Электронная библиотека » Сергей Самсонов » » онлайн чтение - страница 37

Текст книги "Железная кость"


  • Текст добавлен: 8 июля 2015, 18:30


Автор книги: Сергей Самсонов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 37 (всего у книги 51 страниц)

Шрифт:
- 100% +
4

Это лишь для него было внове – платить за возможность простора, обзора трудовой усталостью тела, мозолями, потом, тем же обыкновенным, чем платили здесь все. Для него, человека, который ничего тяжелее мобильника и обшитого мягкой кожей руля вездехода двадцать лет как в руках не держал и орудовал только идеями денежных, электрических, сталеплавильных и живых человеческих сил. Это лишь у него ныли шея, лопатки, все мышцы, к окончанию смены забитые каменной болью, а потом началось: каждый новый гребок унимал, заглушал, разбивал эту боль добавляемой новой, живительной болью; ощущал он под кожей появление новых каких-то туго скрученных, толстых и способных выдерживать большие разрывные усилия тяжей, и уже не подламывались ноги, и чугунный совок больше не выворачивался из припаянных к древку ладоней; все, что прежде, недавно в составе его исходило ледащей лошадиной дрожью и кричало: не можем, прекращай это все, а не то мы полезем сейчас из тебя, – начинало теперь удивляться себе, добавлению стального в состав, и настывший по днищу, выгребному бассейну свинцово тяжелый, вовсе не поддававшийся мышцам бетон с каждым днем отрывался все легче, становился могущей свободно быть перелопаченной нормой. Извлекал из лопаты он прок, из железной коробки, в которой поместился теперь неожиданно – весь. Вылупляться он будет из этой железной самосвальной личинки.

Наконец он увидел Ишим целиком. Не четыре локальные зоны, не жилой городок, обнесенный трехметровым бетонным забором, не шахтерский поселок с центральной площадью-плацем, со своей двухэтажной школой, санчастью (клеткой для Станиславы), пищевым комбинатом, котельной, баней, а все восемь гектаров неволи и землю, на которой построили зону. Вид сверху: два неравных квадрата – вдвое меньший жилой, рассеченный заборными сетками и застроенный тесно бараками, и большой, с лоскутами забеленной цементом земли меж бетонными плитами и пирамидами щебня. Жилой квадрат лежал южнее (юго-запад?), промзона – севернее (северо-восток?), своей северной границей примыкая к промзоне вольной, истинной, огромной: там сразу следом за забором начинались задворки сдохшего ремонтного завода – со штабелей Угланов видел поеденные ржой и заросшие травой одноколейки и протяжные стойла депо, из которых выпирали чумазыми тепловозными мордами поездные составы: все покрылось лишайником и никем не лечилось, но откуда-то издалека долетали до слуха железнодорожные стуки и вздохи; близость этой товарной? узловой? сортировочной? станции подымала внутри него рвущий простор, совершенно звериную тягу, дававшую ложное ощущение телесной всесильности: разбежаться, взлететь, разом перемахнуть, приземлившись, как кошка, по ту сторону зоны, и таким вот ничтожным казался трехметровый слоновий забор со стальными штырями-«ресничками» и зубастой армированной «егозой» по гребню.

Всего в каких-то трех часах ровно-остервенелого автомобильного лёта, в 160 километрах отсюда, пролегала граница со степным Казахстаном, непрерывная только на бумаге и в «Гугле» и расстрельно, решетчато, высоковольтно перекрытая только на железнодорожных путях и потоковых трассах – совершенно бесплотно-воздушная на протяжении сотен километров степных большаков: там никто не живет, там пространство, земля служат уничтожению, а не нуждам двуногих. Засадили его вот сюда, выбрав точку на карте подальше от обеих столиц, миллионников, и не важно, поближе к чему, – не подумав, в арктическом знании, что Угланов – животное целиком кабинетное, что не может мужчина никогда забеременеть, а Угланов – физически взять и уйти.

