, до чего он, Чугуев, добьет, отпуская в удар раскаленную руку.
Вот такие, все те же предчувствия-мысли вылезали иголками, когда шастал над формами по дощатым мосткам, загоняя вибрирующий наконечник и шланг в неподатливо-вязкую серую массу, и взбивал начинавший сцепляться со сталью бетон, и вытягивал с легким усилием из бетона гудящий вибратор, чтоб еще через шаг заглубиться опять и месить, протрясать этот вязкий свинец, – как на камень бакальский бросался, так и вот на бетон этот жидкий сейчас, с ровным остервенением взбивая ненавистное время, плита за плитой, день за днем сокращая свой срок за убийство, не то сам себя будто норовя затянуть, замесить в монолит, в однородную крепость терпения, что держится на стальной арматуре «обязан точно в срок возвратиться домой», «по УДО, по УДО, после двух третей срока», дальше этого срока его ждать не будут, стариком он не нужен, не сгодится уже ни на что никому, здесь его место службы – старой матери, сыну, Натахе, отцу, что и мертвый его ждет в Могутове с той же жадностью, что и живой; он, Валерка, не может их всех обмануть, он не может доверия не оправдать той неведомой силы, которую он оскорбил, погасив человека, как свечку, и которая сразу за это его почему-то, Чугуева, не погасила, почему-то дозволила быть, продолжаться, пусть и под непрерывной плитой лишения свободы, жить с задавленно-жалкой, почти что безмозглой, но пока – все одно – непрерывной надеждой на свое выправление и возрождение.
И вот так и не выпустил бы до обеда машинку из рук, если б крепко не цапнул Казанец его за плечо: «Перекурим, Валерка? Возле инструменталки. Ты сходи туда как бы за шлангом». Он вопросов не стал задавать – без того ясно все, знал природу вот этого взгляда, в котором расчет на него, на Валерку, и уверенность полная, что в стороне не останется, вложится своей силой в общее дело. На разношенный шланг поглядел: вот и вправду прорвется сейчас и в замене нуждается – и пошел не спеша по участку на выход, и никто не окликнул из козлов-контролеров, куда да зачем: на убийцу не лаяли, тут не только хозбанда одна – и спортсмены его как-то, Чугуева, не замечали, обтекали, как столб, со значением на морде: «молчишь – вот и ладно».
Вот они в закутке собрались, закоперщики: Квазимодо, Синцов, Воробей, и Наиль уже здесь, и Алимушкин, и зачем-то пришел Саламбек и сидит на плите истуканом, и Коробчик в проходе на шухере, знаменитый заика, кричащий на потеху всем «м-м-майна!» и «в-в-вира!».
– Значит, так, мужики. Надо что-то решать с шерстяными всем миром! – Синцов всех по кругу глазами обводит, тяжелее все и тяжелее с каждым словом заглядывая в каждого. – Вот уже просто шкалит душняк! Скоро станем в столовке за этой кодлой под столами подлизывать. Ну а пресс: сделай то, сделай се через каждого третьего. До чертей мужиков зачморили. Не согласен – в фанеру. Ну а мы все по пальмам и смотрим, лишь бы лично тебя не коснулось. Нормально? Пенталгин вон возник. Так по хребту ему лопатой – и вот кто он? Обрубок, инвалид, не встанет, говорят. А с Казбеком что было, со Стирой? И чего, будем ждать и смотреть, когда всех нас вот так одного за другим об колено? Это нам не на голову сели и срут на нее – это ж, блин, я не знаю, что такое уже! Да и что я вам буду – все давно в позе рака живем! Или мы разогнемся сейчас, или нас вообще в землю втопчут. Ну чего, кто че скажет? Валерка?
А Чугуев в глаза Саламбеку смотрел, безошибочно выделив изо всех как ту силу, к которой магнитятся все и которая всех и свела в этом месте, хотя он, Саламбек, не сказал еще ровно ни слова. И под этим вот взглядом светлых выпуклых глаз, ничего от него вот, Валерки, не ждущих, все уже про Чугуева как бы решивших, не своей будто силой, против собственной правды толкнул из себя:
– В этом деле, ребята, я вам не помощник. – Будто кто-то еще в нем, Валерке, сидящий, другой человек, оттолкнулся, отплыл, откатил, как от берега, вот от этих пустых, презирающих глаз; будто кто-то еще как бы сверху хотел, чтобы больше в забив он, Валерка, не лез, чтоб вклещился в вибратор и от гуда мотора на остаток огромного срока оглох, отделившись от крика о чести и помощи; чтобы тихой сапой, в травяной безответности он, Валерка, прополз все вот эти огромные годы до едва различимой вдали точки выхода на священную волю – там его ждет Натаха, все другое в сравнении с ее любящим сердцем не имеет значения.
