Текст книги "Железная кость"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 51 страниц)
Но тянулся, тянулся этот медленный, вманчивый спрос, с подковыркой вопросцы, и в другой раз, и в третий вызывал его этот к себе, и вот тут-то он и появился – вот тот самый скучающий, простоватый, пустой мужичок с ширпотребным скуластым лицом и спокойными, ровными, дальнозорко все знавшими глазками – заскочил, проходной будто комнатой пробегая куда-то к себе, и присел на минуточку на подлокотник, с уважительно-жадным вниманием прислушиваясь к молодому, как к старшему, и вот это был новый главный опер Ишима по фамилии Хлябин. Посидел так немного, на Валерку украдкой поглядывая со значением: вижу, как тошно тебе, вдруг с каким-то повинным страдальческим вздохом качнулся и, пригнувшись с почтительной осторожностью к гостю, загундел что-то в нос и на ухо невнятное, не губами, не горлом – нутряным голоском, предназначенным для обнаженных и теплых «тыр-пыр» со своими, и Чугуев, напрягшись, ухватывал только обрывки: не того, не того ты копаешь… Ну мента он, мента, за мента тут сидит и как раз вот поэтому тише травы: только дунь на него – и прогнется… И, оторвавшись вдруг от прокурора и загнав в Валерку отбраковывающий взгляд, проныл сквозь зубы так, как будто выдавил Чугуева из памяти своей бесповоротно: «Да иди ты отсюда, вали!» – приподнялась, как будто вздернутая краном, и начала отваливаться с груди Чугуева плита, и не поверил неправдивой этой легкости и окончательности своего освобождения: померещилось что-то затаенно недоброе в этой хлябинской легкой, ни за что справедливости. Непростой куманек им достался вместо старого, ох непростой.
И, вернувшись в отряд, не обмяк, не одыбал в промывшемся, подымающем душу, как парус, очистительном воздухе, и все ждал, что вернутся за ним, что на этот раз Хлябин его к себе дернет, но один к одному незначительно, пусто ложились обычные дни, и уже стали их выводить на работу – восстанавливать все, что на промке порушили. Первым делом, конечно, на запретку погнали – чтобы сами себе городили по периметру новый забор: там уже громоздились рулоны колючки и рабицы и бульдозер с урчанием бодал престарелые бревна-столбы – те надсадно скрипели, натянув проржавевшие струны до звона, и кололись и лопались с пушечным грохотом.
Зачастили на зону комиссии – «по правам человека», по «качеству жизни», и повсюду затеялось на жилухе строительство, и зарьялись козлы с мужиками, обнимаясь с мешками сыпучего мусора и качаясь под тяжестью кладочных смесей, сокрушая асфальт и буравя бетон, подновляя бордюры, насаждая шеренги из молоденьких елочек и прутков тополей, и Чугуев работал уже с наслаждением, то шпуря престарелый, матерый, то взбивая вибратором новый бетон, с прежним остервенелым, не слабеющим рвением вклещившись в машинку и боясь хоть на дление краткое разлучиться опять с булавой, перфоратором – перестать быть стальным, механически точным куском, безымянной, затерянной единицей рабсилы: вот пока он сжимает рукоятку и хобот, его как бы нет, никому он не виден и не нужен, прозрачный.
Нажимал и долбил, подымал и ворочал, пока кто-то не тронул его за плечо, и мотор в нем заглох, оборвался, взорвался, когда он обернулся и уперся вот в эти ровно-скучные глазки. Новый кум на мгновение только его отключил от сети, чтобы что-то проверить, убедиться вот быстро, что нигде ничего он под шкурой, Чугуев, не прячет, и дальше пойти – оглядел снисходительно-тускло Чугуева и, внезапно заметив в чугуевском запыленном, изгвазданном облике что-то, что жестоко его оскорбило, со внезапно и резко прибавленной громкостью, чтоб услышали все, кто работает рядом, ледяно, отчужденно, официально сказал:
– Кепи, кепи где ваша, Чугуев? – И не понял никто, что за «кепи» такое: вольтанулся начальник? – Вы понимаете, осужденный Чугуев, что за нарушение формы одежды, проявленное в виде непокрытой головы, я могу с полным правом влепить вам трое суток ШИЗО? – и вонюче, чтоб слышали все, заорал ему в сцепленный рот: – Вякни мне, бандерлог! Ну за мной пошел быстро! Цоб-цобе, цоб-цобе!