Ну а может? Снимок местности в «Гугле» на планшете открыть? Федеральные трассы, речушки, равнины? Закупить себе аборигенов, что протянут дорожку сигнальных огней и подгонят машинку под задницу, раздобудут моторку, схоронят под ельником? Мозговую полнейшую чуял он нищету, неспособность начинить своей волей вот это пространство, пустыню, страну, так живущую, словно никакого Угланова нет в ней и ее география для Угланова – точка.

В этой точке, засаженный в собственную черепную коробку (нет надежней тюрьмы), он пока обживался, марш за маршем в отрядном строю изучая все детали того, как устроена зона на въезд и на выезд. Восточная заборная стена, отчетливо видневшаяся между штабелями готовых ЖБИ на первом полигоне, была пробита мощными железными воротами с караульной, подъятой на сваях над забором кирпичной вышкой: стальные 20-миллиметровые листы раздвигались с натужным поскрипыванием, запуская на промку порожние панелевозы и груженные щебнем, песком самосвалы, заползавшие то вереницами, то в одиночку, выпуская – просевшие на рессорах под тяжестью взятых армированных плит и огромных железобетонных колец; мастодонты хребтового и кассетного типа с пережевывающим хрустом и пыханьем подползали к закрытым, открываемым с пульта на вышке воротам, накрывали своими кряхтящими днищами смотровые траншеи – муравьи-контролеры копошились под ними, ковырялись в капотах, в кабинах, придавая значение всем звучащим пустотам, всем узлам, сочленениям, трубкам, всем возможным вместилищам для чего-то размером… ну максимум с кошку; сквозь железные кости держательных, ограничительных ферм, на скелетных платформах все и так было видно: продукция, и заглядывали лишь для проформы в ничтожный зазор меж панелями; никаких установок ультразвука, конечно, чтоб просвечивать эти железобетонные сэндвичи; если б были сыпучие грузы в контейнерах, то тогда бы до днища, наверное, протыкали баграми. Посмотрел он на это сочетание полной прозрачности с абсолютной непроницаемостью – и в башке его щелкнуло: вот! Все машинное-железное и человечье сцепилось в безоткатный и непогрешимый в своей простоте механизм – как в ускоренной съемке, перемотке строительных пятилеток и геологических вечностей, как в рекламах российских нефтяных монополий и промышленных монстров: горизонт зарастает высотными мачтами башенных кранов, и несутся по небу заводские дымы, облака, и свинцовая хмарь запустения и неустройства смывается навсегда наступившей солнечной синью процветания и изобилия: увидел, как ему вмуровать себя в этот бетон и на этих колесах, в железном скелете уползти за ворота. Известковой пылью дымилась меж раздвинутых створок бетонка, вот по ней доползти до Ишимки (выводила на берег реки, упиралась в песчаный карьер), ну а дальше…

Никакого нет «дальше». Тут должна поработать бригада, двое-трое хотя бы рабски преданных, рабски зависимых от него человек, что сколотят ему, под него этот гроб, заколотят, зальют по поверхности жидким бетоном… и никто не готов, не согласен, конечно, на зоне на него поработать вот так, подставляя себя под стрелу, под плиту, прочность всей своей будущей жизни на воле, с теми, кто их там ждет, как Чугуева, и кого они любят. Послушание закону, конвейеру зоны – вот на что они все заложились, мужики с небольшими сроками за украденный где-то с повозки мешок ячменя и за пьяную драку с увечьями; все, что нужно от них, – отсидеть три-пять лет мерзлым овощем, и тогда приговором придушенная, полустертая жизнь снова станет законной, невозбранной всамделишной жизнью, здесь таких большинство, ну а что до «тяжелых», «зверей в человеческом облике» – это здесь они, в зоне, а не «там», в позабытом, позабывшем их мире, устроены: здесь дается им все, пропитание, место для жизни – на хрена им «туда», где не могут уже ничего? На хрена им впрягаться в углановский замысел? Волчья масть? Волчью масть не выводят на промку, вор на промке работать по понятиям не должен. Так что пусть эта мысль-идея – наивная – уползти за ограду невидимым поживет в его черепе как зеленая искра, росток под плитой, получая какие-то воду и пищу по зрительным нервам извне, чтоб развить свои корни, или не получая совсем ничего, – и тогда она быстро зачахнет. Пусть, возникнув, растут рядом с нею другие, упираясь, давясь и доказывая свою жизнеспособность хозяину.

