Текст книги "Железная кость"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 51 страниц)
По свободной, до звона натянутой хорде неуклонно летел его поезд. На лету неумолчное радио оповестило: сегодня в ходе спецоперации сотрудников СКП и РУБОПа был задержан известный бизнесмен Николай Ковбасюк, в настоящее время генеральный директор Новороссийского морского порта, в результате осмотра автомобиля марки «Мерседес» был обнаружен полимерный пакет темного цвета с пистолетом Макарова и двумя магазинами… В ходе оперативных мероприятий был задержан водитель, сбивший насмерть и скрывшийся… Им оказался сын известного политика, депутата Государственной думы Сергея Шигалева… – колесо на лету провалилось в сопливую лужицу, подлетело и снова завращалось по ровному. Годовой оборот стивидора – сто пять миллионов тонн грузов, и Угланов погонит свою сталь через эти ворота в Аравию, Африку, Индию, никогда не затрачивая на транзит ни копейки. С этим все – время переключиться на прямую трансляцию из Государственной думы: если Новороссийский стивидор – это собственный задний проход, мышцы малого таза или как его там, то башкирский реактор – это необходимый дополнительный орган непрерывного кроветворения. На экране размером с две пепельницы мало кто копошился на привычно засеянных через пять – десять кресел грядках думского амфитеатра, появилось табло, просияло рабски все одобряющим синим, согласием, «ЗА» – и волной подняла его и понесла сила личного атома, взятой во владение ядерной станции… разогнался и вылетел к рафинадному Белому дому.
Распрямился во весь углановский, несуразно-пугающий рост и пошел по привычной, пробитой навсегда крупным зверем прямой. Вот на этой короткой дорожке всегда чуял он свою молодость, слышал скрежет и лязг нереальных, нестрашных бронетанковых долгих колонн по натертому жирно проспекту: танки лили стальные ручьи будто сами, неуклонно и слепо, без водителей за рычагами, все поехало и разгонялось само; вспоминал оцепление из лопоухих солдатиков в непомерных, неладно сидящих бушлатах и касках, баррикады из жалкого лома каких-то словно детских площадок, песочниц, котелки, рюкзаки, плащ-палатки, гитары, кочевые костры стройотрядов на этой вот площади, рок-н-ролльные гривы, спецовки и джинсы бунтарского ювенильного моря, упругие движения, пылающие лица, братания всех со всеми – «за свободу!», «весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…», сияющие ликованием прекрасные бараньи глаза влюбленного во всех неистового Бадрика, сразу полезшего на бэтээры обниматься с солдатней – с непринужденностью и ловкостью сбежавшего из зоопарка павиана: «а вот скажут стрелять в меня – будешь стрелять?», и ехидный Ермо оказался затянут в это столпотворение бесстрашных придурков, в ощущение присутствия при сотворении мира; мускулистое пламя толкается в бочках и царапает огненной пылью чернильную тьму, и уже не понять, где ты в этой центробежной воронке сейчас – то ли у стен роддома русской демократии, то ли на первой каменной стоянке человека.