И Чугуев пошел, оступаясь на ровном, в загудевшем от крови, темнеющем воздухе, коридором надраенной до хирургической чистоты оперчасти, и уже провернул Хлябин ключ в кратко хрустнувшем, словно треснули кости, замке, заводя для Чугуева новую жизнь, как часы, запуская захватный механизм и дробилку…
– Присаживайся, – изможденно упал в пухлокожее кресло, дернул ящик в столе, вырвал что-то застрявшее с ненавистью, шваркнул перед собой папку-скоросшиватель, распахнул на заложенном, впился пчелой, сделал «бу-бу-бу-бу, э-хэ-хэ», перечитывая мигом все признаки досконально изученной неумолимой болезни: как сказать человеку, не найти таких слов, невозможно в глаза, но усилился, выжал голову, как из окопа, и глянул на Чугуева еле выносившими жжение, заболевшими глазками: – Значит, вот что, Чугуев Валерий, давай-ка мы с тобой напрямки, безо всяких там этих… Затянули тебя в тасовище, дебилы. Не хотел, а пришлось отбиваться, чтоб чердак тебе не просквозили. Ну а как? Надо жить. Для того восемь лет на коленках прополз, чтоб пришибли тебя ни за что так случайно и глупо? И на кран полез, так?.. с заключенным Алимушкиным. Отсиделись вы там до ОМОНа. И под этим вот краном был убит заключенный. Этот самый Азис Нуралиев… Да дерьма он кусок, без него на земле только чище, только вот отвечать за такое дерьмо по закону надо так же, как за человека. – И с задавленным стоном от дикой, оскорбительной несправедливости жизни: – У меня есть все данные, факты, свидетельства в отношении тебя. Ты ударил чурека куском арматуры.
Сваебойная баба вколотила Чугуева в землю. Ничего не рвалось в нем, не лопалось, не могло закричать от живой, не кончавшейся боли. Ненасытная, сильная кровь, что качалась насосами в нем все черней и черней, просветлела и остановилась.
– Есть железка, которой… ну, это вот самое… и на ней твои пальчики.
– Не-э-э-ет! – Кто-то в нем закричал, от него одним махом отхваченный и забившийся всей своей кровной силой уже не в Чугуеве – как вот носится по двору безголовый петух, еще больше живой на короткое дление, чем когда был живым. – Это ж промка, там все в моих пальчиках, все! Где их нет, лучше вот поищи, моих пальчиков!
– Ну железка-то так, для комплектности. Показания есть бронебойные. Заключенный Алимушкин, бывший с тобой все время, показал на беседе, читаем: «…и тогда он, Чугуев, взял прут и ударил Нуралиева по голове. Нуралиев упал, после чего Чугуев еще дважды ударил его в область головы».
Безголовый петух в нем, Чугуеве, отполыхал – силы даже на вспышечную, отсырелой спичкой мигнувшую ненависть и потребность размазать по стенке Кирюшу в нем не было. Ну а Хлябин орал страшным шепотом непонятно кому:
– Да я все понимаю! Да я сам бы зубами! Лишь бы к дочке вернуться. Ну это у меня дочь, у меня! Я же вижу, какой ты, Чугуев! Есть в тебе что-то от человека! А иначе пустил бы тебя по конвейеру вместе с прочей нелюдью, без сожаления! Ты не хотел, ты защищал всю свою будущую жизнь всей силой жизни, но – убийство есть убийство. И судья, он как только услышит про мента твоего, про такую сто пятую, как у тебя, – это будет, как красная тряпка для быка, для него. В новый срок закатает, как репейник в дорогу. Вот что больно, Чугуев: восемь лет тебя гнули – ты вставал и вставал, запичужить хотели, а ты им не дался, а теперь пропадаешь так глупо, наглушняк тебя этой новой десяткой! И вот он я сижу перед тобой, человек, что обязан дать ход, и я в первый раз в жизни не знаю, что делать. – Корежил его долг, ломала навалившаяся глыба, но, раскорячившись, треща по швам и лопаясь, он еще мог ее замедлить, придержать… – Я могу сделать так, что все это никуда не пойдет, понимаешь? Не для тебя, Чугуев, – для себя, из справедливости, как я ее, Чугуев, понимаю. Какой-то выродок, природный каин вот, он будет и дальше дышать, а ты нет?! Не пойдет, я считаю! Но и ты помоги мне, Валерий Чугуев!