А какие другие? Вспомнил про «своего» архитектора, не забывал – Вознесенский, спасенный, не порванный, со сведенным навеки со лба петушиным клеймом, надышался неприкосновенностью и носился по зоне надутым углановской волей шариком, обмирая, потея, подтаяв от тепла человеческих душ: здесь вот тоже, оказывается, люди! Пощадили, не тронули, поняли, и Угланов – какой человек! – обещает ему пересуд и свободу, возвращение к любимым двум женщинам. И спешил теперь делать этим людям хорошее, «обустроить пространство для жизни людей»: благодарно взвалил на себя всю проектно-расчетную каторгу по строительству и капремонту объектов и дренажной системы колонии. И бежал сейчас по полигону с планшетом и размерными характеристиками для бетонных панелей под мышкой – близорукий, беспомощный добрый придурок, самый первый из всех душ на зоне, кого он, Угланов, без сомнения (?) может наполнить сумасшедшим своим.

– О, Артем Леонидович… – Он, Угланов, сидел на бетонной плите, дожидаясь еще одного самосвала; две дубацкие туши покачивались на расстоянии, убивающем звуки. – Ух вы серый какой. От бетона вот, в смысле – цемента. Ветер, ветер какой!

– Сядьте рядом со мной. Вот, курите.

– Так ведь я не…

– Сигарету возьми, – надавил на чернильные, беззаветно, бессмысленно благодарные глазки и в голос: – Хоть убейте меня, не пойму, в чем величие вашего Нормана Фостера. Он, по-моему, только ворует у Шухова, нет? – Пусть услышат соседи, мужики, контролеры: «ну, хай-тек, он действительно очень во многом восходит…» – двое «интеллигентов» на минуту слились в непонятном и понятно безвредном, пустом щебетании. – Тихо, тихо сейчас говори. Ты, наверное, уже изучил эту зону, Вадим. Как инженер, как спец.

– Ну да, спасибо вам – можно сказать, работаю по специальности.

– Мне нужен план зоны, Вадим. Мне нужно, чтобы ты мне подсказал… – выпускал из себя в воспаленном спокойствии, бредил, оскальпированным черепом установив, осязая, кто где, на каком расстоянии стоит и что может услышать, – где тут тонко и рвется. Где можно прорыть. Две точки, две дырки, по ту и по эту.

– Вы?.. Вы?.. – вперился в Угланова, словно тому проветрила череп сквозная дыра, полезла на морде звериная шерсть и может Угланов теперь лишь рычать, пустившись обратной дорожкой с лестницы людской эволюции, вниз до упора.

– Вадим, не надо это осмыслять сейчас. – Смотрел в неспособность вместить. – Ты пойми для себя: ты ничем не рискуешь. Никто не узнает, не въедет. Никто не докажет, что мне это – ты. Полгода всего, ну год вот от силы – и ты уже будешь в Москве. Уедешь вообще из страны. Твой образ как несправедливо пострадавшего, он уже сформирован сейчас во всех СМИ, и этого уже назад не отмотать, никто ничего тебе сделать не сможет.

– Да ну при чем тут это?! – скомкав в мусор свое, тварный страх за себя, прокричал Вознесенский задыхавшимся шепотом. – Нереально, Артем! В смысле: я-то скажу, не проблема, тут любой первокурсник заборостроительного… – Голос вырос, окреп: наконец-то впервые за столько потных месяцев страха очутился в своем измерении силы, мастер однопролетных стремительных арок, хозяин пространства, точно знающий, как выпекался и в каком направлении можно прорезать вот этот земляной и бетонный пирог. – Но физически как вы, физически?!