И, вонзаясь под эти давно уже скучные своды, забегая решить все, что надо решить, все равно слышал то, отголоски того молодого, что нельзя возвратить, как нельзя – замирание и дрожь первой близости с женщиной, и казалось, вот-вот сейчас вывернет из-за угла Ростропович и, гремя своей виолончелью Калашникова, смачно чмокнет тебя по-родительски в морду, как и всех до тебя без разбора. Не могли не пойти, потащило магнитной тягой 27-летних банкиров, ничего он, Угланов, в ту ночь не считал – как извлечь прок и прибыль, просто вне разумений, требухой почуял: надо быть ему «тут», здесь проходит вот в эту минуту ось мира. И вот сделалось так, что, наверное, в ту ночь с 19-го на 20-е августа – да и точно в ту ночь – они с Дрюпой и Бадриком взяли огромное нефтяное и сталеплавильное «все». Очень многое можешь ты сам, но порою за дело берется судьба. И той ночью в несмети восставшего молодого народа она их различила, судьба, воплотившись в лобастого, щуплого, рыбьеглазого Стасика Карпова: «Ох ты, ежики!.. я и смотрю, каланча – значит, точно Угланов. Молоток, что пришел. Слушай, это, Угланов, уж если ты тут, так ведь ты мне и нужен. Речь давай толкни прямо сейчас перед всеми в защиту свободы, я же помню, ты это умеешь, вот как раз от лица народившегося класса русского предпринимательства…» – то есть Стасик уже был не Стасик, с которым они плотно терлись по кооперативным делам во Фрунзенском райкоме комсомола, а «Борис Николаевич любит, как он на гитаре играет», и повел, протащил их вовнутрь, на тот самый балкон, на котором гремел, рокотал и незыблемо высился над человеческой прорвой распертый дровокольной силой Ельцин, а потом вышел к ним со сведенным в крестьянский кулак багровеющим свежим лицом. «Вы откуда? Москвич?» – «Изначально с Урала». – «Земляки, значит, с вами, Артем. Я запомню». Ничего не запомнит, подумал Угланов и вышел из Белого дома с постоянным проламывающим пропуском в Кремль и оплаченным абонементом в существующий в будущем теннисный клуб президента.
Никогда не хотел он, Угланов, проводить свою волю сквозь Останкинский шприц в миллионы мозгов русских подданных телевизора и Интернета, никогда не хотел стать пауком тайных нитей, запустив свои щупальца в Кремль; как же он не терпел эту женскую топкую русскую власть, понимая: трясину нельзя переделать, вбить в нее постоянные правила-сваи, попытаешься вбить – под тобой покачнется, жирно-вязко всосет и утянет к пиявкам на дно.
Пролетел Белый дом, нанизав на свою траекторию кабинеты министров и приемные вице-премьеров, и прочерченным резко маршрутом – на селекторное совещание президента с рассеянными по восьми часовым поясам генерал-губернаторами и князьями крупнейших российских тяжелых машин. И навстречу вдруг вывернул из-за угла и отвязанным шаром воздушным поплыл кто-то неузнаваемый, не заслуживший от него узнавания рыхлый, пузатый, вислощекий, зашитый в униформенный серый костюм от «Бриони», никто и ни о чем с советскими усами прапорщика, служащего треста… отмахнуть его в сторону, и передернуло от подплывшей вплотную землистой, предынфарктной, раздавленной в мокрое морды, от налимьих безумных, вдруг узнавших Угланова глаз. Зацепился за лацкан всплывающей хваткой и повис на Угланове, потащив с подыхающей силой за собой, на себя…
– Э, э, э, ты чего, мужик? Плохо? – рванулось из него, как пар, обыкновенное, то, что рвется из каждого в транспортной давке и вокзальной толпе: опрокинуть бутылку с водой на взмокшую побелевшую морду, валидол под язык, всех позвать: «есть тут врач?!», чтобы не одному, чтобы скинуть на кого-то еще это сдохшее тело.
Как в Угланова впялился, так и не отпускал, пристывая глазами к последнему в жизни – с узнающей, запоминающей ненавистью! И забился вдруг в буйной агонии, бурдюк, и с каким-то пробившим запором, испражнившимся стоном попер на Угланова.
– Плохо?! Это ты мне – «вам плохо»?! – выпускал из себя, даже слишком живой теперь, жутко, распухал, трепыхался, толкался у охранника Степы в руках надувной резиновой лодкой под насосным давлением; кривошипно-шатунной помпой с промывочной насадкой сквозь него прокачивали хрюкающий смех, вот сейчас от давления лопнут глаза, так он ими хотел надавить на Угланова – страшно. – Ты, ты, ты меня, ты, кр-р-реодонт! Владелец заводов, газет, пароходов… раздавил, не заметил и дальше пополз! Ну вот кто я, ну кто?! Ну давай, напрягись! Да зачем?! Меня нет! А ты целый Угланов! И без разницы, да, чем сломать человека, чтоб не встал человек уже больше?! Вот меня не достать, депутата, – так ты сына, щенка…
Сдох его, что ли, выродок, управляющий кабриолетом «мерседес эс-эл-ка», под который подбросили труп бомжа на Успенском шоссе, чтоб отец-депутат был покладистей? От разрыва чего-то врожденно больного, как только завели его в камеру?