Обещание спасти еле-еле добило в глубь его нежилой головы – из земли он глядел в эти глазки, человека, который обещал ему жизнь, и с внезапной режущей ясностью на какое-то дление поймал настоящее их выражение, смысл, то, как смотрят они на него – улыбаясь, как свалившейся в яму лосиной подыхающей туше. Неживая, пустая, подземная ненависть затопила его, раздирая Чугуеву пасть, но его не меняя, бесполезно стального, огромного молотобойца, не сорвав с неподвижного места и не бросив на эти вот глазки, существо уязвимое, хлипкое, что сейчас только чвакнуло бы под его кулаком: вот когда и кого в самом деле захотел он убить и сейчас-то как раз не мог – ничего поменять, расчекрыжив вот эту поганую маковку, – возвратить себе прочность, возродиться в надежде, как опиленный тополь, на новую жизнь… И кому он, зачем, задыхаясь своим загрунтованным криком, хрипел и шипел:
– Ты, ты, ты! Ты мне этот костюмчик, мокруху!
– Я, я… – поддразнили его совершенно бесстыдные глазки, в неподвижной уверенности, что Чугуев не кинется на него, как на стену. – Для тебя это что-то меняет, Валерик? Ну я! И чего ты, что дальше? Новый срок на себя возьмешь этот, чтобы тут окончательно мхом зарасти? А ведь можешь ты, можешь человеком отсюда, как надеялся, выйти! День вот в день, по звонку! Ну а может, и раньше! Вот к жене своей верной, пока молодая и ты молодой! К сыну, к сыну Валерке, что пока еще помнит тебя! Захотеть только надо – и выйдешь! Ты ж боец – где же воля к победе? Развопырился мне тут: было, не было, не убивал. Да ты убей! За жизнь свою убей! За дорогих тебе единственных людей, за волю! Всякую тварь, которая тебе мешает выйти! Да вот меня, такую тварь, за глотку, если бы это изменить могло хоть что-то! И я бы первый понял тебя, первый! Ведь я ж тебя вижу: ты потому и цел на зоне до сих пор, что эту цель имел единственную – выйти! Так ты и выйди – можешь это, знаю! Ты помоги мне только пару-тройку раз. Давить помоги мне тут всякую шушеру… Ты послушай, послушай сперва! Стукачков у меня без тебя – по рублю за пучок. Каждый пятый козлит, пидармоты непроткнутые. Я тебя с этой швалью мешать не хочу! Я тебя о другом попрошу.
Ничего он не понял, Чугуев, и уже понял все, словно кто-то вдавил в его черепе кнопку и в мозгу его вспыхнула яркая лампа, осветив ограждения в будущем, сквозь которые должен теперь прорубаться на волю, то свое изначально звериное из себя выпуская, что в себе эти годы на зоне как раз и давил и хотел навсегда погасить без остатка – верность дикой, когтистой и клыкастой свободе, равнодушную силу, безразлично которой кого молотить и куда попадать кулаком, исполняя для Хлябина то вот как раз, что ему Хлябин шил, в чем замазал сейчас, и смывая с себя эту мнимую кровь настоящей… А на что он еще в этих глазках годился, безголовый железный колун? – только этим одним мог для Хлябина быть, сваебойкой, ковочным прессом, забивающим в землю всех, кого скажет Хлябин.
– Это что же – в забойщики, мясником ты меня?..