– И не надо, Вадим, ничего представлять. – Слышал он осторожный, глухой земляной плотный стук зрелых яблок, срывавшихся с ветки, – вынимаемых словно из кладки расшатанных первых гнилых кирпичей в месте том, где укажет сейчас Вознесенский.

– Да, не надо. – Вознесенский поставил диагноз, признал: вот сидит рядом с ним совершенно иначе устроенный, параллельная ветвь эволюции. – В общем, я вам скажу, ну а дальше… – задрожала под белой, мягкой кожей кровь, и с какой-то детской гордостью взятого в хулиганский набег на запретные кущи коллективных садов, вот во взрослое грехопадение младшего зашептал обрывавшимся голосом: – Место только одно подходящее. Это санчасть. Жбанов хочет сейчас новый корпус – ну так я посмотрел и уперся неожиданно в канализацию. Вот так идет санчасть, – указательным пальцем провел по плите. – Под прямым углом флигель, в нем сортир и рентгенкабинет. Левый дальний вот угол рентгенкабинета, если брать от двери. Только дальше уж чудом каким, я не знаю, если вы попадаете в подпол, то тогда надо рыть параллельно стене торцевой. Двадцать метров – и вы упираетесь в эту трубу. И по этой трубе метров сорок – и она вас выводит на речку. Вот санчасть, если так, – это жила. Это старая канализация, не тюремная, а городская, про нее и не помнит никто. Все другие возможные… точки – это вам уже как до Китая. Кто же пустит вас только туда? Там же всё на замках и в решетках. Да и кто это будет для вас? Умозрение это. Это надо, чтоб все были в курсе, это надо купить будет всех. – Глазки дрогнули, вспомнив об углановской дикой покупательной силе. – Так ведь вы их не купите. Случай не тот. Вы, вы, вы – не тот случай. Вы – заложник, Артем, своего же размера, значения. – Зачитал тот диагноз, что, закинув башку, прочитать может каждый, как по огненным буквам реклам над высоткой. – Тоже очень смешно получается. Квод лицет Йови. Тот есть наоборот. То есть люди обычные, низовые, несчастные люди, им никто не поможет, но и вам ведь никто. Все боятся. Даже палец о палец для вас. Вы очень теперь, очень, вот даже как-то страшно одинокий человек, – вгляделся в Угланова из своего бессильно-сострадательного теплого далека – в безнадежность усилий оторвать зад от вечной мерзлоты Заполярного круга. В графе «причина смерти» напишут ему это – «одиночество».

– Зато я сногсшибательный мужчина, – усмехнулся качнувшейся мысли о маленькой, высыхающей необратимо хозяйке санчасти, не желающей жить, а тлеть Станиславе: как в любой голливудской дешевке, бесцветная моль обернется красавицей, неправдиво мгновенно растленной в сообщницы, ну а кто сказал, что он не может вот в такую дешевку попасть? Неслучайно царапнула сразу его эта баба: вот, оказывается, что он почуял – обещание, возможность отдушины, вкус проточного воздуха, вот сейчас обернувшийся запахом земляного кротовьего лаза. Может быть, эту бабу запустили сюда неспроста – для него, под него обнесчастили, вырвав что-то (пока непонятно, что именно) у нее из нутра, чтобы он мог, Угланов, заполнить пустоту, разоренное место.

– Идут! – Близорукое парнокопытное вздрогнуло, перестав в него преданно-непонимающе вглядываться: из-за бункера вывернул двухголовый патруль и пошел прям на них, с каждым шагом наливаясь всегдашними неудобством и необходимостью обращаться на «вы» и не гавкать на главного узника зоны.