– Кто тебя вообще выродил, целый Угланов?! Понимаешь вообще ты такое: вот мать?! Мать была у тебя, креодонт, вообще? Или ты из яйца, бль, из космоса?!
Он, Угланов, привык, как забойщик к нестерпимому крику свиньи, к низовым подыхающим шевелениям раздавленных… Шигалев изловчился и цапнул травяной мясистой плетью его за колено. Он рванул, не терпя на себе чужих рук, и ударил ногой как в налитую грелку: получилось – холопа, в помойку, у него так всегда получалось.
– И тебя, и тебя!.. – полетело ему под давлением в спину. – З-з-заломаем! Р-раздавим! И проедем вперед! Ты не думай, что бога за яйца поймал!.. – испускал Шигалев от лица высшей силы, сам ничто, но в составе многоклеточного организма – и умней, и сильнее Угланова, верил в это… небезосновательно. Сколько он уже слышал, Угланов, таких вот «р-раздавим!» из своих сапоговых и гусеничных вмятин… И прошел уже метров на сорок вперед, отключив звуки канализации, и уселся согласно табличке за овальным столом из мореного дуба между липецким металлургическим князем Валерой Клюевым и заставочным, свадебным генеральным директором «обобществленного» ОАО «ОМК» Витей Зюзиным (руки Вити тряслись непрерывно, всегда, и не верилось, что покойник способен на такие приметные сокращения мускулов и страх перед будущим; уж кто-то, а вот этот легший под федералов, представлялось Угланову, должен быть постоянно спокоен, как Марья-искусница во владениях морского царя).
Не во плоти, а лишь трехмерным призраком в естественных цветах, на огромном экране возник президент, и поехало: тарифы ЖКХ, рабочие места, износ жилого фонда в Западной Сибири, сплошные аномалии тектонической активности на федеральных трассах «Дон» и «Енисей», исчезновение средств бюджетных фондов, «…и мне кажется, кто-то из нас не справляется: или вы, или я»… Изучая подкожные голубоватые речки на своих длиннопалых ладонях, он, Угланов, все слышал, прокатывал, считывал, что спускал президент во все точки российской земли на восьми часовых поясах, сахалинской ночью, кенигсбергским рассветом, но еще кто-то в нем, ближе к сути его, к мозжечку, думал о Кашагане, самых крупных запасах природного газа, открытых за последнее десятилетие, о концессии с «Роял Датч Шелл» по строительству кашаганского трубопровода, он, Угланов, всех ближе к казахам, и расходы на транспортировку ничтожны, и его трубный лист, непрерывно сходящий со стана-5000, способен выдерживать разрывные нагрузки, как ничей больше в мире, остается продавливать цену, и давай-ка он взвинтит эту цену на треть: извините, ребята, с той, вчерашней, и надо вам было соглашаться вчера, или пусть вам «Ниппон» или Миттал через весь континент за четырнадцать гонят… И вдруг – с ощутимой силой что-то кольнуло его, засадило в реальность президентского слова: «хорошо вы устроились, наш подуглановик?» – и глаза на панель: там кому это он?