– Да в какие забойщики?! – Хлябин аж поперхнулся от гнева на такую кромешную дурость. – Ты б еще это самое… в палачи бы сказал. Я ж не мясник, не людоед, Чугуев. Я нормальный такой… рыболов. Я что сказал: увачкать? Да физически просто немного нажать. И главное, не на блатных, не бойся! Времена поменялись, Чугуев, – с расстановкой вдавливал, разъясняя ему, как дебилу. – Ты пока восемь лет этих чалился, безнадежно от жизни на воле отстал. – И, проказливо глянув на дверь, подкатился на кресле в упор и на ушко Чугуеву, в душу задышал с заговорщицким стоном, выпуская назначенное для подкожного впрыскивания: – Коммерсанты, Валерик, на зоны поехали, ну жулье, торгаши всяких разных мастей. И не мелкие мошки – банкиры! Уж такие большие чинуши, что воруют вагонами. Олигархи вон целые. В свое время страну раздербанили: кто заводик себе, кто дворец пионеров, нахватали кусков, что аж в брюхо не лезет, и думали, что ни власти на них, ни закона. Ну а мы их – к ногтю! Мы, мы, мы, мы с тобой. Они сесть-то вот сели, а на воле у каждого нычки остались, миллионы в загашниках. У меня уже есть на примете такие, вот заехали двое к нам с последним этапом. Вроде мелочь, пескарики, и держал-то всего на Камчатке какой-то консервный заводик, а копнешь – мама родная, сколько в брюхе икры! Видел, как осетров-то в неволе разводят? Им такой специальной железной приблудой брюшко протыкают, типа полой иглы, – проверяют, созрела икра или нет. И почему бы нам с тобой, Чугуев, тоже тут, на зоне, свой собственный рыбий садок не устроить? Вот когда они сами к нам сюда, как на нерест? И людишки-то дрянь, плесень новой России, ну а главное, мягкие, о-о-очень податливые. Целиком он весь твой, как на зону зашел, всем своим гнилым ливером. Ну, быть может, по мясу погладить придется, а скорее всего, просто сунешь под нос ему кулачок сталеварский. Да он сам к тебе первый за защитой метнется. Чтоб блатные на хор его в первый же день не поставили. И он наш с тобой, наш, все впрудит, что на воле сберег и на Кипре в офшорах припрятал. Думай, думай, Чугуев. Ты не только отсюда молодым и здоровым – ты богатым еще можешь выйти. Чтобы сын твой, Валерик, ни в чем не нуждался, чтобы чище жил, лучше, никогда не отведал чтоб этой всей грязи. Чтоб жене за все годы ее ожидания воздать самой полной мерой. От тебя же зависит, от тебя одного – как, дождется она или было все зря, даром жизнь загубила свою, красоту, для тебя одного, дурака, сберегая. – И вот это он знал, вскрыв Валерку рентгеном от горла до паха.
– Ну так я-то зачем тебе, я? Мало, что ли, охотников на такую работу? Да и сам можешь вмиг припугнуть, кого хочешь… – Значит, сдох он не весь, все еще телепался, и, еще не рванувшись, попытавшись вот только вильнуть, сразу зубы почуял на горле: слишком уж глубоко прихватил его Хлябин, чтобы выпустить и обменять на кого-то другого. Да и верь упырю. Уж вот точно, статьей за убийство его придавив, от Валерки в оплату за волю не меньше, чем убийство, запросит. Отожмет и раздавит, сольет по инстанциям, чтобы не завонял. В ту же сточную яму, что и всех до него.
– А ты, значит, не хочешь? – В голос Хлябина капнули раздражение и спешка, уморился ласкать – глазки ткнулись в Чугуева, словно вилка в розетку: я скажу тебе, что и когда делать, кем и как тебе жить. – Быть богатым не хочешь? А, ну да, я же ведь и забыл, у тебя же ведь братец в правлении целой «Русстали», ведь бывает такое! Или что – на хер нужен ему такой брат? Уж он, если хотел бы, так давно бы тебя откупил. Не паскудно, Чугуев? Родной младший брат об тебя пачкать руки не хочет. Под откос тебя, брата, спихнул, чтобы ты, кровь родная, его не забрызгал. Может, он мне еще и приплатит, чтобы я тебя тут насовсем прописал? И считаю, он прав: вот кому тебя надо такого? Он – владелец заводов, а ты – каин законный. Что я буду тебя тут, как целку, уламывать? Ишь ты, тварью не хочет он жить, мясником становиться, зверюгой. Ну а есть-то ты кто? Вот мокрушник и есть! Хочешь воли глотнуть – так давай, ну а нет – доходи, я неволить не стану. Да, и еще, на всякий случай, чтоб ты иллюзий вредных не питал: если над собой учинить что захочешь, там потроха себе расшить не насовсем или цапку, не дай