– Да ты что?! – захлебнулся Алимушкин. – Это ты ли, Валерка, вообще?! Мы ж с тобой вот так… – И крючками два пальца сцепил, – и всегда ты за правду мужицкую! Ну молчал, когда можно молчать, но как только душняк от блатных, не молчал же! А теперь ты чего – в уголок?! Лично меня, такого лося вот, не трогают – и ничего, значит, не вижу и не знаю?! Да кто ты есть-то после этого, скажи!
– Ведь это ж все равно добром не кончится, Валерка, – накачивающе вгляделся в Чугуева Казанец. – Пенталгину хребет вон сломали всем скопом – и никто ничего. Один раз только кровушки нашей попробовали, и теперь уже все, не оттащишь, так и будут сосать и сосать. Скольким еще путевку на больничку выпишут? Они чем вот сильны? Что, такие бойцы? Что не срубишь? Ни хрена! Страхом нашим сильны! Тем, что мы, мужики, каждый думаем возле собственной тумбочки втихаря отсидеться. А вот только пойди мы всем скопом – задавим! Но для этого должен же кто-то начать. Как основа. Ну полсотни, десятка хоть три тех, кто не заслабит. Ты, Валерка, мужик в зоне авторитетный – за тобой поднимутся. За Синцом вон, за Дятленкой, за Саламбеком. Встанем мы – раскачаем всю зону.
– Вот только раз себя поставить жестко до конца! – заклокотал опять Алимушкин, дурак.
– До какого конца?! – Сам себя в другом теле Чугуев увидел, дурака, каким был, – у Кирюхи в глазах. – Ты на воле, забыл, до какого конца домахался?! Не отложилось, нет, не проросла извилина, забыл?! Забыл – вдруг бойцом таким стал? Ну, я в санчасть сейчас тебя свожу! Тебе сколько осталось, чудаку, до звонка? Девять месяцев, дурочка! – передернулся от неправдивой, закипевшей, как на сковородке, и легко испарившейся малости. – Как у мамки в утробе! И родишься опять! На свободу родишься, чудак-человек! – И Кирюхе щепотку под нос, растирая в ничто девять месяцев. – Год без резких движений – и в Могутове будешь, насовсем, понимаешь ты это, насовсем снова чистый, как росой умытый, мать свою обнимаешь на воле, отца! Жизнь свою еще выправить можешь, по-людски ее накрепко снова сварить! Тебе ж детей, детей еще, заочник, пока все нужные придатки не отсохли. Вот куда ты в забив? Пару-тройку годков накрутить себе хочешь? А возьмешь и заделаешь по запарке кого? До конца самого себя, обморок, в землю! До седых вот волос тут остаться – давай!
– Да кончай это все. Хочет жить он как скот – пусть живет. – В спокойный голос Саламбека капнуло презрение – он сидел, неподвижный и свободный, как царь, не удостаивая Валерку даже краткого и малого нажима на глаза; литые бицепсы теснились в рукавах бушлата, второй кожей облипшего широкогрудый мощный торс, руки с разбитыми боксерскими костяшками лежали на коленях, наполненные скрытой взрывной убойной силой.