Президент, постальнев голубыми глазами, отчислял из живых губернатора Козыря:
– Все никак не налопаетесь? Что вы мне тут лепечете: нет у вас денег? А где? Где деньги, Зин? Мы вам дали возможность сократить отчисления в федеральный бюджет – так сказать, эксклюзив вот с подачи господина Угланова, чтобы все эти средства оставались у вас регионе… Ну и где расселение аварийных домов? Каждый раз в регион выезжаю – мне люди говорят одно и то же: посмотрите, как мы тут живем. Уже просто дома под откос на глазах у вас лично сползают, потому что «Руссталь» расширяет карьер… – И мгновенным переводом сверлящей холодовой струи на Угланова: – Покажите, пожалуйста, мне Угланова там. Подключайтесь давайте, Артем Леонидович. – И услышали все: у «него» есть претензии, у «него» могут в принципе быть к автоному стальному претензии; пронеслось по нейронам, по сросшимся клеткам силовых и административных структур: вот кто следующий в очереди на «его» недоверие. – Ваша, ваша, Артем Леонидыч, идея была. Вы у нас самый главный сторонник свободы региона от центра. Хорошо, есть у вас результаты. Создаете рабочие места в регионе, и рабочие на ваших заводах довольны. Но за счет вот чего этот рост и зарплаты? За счет тех, кто работает на других предприятиях, не на вашей «Русстали»? И чего мы имеем? Больницы, в которых не лечат. Или школы, в которых не учат. Отчисляете деньги в бюджет областей, а потом они снова от такого вот Козыря к вам в казну возвращаются? Есть такое, скажите? Или злые наветы? Это Козырь у нас там не умеет работать? А вы лично все делаете целиком по закону? По закону, мне тут говорят. Хотя я бы подумал и все-таки дал надлежащие распоряжения соответствующим органам… – ледяная струя пробуравила шкуру до чего-то в Угланове, запустившего первый простудный озноб и заставившего у себя заподозрить под шкурой последствия давних сквознячков на промокших от потной работы рубахах, – …разобраться как следует, что за черная это дыра – специальный внебюджетный фонд администрации. Сергей Степаныч, Виктор Александрович, поручаю вам лично разобраться вот с этим хозяйством. Все у вас по закону, Артем Леонидыч, – нет вопросов, живите спокойно.
Первые признаки простуды налицо, заболел, подхватил ОРВИ государева недоверия и подозрения, и осталось – немедленно! – выяснить, прокачать, продавиться до сути: насколько серьезно и какие нужны будут антибиотики, чтобы не околеть или просто прочистить заложенные носоглотку и грудь; тут пока, как в пустой, только что заведенной медкарте, был перечень и пока не подчеркнуто нужное… и с устоявшим, не обваренным, не покоробленным лицом, не задрожавшими руками, он все же вздрагивал под ребрами от нетерпения и жажды гона, как легавая, потерявшая ясно прочерченный след, – напасть и ринуться сквозь сучья напролом за пониманием, что «он» хочет от него, что это было вот сейчас – только щелчок ему, Угланову, укол, не проходящее месяцами ощущение укола в позвоночник, чтоб «поскромнее себя вел», или уже команда псарне: разорвать!
«Он» – аккуратный и холодный машинист, не сумасшедший, не фанатик подавления всех возомнивших о себе и наглых, «он» понимает, что углановское дело – титановая спица в разбитом костяке промышленности русских, на это он, Угланов, и закладывался, это и было веществом его неуязвимости и неприкосновенности – та сталь, которую он производит для страны и экспортирует в семьдесят стран мира. Но вот сейчас он понял, что не понимает, чего на самом деле хочет президент, не понимает, как он думает. Вот он, Угланов, думает о проке, о богатстве земли как о единственном или хотя бы главном президентском целеполагании, а этот вот – изображение на плазменной панели, быть может, думает о самосохранении, об абсолюте своей силы, который он, Угланов, ставит под сомнение, тем, как ведет себя, как дышит, как растет. Да и при чем тут президент – всего один, придавленный плитой обязательств угодить всем без изъятия русским человек, пусть хоть и первое, но все-таки лицо, от которого явно зависит не все и во сто крат на самом деле меньше, чем от лохматого вождя неандертальцев в жизни племени; «он» – на самом верху, но «он» тоже – только клетка в составе, только лобная доля в силовой ЦНС, управляет, решает, но и подчиняется