бог, отначить, так и знай: эта самая папочка, – и любовно-блудливо погладил протоколы, подшитые в полном порядке, – сразу в дело пойдет. Нету смысла, Чугуев. У нас убийцам милиционера за новую мокруху амнистий не положено. Даже по инвалидности. Так что если уж будешь вскрываться, ты давай насовсем. Кончи жизнь свою эту проклятую! Глупо, Валерик! Из-за чего такой сыр-бор, когда все можно сделать по уму? Я ж верняк предлагаю тебе, дураку. Шанс один, блин, из тысячи на рождение заново. Да, и еще на всякий случай: насчет дружка-то твоего, Алимушкина этого: ну вот слаб человек, выходить ему скоро, вот и сжег он тебя… А ведь ты ж его грел, а ведь ты его спас… Так ты это, Валерик… ну если захочешь за такое паскудство с ним сделать чего, так ты сделай, Валерик, я тебе разрешаю. По уму только сделай, прикинь, как все это обстряпать и загрунтовать. – И, опять привалившись к Чугуеву, зашептал растравляющим, с бабьим срывом дыхания, нутряным голоском: «ой, Валерка, не надо!» – подкатившей горячей кровяной волной покачивая в нем, Валерке, звериное и давая почуять в пальцах хлипкое горло, радость верной расплаты: – Ну а хочешь, я сам его лично схарчу? Прямо на КПП навсегда заверну, когда он, скот, на волю выходить уже будет? Вот душа на отрыв от земли – и тут на ему, на! – Не насочившись, не проев, наткнувшись на что-то в нем, Чугуеве, отдельное, чего не мог он, Хлябин, смять и растворить, вдруг оборвал свои вонючие придыхания и, отвалившись от добычи, скучно бросил: – Ну хорошо, как хочешь… Все тогда, проваливай. Уж извини, но трое суток тебе придется все-таки в кондее оттрюмачить. Для конспирации, Валерик. Чтоб ни одна живая тварь не докумекала, о чем мы тут с тобой говорили.
Поднялся и хозяйски шлепнул Валерку по плечу. Паскудно. Как собаку.
Плохие приметы
1«Покажите, пожалуйста, мне Угланова там…» – после этого все поменявшего президентского слова непрерывно ждал первых накатов… и ничего, ни камушка еще не сорвалось с кремлевского холма: стояли каменные глыбы на тормозах с такой незыблемостью, словно там ничего не сработало и не могло – против Угланова – сработать, государь повелел «разобраться» с Углановым – и никто не услышал его.
Пятиметровой ширины новорожденные, размером с теннисные корты, огненные слябы караваном паломников в Мекку, ледоходом катились по рольгангу и плющились великанскими скалками в чистую, ровную Волгу, чьи стальные полотнища становились артериями ВСТО, «Голубого потока», шли в Аравию, Индию, Пакистан и Китай по контрактам с чудовищами мировой нефтегазодобычи, на завод караванами верующих повалили инвесторы: «Дойче Банк», «Креди Суисс», «Сосьете Женераль»; на огромном ЗапСибе тоже все задышало в общем ритме с Могутовом, и никто не уперся оспорить, аннулировать сделку в судах, предугадывая и исполняя желания Кремля, вставив на всякий случай распорку Угланову в пасть, пусть она там и треснет зубочисткой на жвалах.
Прокуратура и УБЭП вцепились в Козыря, углановского клоуна, колено в углановской системе сточно-очистных сооружений, вмонтированное на углановские деньги в губернаторское кресло, и уничтожили, как что-то от Угланова отдельное – обыкновенное чиновное самостоятельное зло, столь же далекое от мощностей «Русстали», как сомалийские пираты и Аль-Каида.
В сентябре он по графику вылетел в Лондон на заседание топ-20 металлургов в кенсингтонских дворцовых садах Лакшми Миттала – индус как вырастил идею о слиянии своей империи с «Руссталью» в сверхструктуру, так и вворачивал ее Угланову в мозги за разом раз и всякий раз по-новому, – и вот тут и добил до английских лужаек звонок из России: постучалась к ним в дверь, поскреблась коготками в порог и зашла с «извините» налоговая, осторожно, опасливо трогая все, что дозволено, зарываясь в лежащие в кошачьих ларьках вдоль «руссталевских» плинтусов кипы отчетности: ничего не нашли, будто и не старались особо, но вот как-то совпало с его новой встречей с индусом: перспектива продажи и слияния «Русстали» с мировым великаном означала уход навсегдашний Угланова из-под власти законов Российской Федерации – «в мир», это им, клеткам властной вертикали, предельно бы затруднило потуги взять машину Угланова в государеву собственность.