– Все, давай, разбегаемся, – протянул Вознесенскому руку и зачем-то покрепче сдавил детски пухлую эту ладонь: чтоб вдавить в него, что ли: «молчи», завари в себе наглухо это, про подкоп и санчасть, «не предай» – и смотрел в побежавшую жирную спину, понимая, что этот всё выпустит сразу, потечет, вот как только надавят и скрутят, половой станет тряпкой в умелых, тех же хлябинских поднаторевших руках… да ну нет, просто в голову никому не придет… Разве только что Хлябин своим лисьим нюхом почует, чем пахнет архитектор, которому дали изучить инженерный план зоны, и тогда уже точно прикрутят Угланова к койке ремнями как буйного и пошлют эсэмэску в Москву: «Этот ваш – невменяемый».

А пока надо срочно ему «заболеть», «зацепиться за крест», изучить Станиславу. «Фам фаталь» в белом чепчике. Обучился не то чтобы доверять Провидению: жизнь дает ему, дарит всегда, раз за разом обязана что-то дарить, а в любое случайное – не для него – совпадение возможностей, в мясо инстинктивно вцепляться: было «ваше», а стало – для меня, под меня.

5

Хлябин будто забыл про него насовсем. Не выдергивал больше из отрядного строя, не подтягивал на зазвеневшей, натянувшейся леске к себе, чтоб проткнуть чем-то новым, засадить приказание новое, отменить приказание старое. А Угланов, жить рядом с которым было словно под высоковольтной мачтой ЛЭП, каждый день выходил по звонку на промзону и Чугуева больше не видел: посмотрел, посмотрел на Валерку, словно силясь припомнить со своей высоты, где он все же Чугуева видел, да вот так и не вспомнил, конечно: сколько было таких раздирающих пасти в «долой!» сталеваров, разбивающих лбы, кулаки о стальные затворы плотин, о порог его белых домов и кремлей, – да несметные тысячи, шихта, передельный чугун, человеческий лом для могутовских жрущих, ненасытных конвертерных глоток.

Непонятно вот даже, для чего вообще на Валерку позыркивал – ну почуял, не мог не увидеть прикованной, подневольной Валеркиной службы: что повсюду Валерка за ним своим слухом и нюхом влечется, за иголочкой ниточка, и не может того вот в лице своем скрыть. Усмехнулся, наверное, только этой хлябинской мутке: что и здесь вот, на зоне, закрепили за ним бугая, берегут его голову, шкуру – и придал ей значение не большее, чем лесной мошкаре.

Неужели все так, только так и продолжится – с той ставшей привычной режущей ниткой у Валерки в ноздрях, что другим концом на руку монстра намотана, – безо всяких событий, без встрясок, отклонений от серой бетонной прямой, без ударов Валерке колуном по башке? Так вот и доползет он, Валерка, до звонка на свободу? Ну а как же еще? Ничего он, Угланов, не хочет и не может хотеть от него; здесь никто ему, в зоне, не нужен из немых работяг, согласившихся со своей виной и судьбой, той, которую сами себе своей дуростью определили. Ну не стены же, в самом вот деле, пробивать хочет их головами.

Здесь никто не подымет на него даже, монстра, глаза, поглядев ненавидяще или просто с тяжелым угрюмым неприятием монстровой властной неправды, здесь никто не почует в себе кипятковую и глухую потребность ударить – вот за то, что и здесь он, Угланов, навсегда больше их и сильней, и за то, что тебя даже не презирает. Он, Угланов, у них ничего не украл – они сами у себя все украли; это все понимают, ощутив, как смешна и глупа эта злоба на сильных и наглых по сравнению с долгом возвратиться домой, по сравнению с верностью ждущих тебя по ту сторону любящих или просто с глотком невместимого, нестерпимого вольного воздуха, с правом беспреградно идти по земле, куда выберешь сам… и ему не придется, Валерке, перехватывать бьющую руку, с кулаками бросаться прикрывать драгоценную монстрову голову; вообще смысла нет в том, что Хлябин ему приказал исполнять, – непрерывно следить за углановской целостью и невредимостью.