целому, так, как мозг подчиняется брюху, инстинктам: не позволит нажраться телесному низу – что-то недополучит он сам; эта вот вертикаль мыслит только как целое, в силовой вертикали все кормят друг друга снизу вверх по цепи, но и сверху вниз тоже: надо псарне подбрасывать, разрешать отгрызать от таких, как Угланов, куски, а иначе раздельные позвонки в вертикаль не спаяешь и опричной опоры из дворянства не выделишь. И это не «он» захотел, президент, верховная клетка, а «им» захотели: углановской слабости, повиновения… «Они» не допускают ничьего отдельного от них существования, сейчас уже никто не может быть ничьим, сейчас уже каждый – под кем-то, и он это видел, Угланов, – закон: того, кто не встроился, не существует – и чуял как воздух, как воду, как клей, в который затянуты все, с неумолимостью положенного – каждый, но не он, единственный, the special one стальной Угланов, сумевший запустить такую машину созидания, что управлять ей может только он один… Мудак! – отчетливо бездонное презрение к себе плеснуло кипятком в башку и проварило, – да ты просто зашел в 90-х на ненужное и никому не понятное кладбище металлолома, а потом они дали тебе порулить девять лет и смотрели, как ты автономно справляешься, а теперь, когда выжил завод, когда вышел в мировые топ-10, захотелось «им» мяса, нагула, приплода, возросшего на стальных урожаях могутовской аномалии, чуда, – стало можно и нужно стальную машину у него, самодержца, от-обобществить, вот сейчас, когда все в ней построено и запущено, как безотказные, идущие с непогрешимой точностью часы. «Они» же думают, кормушечное быдло, что отменная сталь отливается как-то сама, что и дальше там как-то все поедет само, без Угланова, так же «им», как Угланову, будут рабски служить эти сто тысяч русских железных (и ведь будут же, будут – потому что железные служат заводу, земле, зная только одно назначение: разгонять существом своим сталеплавильное пламя), и не надо ничем будет там управлять и предвидеть крушения рынков, выстраивая будущее, – так и будут пожизненно неуклонно вращаться валки и крениться ковши с первородной сталью. Как же он это все, свой Могутов, любил, как отец, как ребенок отца, и убил бы любого – да и скольких растер, – кто замедлит, ослабит непрерывное это поточное пламя, навсегда ему лично, Угланову, заместившее плоть. И теперь у него, из него это все вынимают. Ну, скорее всего, не завалят, дозволят при заводе пожить – показавшей хорошие результаты подопытной крысой: пусть и дальше он крутит, Угланов, колесики, обращая стальные урожаи в луарские замки для «них»; поведет он и дальше машину одобренным на Совете кремлевских попечителей лоцманом, не спадет он с лица, продолжая так же сытно питаться, но уже навсегда не хозяин себе и железному делу, которому равен.
Страха не было, вещего чувства окончания жизни – навсегда не дрожал, на себе испытавший такие накаты не раз, ощущавший все время излучение Кремля и привыкший к нему, словно к солнечным вспышкам земляные рабы своей тряской сердечно-сосудистой; так и вышел из Белого дома без дрожи, презирая за страх давно легших под Кремль алюминиевых и железных собратьев: все теперь, разбегаясь из зала интернет-конференций и толкаясь в фойе, на него, железяку, смотрели особо, узнавая и не узнавая, с усилием вспомнить: где-то виделись мы или нет? да ну нет, точно нет, не знакомы… с похотливой жадностью и усилием понять, угадать: это рак у него или «лечится»? устоит он, Угланов, вернется в доверие?
Отползет вот сейчас и посмотрит, что они ему сделают – станут покусывать или сразу подкапывать по окружности всей землеройной техникой. Все равно же подъедут обозначить условия: как и кем тебе жить, что из твоей машины будет – «их». Впрочем, разве он будет «делиться»? «Учитывать интересы» – да, а терпеть унижение, уничтожение несвободой – нет. С ней, свободой и властью над собственным делом, – ясен пень, как с беременностью: никаких «полу-полу».
5Им ничего не говорят сквозь наглухо завинченные двери.
– С решки упал! Вякни мне, падло! Замуровать вас за такое надо вообще! И доходите тут теперь – не жалко. Отошел от скрипухи, муфлон, я сказал! – И дубиналом по стальным полотнам вместо слов, всем затыкая глотки, лай гася взахлебный.