И сперва грызуны еще только скользили коготками и зубками по отвесно текущему вверх совершенно прозрачному льду: чисто было насквозь, во всех пунктах сдачи денежной крови на благо России – и тогда они двинулись вглубь, в подземелья, в подвалы, прогрызая дорожки в затвердевшем покойницком и стариковском дерьме, начиная раскопки в предполагаемых местах доисторических стоянок человека, разбивая ломами осклизлые, полные черной жижи гробы и вскрывая свинцовые скотомогильники с перегнойной банкнотной трухой исчезнувших цивилизаций, вывозя самосвалами кладку документации за 2003, 2000, 96-й нашей эры… и ведь рыли не только в «руссталевских» офисах наверняка, а повсюду, «где ступала нога человека», далеко за пределами зрения и углановской памяти даже, хотя он «помнил все» и засыпал негашеной известью то, что могло завонять, добивая до нюха из прошлого. Раздражали кротовье упорство и монашеское послушание, с которыми археологи в синих мундирах прорывались до нижних пластов, до реликтового, что смердело и не замерзало под каждым: «тогда все мы так жили и по-другому выживать было нельзя».
Прибегал, словно поднятый гоном, но еще не подраненный, не ужаленный сколь-нибудь ощутимой дробиной Ермо и, швырнув на столешницу свежие сводки с фронтов, с осязаемой силой ощупывал взглядом углановский череп: ну давай же, Угланыч, ты же тут, у себя в котелке, каждый раз безотказно вынашивал и выращивал ядерный гриб, водородную бомбу, идею, что сносила ударной волной любых самых сильных, приходивших нагнуть нас с тобой, ну давай, ты можешь, и сейчас ты найдешь, как же нам отключить эту вот радиацию, от которой у нас, если все так и дальше пойдет, остановится кровь.
– Ну чего ты сидишь-то, как кот над сметаной? Посмотри, что они пробивают. Они старые наши ЗАТО пробивают. Лесногорск, Златоуст-36, Заозерск. Просевают вручную песок. Всюду, где НДС с тобой спиливали. Все прокладки в ЗАТОшках, сквозь которые сталь прогоняли. То есть все вообще, за любое цепляются. Ты же ведь понимаешь, что так будет последовательно. Что ж ты гонишь по встречке, как бухой тракторист по проселочной? Типа делаешь вид: курс проложен, и тебя никому не спихнуть. Мы не сможем так двигаться вечно. Когда нас подгрызают. Когда, блин, вообще непонятно, от кого все вот это исходит – конкретно кого! Нет, ну понятно, что сигнал пошел от «самого». Но ты скажи, это «он» сам тебя так разлюбил или какой-то пидорас «его» настраивает? И если настраивает, сука, то кто? Ну Бесстужий, понятно – ему мы везде перешли, но ведь сам он никто, он под Свечиным. Вся эта их компания фээсбэшная. Они же как мы – с девятого класса, опоссумы, вместе, в одной волейбольной команде играли. И если от этой компании все, тогда что им надо, размер их претензий? А если «он» сам так настроен, тогда… Хуже, если «он» сам. Если ты уже так раздражаешь «его» самого. Говорят, знаешь, что «он» сказал… – сообщал как про страшное, рак. – «Неужели никто, кроме меня, не может дать вот этому Угланову по рукам?» А я говорил тебе ведь, говорил. Все эти, блин, твои самодержавные замашки. На хрена ты хамил «ему», а? Прибаутками, блин, в «его» духе «ему» отвечал? Я, мол, лопаю так, как потопал. Ты, мол, тоже потопай, как я. Кто говорил, страной управлять должны промышленные люди, все остальные – менеджеры клининга? Это ж самое худшее, что вообще может быть. Если «он» посчитал себя лично задетым. Я звонил Вите с Сашей… если ты не желаешь звонить: мол, не царское дело… Они сами пошли на снижение: «он» ничего уже им не считает нужным объяснять. Голодцу звонил, всем – они умерли. Или мы, что верней, для них умерли. Так что ты бы кончал свои детские – не позвоню, не поползу через порог, как в Золотой Орде у хана, кверху задом. Тема, надо сейчас выходить на контакт с этой всей волейбольной командой, потом будет поздно. Ну не хочешь ты сам – ну давай тогда я, я не гордый. Пусть они обозначат – как бы это, прости, ни звучало – условия.
– Ты дебил? – отключил это хлопанье ластами. – Да «Руссталь» целиком – вот и все их условия. Зачем требовать долю, если можно взять все?
– Ну а «его», «его» позиция какая? Кого «он» видит в нас?