Дорогой из бетонных плит ложились дни, такой же и еще один точно такой же, и дегтярный чифирь, на короткое время подымавший бурление внутри, отуплял и глушил, простегав тело толстой ватой, и звенела в башке пустота. Вот одно лишь и было развлечение на промке. Аттракцион «Труд сделал из обезьяны человека». Смотреть за тем, как монстр осваивает вибратор. Негнущийся, нескладный, он воевал с вибратором, Угланов, как с электрическим железным псом, валтузящим и треплющим ватнонабитую поживу так и эдак: пробирала, трясла его, монстра, непрерывная дрожь, длинно-тонкие руки едва не вылущивались от натуги в костлявых плечах и локтях; царь железной России – что недавно одной силой мысли управлялся с прокатной Волгой стана-5000 – еле-еле тягался с бетонной лужей, вот с одной только этой ручной машинкой, которую здесь любой работяга усмирит без труда; все тряслось, тонкокожие впалые щеки – так, словно колотилось в нем, монстре, огромное сердце, и казалось: еще один вздрог и рывок – и вибратор завалит вот это стропило в бетон… Но Угланов держал, не валился, забрызганный от копыт до бровей беловатой кашей, ошметками; с каждым днем становилась все легче, послушней булава в понемногу наливавшихся крепью руках – ох уж он и упрям оказался, жердина, – не ломался, не гнулся, не отшвыривал в бешенстве: на хрен! мне оно, на хрен надо?! – вибратор.

От безделья не хочет свихнуться под барачной крышей, мужики все на зоне считали. Так ведь занят он был, мог заняться всегда мозговой работой – вот как раз по себе, по нутру своему. Приезжали на зону к нему адвокаты его, журналисты, как паломники прямо к святому, ага, уж такому страдальцу за весь мировой капитал; подымали его попкари на свидание, возвращался в барак он с какими-то папками и похожими на телефонные справочники тяжеленными книгами, перепахивал их выходными построчно, подымал и ворочал, наверно, в башке тяжеленные глыбы законов – в том вот, в том неземном измерении, воздушном, орудовал, хотя и представлялась Валерке как раз почему-то земля – как вот если бы небо «там» было землей и в земле той воздушной тоже были прорыты кротовьи норы и тянулись какие-то корни, разветвленные нити белесых грибов, и по этим корням и сочились все эти бесплотные «перечислено двести миллиардов туда-то», пробивали дорожки себе грызуны, хлопотливые, вечно голодные и какие-то… мелкие, точно так же устроенные, как обычные мыши: ухватить свое зернышко «сто миллиардов», утащить его в норку. И Угланов жил «там», слал сигналы «туда», торговался по спутнику, закупал свои жизнь и свободу у власти, окруженной кремлевскими стенами: он, Чугуев, кого представлял – президента и безлицых людей по фамилиям «коррупция», «дефицит» и «инфляция», для него телевизор навсегда уравнял всех российских правителей в достоверности с теми сморчковыми нетопырями-пришельцами, чьи останки показывали в телепрограммах «Очевидное – невероятное» и «Необъявленный визит» как доказательство существования иной и высшей формы жизни. Настолько они были высоко, настолько они были сами для себя, что лично он, Чугуев, вообще не чувствовал их силы, теплового воздействия власти на свою земляную, непутевую, гадскую жизнь. Но за этой мышиной грызней в верховных этажах русской власти весь обложенный книгами и бумажной трухой Угланов замышлял явно что-то и здесь, в человеческом измерении зоны, вот на этом режимном клочке окруженной забором земли, на которой все материально и каждый твой шаг задевает соседа по шконке: ничего никогда он не делал и не сделает здесь просто так, и вот этот вибратор Угланову нужен не для «здоровья», не затем, чтоб заполнить избыточную пустоту жизни здесь, в отведенном ему в наказание месте. На само это место он, монстр, не согласен. Вот казалось, и деться-то некуда, и никто навсегда уже больше не слышит всех его «не хочу», «я, я, я, настоящий, огромный Угланов, не желаю оставить тут свои восемь лет, не согласен с законом, решившим, что я должен не жить восемь лет» – повалила его, погасила еще больше его абсолютная сила, лично сам президент, отобрали Могутов, перебили железные сваи, на которых Угланов держался, ничего не осталось – прекратить свое существование, потому что без собственной силы и воли никакого Угланова не существует, и ждать, отдавать свое время, пока с этим временем (одряхления, старения) не ослабнет, не сменится милостью гнев высшей власти и не станет Угланов, потерявший потенцию, зубы, безвредным. И вот вроде бы и пропитался Угланов пониманием, что жить ему здесь, понял, как понимают простые, обязательные к исполнению вещи: «начинается осень», «наступила зима» и «надеть надо шапку». Но за этой углановской внешней подчиненностью «осени», «времени года» прозревал он, Чугуев, по каким-то неявным приметам иное: не признал, не простил своей немощи, нищеты этот вот человек, что всегда целиком ведал собственной участью, выбирал себе место, забирал в свои руки все, чем хочет владеть. Тут ведь главное – взгляд. Взгляд остался таким же застарело упертым, ничего в этом мире не видящим, кроме того, во что надо вклещиться, тем же самым, с которым объявился Угланов тогда на Бакале и смотрел сквозь людей на одну лишь гранитную рваную рану в земле, на железную жилу, которую надо вспороть для подпитки могутовской – его собственной – силы.