Всех в ПКТ загнали после бойни, кто костылями вот хотя бы еле-еле шевелил и на запчасти уж совсем кого не разобрали, – так и томились по бетонным душегубкам тык-в-притык: где уж тут нары отстегнуть и опустить? – переплывали ночь стоймя, и сутки, и на вторые только сутки жидкой потемничкой подкормили, и на четвертые лишь сутки загремели и пережевывающе залязгали замки, поползла транспортерная лента, стали их выводить под огромное небо, и Чугуева вместе со всеми – в скруте страха и точного знания, что хорошим не кончится, не продолжится жизнь, хоть и в драку не лез и остался в ней чистым. Свет разрезал глаза, ослепил, и прозрели когда – окружал их все тот же плечистый, чернолицый ОМОН: втрое больше нагнали, с дубиналом, с корытами, автоматчиков в масках, и на кровлях чернели по периметру снайперы и пускали своей дальнозоркой оптикой зайчиков – просто «Буря в пустыне» и «Черный дельфин».
И опять ожидание пустое для избивших друг друга придурков – так и стынут в шеренгах, покачиваясь от бессонной, дурной долгой слабости, ничего не желая уже, только б кончилось все поскорее. Наконец, офицеры выходят к ним, стаду, – все полковник к полковнику, звезды большие, и хозяина нет вместе с ними, начколонии полковника Требника, только кум, капитан Елисеев, семенит наравне, но не вместе с комиссией, из рядов исключенный и обратно не принятый.
– Не можешь?! Слаб?! Боишься?! – превратив глаза в сверла, орет на него чрезвычайный полковник. – Ведь конфликт назревал, видел ты, отвечай! Почему не докладывал?! На самотек пустил все втихаря!.. – И уже двинул к зэкам, стерев своим криком капитана из памяти бесповоротно, – жирномясый, одышливый, со сведенным подковой ртом и тяжелой брыластой мордой цвета петушиного гребня; шел весомо вдоль строя, наливаясь свирепо взыскующей силой и заглядывая зэкам в немые, обращенные внутрь глаза, резко остановился – напротив Чугуева! примечая разбитые в драке костяшки: не спрячешься! – посопел и, давя на Валерку глазами, начал с мукой выталкивать: – Значит, так, заключенные! Лично я убежден в том, что многие тут из вас не пропащие люди. Я уже ознакомился – и по личным делам сделал вывод: есть такие, которые честно отбывают свой срок и хотят возвратиться к нормальной человеческой жизни. Я сейчас обращаюсь к таким. Понимаю: до этой вот крови просто вас довели. Та группа уголовников, бандитов, которую тут сколотил вокруг себя авторитет Сластенин, он же Сладкий. Они вас прессовали по-черному, и начальство колонии на это смотрело сквозь пальцы. Покрывало вот этих бандитов, чего уж таить! И начальство колонии будет наказано! Все виновные будут – с максимальной жестокостью! Но! Трое суток назад здесь случилась трагедия. Трое заключенных погибли. Тридцать шесть тяжело пострадали. И те, кто это сделал, тут сейчас среди вас! Тот, кто лично взял в руки железку и лично ударил! Тот, кто первым сказал: бей спорт сменов или бей мужиков! И я спрашиваю вас: эти люди должны быть наказаны?! Обращаюсь ко всем, кто еще не забыл слово «совесть»! Обращаюсь ко всем, кто мечтает вернуться домой, к матерям своим, женам, к тем, кто хочет с себя навсегда снять клеймо уголовника! У кого вся душа изболелась от того, что он только всего один раз оступился! – И глядел на Чугуева, словно в нем прозревая такого и морщась от сильного сострадания к нему. – И если кто-то что-то видел, что-то знает – я лично обещаю каждому защиту и всестороннее участие в судьбе! Молчите? Слабите?! Что с вами посчитаются, боитесь? А что себя, себя своим молчанием топите?! Никто из вас не видел, кто ударил человека арматурой, – так, значит, били все! Это в группе, ребята! Вы хотите, чтоб я вас под эту статью? Через каждого третьего чтоб по новому сроку?! Я могу вам устроить! Кто сказал «беспредел»?! – оскорбленно и бешено заозирался, убивающе глядя на всех как на самое подлое, смрадное зло. – Кто сказал «ничего не докажешь»? Да вы сами уже на себя показания дали! Кровью, кровью себе новый срок подписали! – И, смирив в себе гнев, отревев истребителем в штопоре: – Дураки! Я ж помочь вам хочу! И найти виноватых, подонков, мокрушников! Укажите их мне! Все поедут на крытку, кого вы боитесь! И живите спокойно себе. Безо всяких накруток срока свои честно доматывайте! А будете молчать – я вас предупредил… Вот ты! – в Чугуева опять воткнулся, выделяя. – Выйти из строя, заключенный! Доложиться по форме!