– Да ты вообще молчи, джигит! – Он не просел под равнодушными обидными словами: то, что должно было Валерку продавить, только уперлось в его новую, созревшую и затвердевшую под ребрами за годы правоты. – Хурду-мурду свою вот эту всю ты другому кому-нибудь в мозги вворачивай. И про русских баранов, которых стригут, и про вольных волков, твоих предков. Вон ты весь и в шерсти – ни за что загрызешь, погляди на тебя только косо. Оскорбление, честь! Ты в своем понимании – воин, джигит, а в моем понимании – мокрушник! Ты убил человека, пацаненка, вообще ни за что. Что он там тебе – писька что маленькая? И за это в земле лежит, из земли уже больше не встанет. Ну конечно же, ты не хотел. Ты хотел проучить. Показать: ты не скот – ты мужчина! Вот только руки – огнестрельное оружие! Вот и я точно так же, джигит, – один раз только двинул, и все, он лежит. Не встает вот чего-то, что-то хлипкий попался какой-то, бракованный. Это ж не на войне. Не твоих он пришел убивать мать с отцом и детей. Ты к рукам-то принюхайся: неужели не пахнут? А мои до сих пор не просохнут от этого самого. Не мои это руки уже, не мои. Он ночами мне снится… тот, которого я по учить вот хотел… кулаками. Без лица, понимаешь? Хочет, чтобы я вспомнил лицо его, я ведь даже лица его толком не помню. Ну а как у тебя? Или что, так и надо? Для тебя кровь – водичка? Тебе руки для этого только даны? И сейчас мужиков за собою на мокрое тянешь! Вот скотом ты меня погоняешь, а сам – человек? Я живу как свинья, ну а ты – как мясник? Посередке удержаться не пробовал?! Я вот, может, и скот, но в зверье не хочу. Я обратно хочу, вот к родной своей домне хочу. Чтобы людям в глаза смотреть прямо: вот он я, трудовой человек. Чтобы сыну в глаза смотреть прямо. Так что не о чем – верно – нам с тобой разговаривать…
И, растерев дотянутый до пальцев свой охнарик, развернулся и двинул расщелиной тесной на выход, все голоса убрав с такой бесповоротностью, как будто вырвал провод из розетки… И опять за вибратор схватился, как в проточной воде за прибрежный надежный, несгибаемый сук, чтобы не унесло по течению на камни, и толкался в бетон булавой до обеда, и кувалдой после обеда сбивал со стальных форм остатки пристывшего крепко бетона – так и шел, покатившись под горку, еще один день из всех тех одинаковых дней, что ему оставалось отбыть, заплатить, и уже шагал строем со всеми в жилуху, даже радуясь как бы этой мерности шага, и рабочей разбитости тела, и тяжелой туманной своей голове, так как все это было порукой нормальному, неизменному и неизбывному в зоне течению жизни.
Но как только в жилуху вошли – поднатыренным слухом и нюхом почуял шевеление какое-то в зоне, бурление. Вроде все как всегда: точно так же дубаки и дежурные в красных повязках надзирали и бдели, чтобы каждый встал в строй на поверке вечерней как можно быстрее и никто по укромьям не тырился, и вели вон четвертый отряд – по отрядному расписанию согласно – в ларек: отовариться чаем и конфетами «Дунькина радость» (чай был дрянь совершенно, как в том анекдоте про лопату соломы и лопату говна, на чифирь годный чай приходил лишь в посылках, и спортсмены весь чай в тот же день отжимали), точно так же старался в колонне любой не отстать от переднего и не растягиваться, но и в этих деталях привычного быта находились какие-то признаки нового положения на зоне.
Вроде так же понуро, заморенно плелась серолицая горсть отрицаловки, но нет-нет и разил шерстяного ножевой выблеск взгляда из-под низко надвинутой цилиндрической кепки, и, неволей прислушиваясь, подчиняясь накату всеобщей неясной тревоги, все вернее Чугуев различал прораставший в строю, в толчее шепоток: «Сван» да «Сван» без конца… И еще что-то полностью не различимое, но понятное и без разбора – что несет этот «Сван»-суховей на ишимскую зону – слом порядка и лютую кару шерстяным беспредельщикам. И Кирюха принес к ним в отряд на хвосте – заезжает на зону с этапом настоящий законник, в короне, и все им тут поставит, на зоне, как надо, раз они, мужики, сами это не могут. «Ага, поставит, как же. – Казанец только сплюнул. – Да его самого в шизняке уже раком поставили. Видали мы тут много законников, на красной. Из карантина полудохлым вынесут, и будет, как и все, перед спортсменами на цыпочках шнырить».
Он, Чугуев, уже по макушку на зоне наслушался про таких-то вот лютых и страшных, у которых в знак их непокорности на коленях наколоты звезды. Звезды видел, ага. Ну а сами – обглодки. Головешки обугленные. Ну подскочит такой, пальцы веером, выедая глазами в упор, – ну загнешь ему пальцы разок хорошенько, чтоб клешню не тянул, и завьется винтом: отпусти, отпусти, и хоть весь себя звездами от макушки до пят облепи, а все будешь как в фильме «Джентльмены удачи». Ну вот был на Бакале вор Лаврик, серьезный, но чтоб прям какая-то непонятная сила от него растекалась, что вокруг все меняет, – ведь нет же. Ну стелились, конечно, перед Лавриком тем все блатные – так и здесь вот, в Ишиме, перед Сладким спортсмены все стелются, по кивку, шевелению пальца готовые рвать, кого скажет.