Ничего, даже зона его не изменит. Зону будет он взламывать. Изнутри вот, ручными инструментами взлома, раз не может решить, изменить свою участь он «там», в эшелонах кремлевского неба. Больной. Даже жалко до смеха Чугуеву стало на какие-то дления его – человека, который не видит действительности, человека, который по-детски привык, что действительность – это набор пластилина в руках: из нее может вылепить все, что угодно. Ничего ж ведь не сдвинется в зоне, как он ни нажимай: люди здесь затвердели, приварились по шконкам, из людей получаются самые прочные прутья, люди воском становятся в хлябинских только руках, это Хлябин из них отливает то, что нужно ему. Ничего тут, на зоне, как на мерзлом болоте, ногою не тронь, вешек, вешек держись, коридоров, проложенных русел, позабудь, задави в себе жадность ко всем человеческим сильным проявлениям жизни, все потребности тела, утробы и достоинство, гонор в себе задави, изначальную дикую тягу к свободе, даже жалость вот к слабым не смей выпускать, к тем, которых стирают на глазах твоих по беспределу. Шевельнешь – будет хуже, провалишься. Испытано на людях, на себе. Кто ж его-то, Угланова, тут пожалеет? Кем он будет, Угланов, вот чьими руками распечатывать зону? Только сам он и не понимает, что – некем. Но за этими смехом и жалостью к монстру забирал его сразу, Чугуева, страх: это все же Угланов, Угланов. Раскачавший в Могутове сотню тысяч железных. Это ж ведь крысолов, каких надо еще поискать, – кого хочешь за собой потащит на дудочке. Может быть, вот уже совратил. Вон Антоша, придурок, при нем неотлучно, вон с Известьевым этим по углам шепотки. Ну а вдруг ломанет на запретку по подставленным согнутым спинам, как по мостику, как по ступенькам? Ну и пусть его, пусть! Он, Валерка, при чем? А при том, что всегда он, Валерка, «при чем». Вот сейчас при Угланове – за сохранность башки его всей дальнейшей жизнью своей отвечает. Вот как только заварит он что-то, Угланов, ломанется из рамок народ, раздолбать чтоб основы порядка, – так опять он, Чугуев, вот в этом потоке, как проклятый! Как всегда, отлетевшим чурбаком ему по голове!