И, сделав шаг, как с крыши, на ладонь, уперся взглядом в грудь полковничью, как в стену, и забубнил затверженное, кто он, с тоскою выпуская из-под сердца свою радиоактивную сто пятую статью и этой сто пятой себя неумолимо осеняя.
Полковник от сто пятой вконец окаменел, ужаленный, прожженный непримиримостью ко страшному падению человека:
– А вот и расскажи! В чем лично ты участвовал. Где был три дня назад ты лично, отвечай! Был на промзоне, был?!
– Так я там каждый день, на промке, на бетоне… Башку свою вот только руками закрывал, чтоб палками ее не раскололи… А кто на нас набросился, так эти, каратеки, а кто из них там кто, поди вот разбери, все ж они, чурки, на одно лицо… – легко выплевывать, по сути, только правду в пытающие зенки властной силы, и все равно дрожала в нем с паскудным воем продетая сквозь позвонки тревожная струна, и на себе уже почуял чей-то взгляд, как бы рентгеновский и останавливающий кровь, и, замолчав, отпущенный полковником, вернувшись в строй безликих, безымянных, нашел средь прочих офицерских лиц одно простое и вроде бы ничем не примечательное, стертое – мужичка невысокого чина, который терпеливо простаивал должное только в третьем ряду чрезвычайной комиссии, почти заслоненный плечами и калганами старших. И глядел на Чугуева он только с кислой тоской, понимающе так, словно знал, как паскудно Чугуеву в эту минуту и что мучается он ни за что: я и сам, друг, терплю – ну и ты потерпи, знаю правду твою, понимаю твой страх: что помечен ты этой своей сто пятой и напрягся сейчас, что она, та мокруха, к тебе новые беды притянет; вижу, ты этой бучи на зоне больше всех не хотел и в нее своей волей ни за что не полез бы; мало, что ли, таких со сто пятой, как ты, – только раз и ударили без желания убить, и душа в вас живая, и кровит она в вас, непрерывной тоской по загубленной чистоте истекая.
И вот это объемное, точное знание в ровных, сочувственных глазках икотнуло Валерку сильнее, чем сверла и рык чрезвычайного гражданина полковника: он, полковник, сейчас наорется на всех и уедет, а вот этот, простой и спокойный, – останется. Что-то было такое в этих глазках, проблескивая сквозь нагар старослужащей многолетней тоски, вот совсем нехорошее – приметливость и цепкость нового хозяина, зашедшего на новое подворье; Чугуева он выбрал и взвешивал, словно ударный – оставшийся от прежних хозяев – инструмент, проверяя, как крепко насажен на древко боек и как ладно ложится в ладонь рукоять: хоть на что-то сгодится еще или сразу на выброс.
И катилась уже по рядам перекличка: «присутствует», «есть такой», «я, я, я…», знакомой дорожкой качнулась и пошла печатать шаг отрядная колонна, и так же он, как все, размеренно помахивал руками, убираясь долой с этих знающих все про него и скучающих глазок, которые и крючками нельзя назвать, настолько они были усталыми, беззлобными, настолько не хотели никого вскрывать и расковыривать, с такой его готовностью, Валерку, отпустили в течение отрядной общей жизни, но от того еще вернее чуял Чугуев на себе неясное значение этого вот взгляда. И это ощущение – что отмечен – не кончалось, хотя за ним никто в барак не приходил, ни в первую неделю, ни потом, вообще их запаяли наглухо в бараке, и жизнь пошла, как в трюме, как в вагоне для крупного рогатого скота.