Вон он, Сладкий, сидит со своей всей шоблой – все столы захватили, разбросав лосьи ляжки и локти раздвинув, вон и пайку слупили, а вставать не торопятся, и поэтому давка в проходе, мест нет, и кричит уже прапор дежурный Гайдарченко мужикам из седьмого отряда «садиться», а куда им садиться? Так никто и не двинулся с «разрешите?» да «можно?». Лишь Казанец один не стерпел: где кусок вот свободный стола увидал, туда миски свои и поставил. С еле-еле смиряемым бешенством напоказ на Казанца все зыркнули: «куда лезешь, мужик, как посмел?». И Чугуев уже не сдержался: не чужой же Наиль, чтоб его одного оставлять, – и пошел, чуя прочность и пробойную силу в себе и себя за нее ненавидя, и свои миски рядом с Казанцем поставил, и на лавку меж тушами продавился как раз против Сладкого. И уже на Валерку желваками быки заиграли, но не рявкнул никто, усидели – Сладкий, что ли, им всем маякнул, чтоб не дергались, и глядел на Валерку насмешливо, тяжелее все и тяжелее нажимая лупастыми зенками, и Валерка смотрел на него, от тарелки глаза подымая, и тоску только чувствовал, непродышную только усталость от ежедневного вот этого всего – жизни в мире животных, в котором надо тоже давить непрерывно в ответную на такие вот буркалы, напоказ наливаться угрожающей силой и бояться, бояться: не прыжка со спины, не удара в фанеру – своих собственных рук, изначальной природы. В репортажах из «Дикой природы» показывали, как вот каждая тварь ставит дыбом все иголки свои, все шипы, капюшон раздувает, чтобы больше казаться врагу и сильней, как самцы бабуинов насилуют даже побежденных собратьев, и все зэки, что в красном уголке припухали, только диву давались: как на зону похоже.
Хруст костей на зубах, визги жертв и урчание хищников прессовались, срастались в гранитную толщу – миллионами лет, – и давила Чугуева эта плита подыхающих хрипов и бурного клекота, выжимая его из него самого, превращая в себя, в свою правду и смысл, заполняя потребностью точно так же ломать, добираться до горла и с урчанием рвать, вкус почуяв рванувшейся крови, заливающей глотку и мозг торжеством, бить и бить кулаками все равно в чье лицо, сокрушая мослами торчащие кости силы меньшей, чем ты… та же, та же потребность, что впивалась меж ребер и жгла до тюрьмы, что его потащила месить кулаками на заводе своих же ребят-работяг, как Угланов пришел и плеснул керосином в Могутов… то есть, вернее, тогда была дурь, наваждение магнитное, а сейчас вот на зоне это необходимостью было уже, неизбежностью.
Что ж за твари такие-то мы, из чего же нас сделали? Кто такими нас сделал? Вон в Ишиме часовню построили – это стало теперь обязательным, настоятельно рекомендованным в зоне: православие, церковь и Бог, точно так же, как раньше на зоне пламенели везде кумачовые стенды и торчал из земли перед крытой конторой лысолобый, покрашенный серебрянкой Ильич, и сложили ее сами зэки, часовенку, купол желтой латунью обшили, и Валерка клепал и все сделал, как надо, и затеплились свечки под строгими ликами, потянулись сидельцы под этот вот купол за прощением и с покаянием. Значит, Бог – перед ним ты покаяться должен, от него вот вся правда, как должен человек жить всегда на земле. Только что же за правда-то это такая двуличная, что же это за Бог, жизнь в природе устроивший так, что друг друга все жрут и не могут не жрать? Говорит: «не убий», возлюби и прости, а сам в мире все так и завел, как часы, что одни щиплют травку, а другие прыжком позвоночник ломают, пьют кровь – где, какое в его устроении может быть «не убий», когда сам не порвешь, так тебя разорвут?
Сам Валерка-то в церковку не заходил – видел издалека много раз худосочного, жидкобородого попика, что на зону служить приезжал, и в глаза ему, попику, лишь на дление кратчайшее невзначай упирался. И как будто вот знал этот самый отец Николай, что Валерка спросить его хочет, и не только вот знал, и но и будто ответ ему взглядом давал: мир зверей, он, конечно, жесток, но без умысла злого; хищный зверь только так, кровопийством, и может прожить, человек же – по выбору, воле свободной. Мало было Валерке такого ответа. Вот простой был ответ, но исполнить как сложно. Где тут выбрать свободно, когда выбора нет и нельзя быть уже выше зверя?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.