– А у «него» одна позиция – сверху. «Он» там как бы вообще не терзается. Все же цивилизованно. Никто же нас с тобой не ставит к стенке, не объявляет аргентинскими шпионами. Нас вообще по предварительным раскладам предполагается оставить у руля. Машинка-то нужна в исправном состоянии. Мы с тобой будем дальше работать, а они нас с тобой потреблять.
– И если не ляжем… – С девятого класса Ермо изучал устройство «Угланов»: не согнется, не ляжет. – Тогда нам надо как-то выходить через продажу. – Глаза его обшаривали завалы, скальную породу. – Как думаешь, с Митталом слиться реально? Тогда это все, это будет сверхновая, и суд ее величества тогда решает, кто мы. Да только вот хрен – сквозь антимонополку не пролезем. Вот рыпнемся только – и сразу угроза национальной безопасности России. Ну что ты так лыбишься? – И впялился с собачьей, рвущейся в тепло, к дымящейся миске с костями надеждой – едва разглядев и давно изучив значения всех углановских ухмылок. – Придумал что? Придумал?!
– Ну уж не под Миттала лечь – это точно. Если ты даешь трахнуть кому-то жену, то ты как называешься? А если ты идешь с достойной женщиной в загс? Ты, кстати, как к француженкам относишься? – Угланов выкладывал давно припасенное, свой план пятилетки, творения «Русстали», идею, которую выносил, выточил еще до вот этой войны с русской властью, и надо было только подождать последние пять лет, пока сталелитейное французское исчадие «Арселор» утратит окончательно плавучесть. – Мы продать ключевую компанию фашистам не можем. Но жениться-то можем. На любой иностранке. «Арселор», «Арселор», – вдунул желтое волчье пламя Андрюше в глаза. – Он потонет сейчас без подпитки ликвидностью. Там сейчас все решается. Миттал хочет давно в абсолютно крупнейшего вырасти. В идеале сожрать и французов, и нас, у него же ресурса немерено. Треугольник любовный стальной. И какая тут наша игра. Я ему обозначил, что готов с ним работать в направлении слияния, если в общей структуре у нас будет сорок процентов, и по этому он сейчас вылетает в Москву – пробивать это дело. Ему кажется, здесь – Украина, дикарям показать можно будет стеклянные бусы, и они ему все отдадут. Это всем им немного собьет равновесие. И Кремлю, и индусу. Ну а мы, пока весь сыр да бор, тихой сапой к французам подкатим. Миттал им предлагал свои акции, фантики, за поглощение: типа он на прокорм сорок тысяч рабочих берет и потянет со дна их, а мы – пять с половиной, сколько можем живыми деньгами сейчас, и плюс все наши акции. Либо мы им подбросим вот этот кусок, либо им половину своих сталеваров к зиме сокращать и у них это кончится штурмом Бастилии. Они сделают к лету, какую мы скажем, эмиссию, как бы под привлечение, а на деле под нас, чтоб у нас в капитале была половина фактически. И у этой команды волейбольной тогда вообще нет никаких рычагов юридических, чтобы это нам остановить: мы же родину не продаем, мы для родины, наоборот, покупаем ресурс. Ну а то, что прописка у новой компании будет в Люксембурге, а не в Элисте – это уж извините, мы право имеем. Мы уж как-то, наверное, это успеем, Андрюш, прежде чем они нас подкопают в России… – перепахать построчно, выпестовать сделку, по миллиметру на коленях проползти 174 метра брачного контракта, с миноискателем, сверхчутким эхолотом на предмет выявления донных ловушек. Это будет высасывающе медленный, долгий процесс – взаимных одобрений, несогласий, переписывания буква за буквой свода правил семейного существования, прохождения контрольных отметок «симпатия», «страсть»… до «давай будем вместе всегда» и до «я поняла, меня в этом человеке устраивает – все», он запрыгнул в кабину, Угланов, запустил этот счетчик на дни и минуты, и теперь либо он обнесет Нотрдамским собором европейского права свою собственность-«я», либо эта, родная, трясина сожрет все его напрягаемые прочности.
– Ну а если они нас… – сквозь очки заблестели глаза у Ермо, колыхнулось горячее зверье нутро, – чисто русскими методами?
– Так в России живем, – только верность свободе и злое веселье жгли Угланову ровным калением живот. – Русский – это ведь тоже судьба.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.