Воцарилась литая неподвижность на зоне, молчание снаружи, а внутри – шепотки непрерывные, шорох: меж собой сговаривались все, что и как говорить, как начнет их выдергивать по одиночке на допросы следак, и поврозь их опутывать, и прихлопывать каждого на нестыковках, и Валерка с Кирюшей шептались, как им надо иконы мочить: «сразу, сразу на кран мы, схлопотали вот пару тумаков по башке, и туда, и уже ничего с верхотуры не видели». Ну и слухи, конечно, текли, закипали, пузырились: что хозяина нового в зону поставили, Жбанова, и главопера нового – Хлябина. И уже посинели, пожелтели на мордах, на избитых телах синяки – впрочем, все эти метки-побои в санчасти были сняты со всех и подробнейшим образом в личной карте описаны, и костяшки разбитые на руках тех, кто очень старался в побоище, – тоже. И Валеркины, сбитые о кочаны – обо всем говорящие – тоже, так что уж не отбрешешься, что не бил никого, только падал. Надо было, что ль, бошку ему подставлять, дать себя исчеврачить как следует, чтоб сейчас предъявить в оправдание себе канительные ребра и скворечник раскоканный. Вон Кирюшу ожбанили как – любо-дорого, сразу видно, страдалец невинный.
И на третью только неделю стали их к следаку из отряда выдергивать, и опять за Валеркой долго не шли, и вот это как раз и тревожило – что его неправдиво среди прочих забыли – напоследок как будто с какой-то потаенной меткой оставили.
Алимушкин сходил – вернулся сам не свой: как будто под водой его там продержали, макнув башкой в чан, милицейские руки; упрятал вовнутрь глаза и молчит. Валерка не стерпел: «Да что такое, что? Чего тебе следак?» – «Да то же, что и всем, – что видел, чего слышал. Ну, я ему сказал. Мне дали – я ослеп. Кулак перед своим вот носом и увидел». И лыбится щербато: мол, все, как договаривались, но только вот глаза – соскальзывают сразу, пытающего взгляда Валерки не стерпев. «А смотришь как-то так вот. Чего недоговариваешь?» – «Чего же я такого… Что-то плохо мне просто, Валерка. Как тогда при тебе отпинали, так мутит что-то все и мутит. Котелок, видно, гады, встряхнули мне здорово».
Наконец и Валерку после всех к прокурору погнали. Молодым оказался да ранним допрашник, только-только в коробке со склада на зону к ним присланный, с бодро-розовым гладким лицом и майорскими новыми, как бы жмущими, не потерявшими изначально волшебную тяжесть погонами, башковитый, нахрапистый, цепкий, раскусивший уже сладость власти и четко нацеленный на то, чтоб к своим звездочкам новые поскорее добавить. «Вы же крепкий, физически сильный мужчина, Чугуев, – из себя выпускал он с медовой тягучестью. – Вот про вас тут написано: „пользуется уважением других заключенных“. Неформальный вы лидер, выходит, Чугуев, и хотите сказать, что все это движение в зоне без вас обошлось. Хата с краю? И голову вы как страус в песок? Не похоже на правду, Чугуев. Хорошо, допускаю, боялись, отказались участвовать, ну а в сам день разборки? В арматурном вас не было, все говорят. Но вот тут у меня показания отрядника Смагина… – краснобирочной гниды! подлизы прожженного, кто всегда человека впрудить пионерски готов, сука, Павлик Морозов, как еще красный галстук за такое сучку не нарезали! – Молотил кулаками в толпе. Бросил через плечо Нуралиева. Скончавшегося в результате драки заключенного Азиса Нуралиева. Ну и что вы мне скажете? Было, Чугуев? А когда вы тогда человека убили… да я все понимаю!.. но все же: вот когда вы тогда, то вы чем человека ударили? Тоже голой рукой?» Без ножа вот Чугуева этим вопросом, и расчет, что проткнет до пробоя, до крика: «Так железкой его, Нуралийку, железкой!» – и тогда уже следующий сразу, в пробитую дырку, вопрос: «А откуда вы знаете, что железкой, Чугуев?» На такого червя пусть глотариков ловит, а Чугуев был травленый зэк, наблатыканный.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.