Ну а дни проходили незначительно, пусто – никаких вот примет нездоровья душевного в монстре, и уже сам себе он вопрос: это кто помешался еще? Может, сам он, Чугуев, – и в Угланове видит то, чего быть не может? Зарядили над промкой дожди, превратив полигоны в цементный кисель; монотонно, без сбоев полз серый конвейер, в сентябре захрустели в командных этажах рычаги, подавая на зону осужденных новых, и двоих из этапа завели к ним в отряд – быковато-угрюмого Хмызина и юнца-полуцвета Конька. Славка этот Коньков схлопотал пятерик на дерьме: магнитолы из тачек выдергивал, ну а Хмыз, коренастый, квадратный, со скуластым широким татарским лицом, с мускулистыми длинными грабками – за разбой и грабеж восемь лет. Цинк пришел: старика-ветерана этот Хмыз вот пытал-молотил, чтобы тот ему пенсию, гробовую заначку достал из загашника, да еще и медали, чешую фронтовую у деда помыл, чтоб потом за какие-то деньги спихнуть: думал, золото. Тут никто уж, конечно, никому не судья, он, Валерка, – тем более: сам людоед, но какая-то сразу всеобщая к Хмызу гадливость. И какой-то он весь подпружиненный, на пять-шесть постоянно, под током, невзирая на крепость и грузность: за порог-то спокойно, весомо ступил, вот с клеймом «не буди», «они спят» на глазах, вот с презрением даже к мужицкому племени, а потом: как увидел в бараке кого – лихорадиться начал. У Чугуева глаз-то натертый: или вот наркоман на ломах, или игранный, или уж у блатных под чертой – за собою косяк какой знает и трясется, что вылезет этот косяк. Ну и шут с этим чертом из мутной воды: из одной с ним посуды не кушали, не ершится, не пенится, не бросается ни на кого – вот и ладно.

Дни ползли незначительно, пусто, сапоговым привычным перестуком и грохотом опрокинутых тумбочек по бараку прокатывались шмоны, только ради Угланова одного вот, казалось, теперь и чинимые: все его фотографии, письма (ну, наверное, есть и у монстра семья или что-то похожее – как-то вот про него вообще в этом плане почему-то Валерке не думалось), принадлежности личные чуть не каждый день кряду выбрасывали дубаки на матрац, и уже за компанию с имуществом монстра перетряхивались для порядка пожитки ста зэковских душ, как сопутствующий жизни большого Угланова человеческий мусор. И конечно, от этого хруста и стука выдираемых ящиков и особенно треска распоротых, раздираемых тут же матрацев и наволочек начинались утробные вздрагивания в каждом, и взлетала иная немая душа к потолку в безраздумной молитве тому, чьи законы нарушила: пронеси, помоги в этой малости мне, пусть они ничего у меня не найдут, ты же знаешь, там, в шовчике, у меня загрунтовано это… Ну а «это» и было-то всего-навсего ниткой с иголкой, половинкой лезвия на кипятильник, ну и мойки, конечно, ну и шарики кайфа – кто без кайфа не может.

Вот за этим-то кипешем он, Валерка, и не ухватил то мгновение, когда… облегченно обмякнув, потянулись все в комнату отдыха погрузиться с башкой в разожженные в телевизоре новости и дебаты хозяев земли или клоунов Государственной думы: «Жирик, Жирик, во чешет!», и вот тут-то и лопнуло ни с того ни с сего: «А-аааааа!» – обернулись на грохот обрушенных стульев: Угланова! – охлестнуло Чугуеву стужей живот, полыхнула в глаза невозможная кровь: половины лица у Угланова не было, и Угланов кричал непрерывными взрывами, словно раненый лось, от жалильной, полосующей боли, выставляя свои руки-жерди длинно перед собой, на каком-то в нем вспыхнувшем, не своем, первобытном инстинкте, как в пожаре, в воде, ими дергая, закрывая лицо и живот и ловя, подставляя ладони под нож, под иголку взбесившейся швейной машинки… и засаживал сам кулаками в ответную: Хмызину в голову! И попал один раз так, что Хмыза мотнуло, на какое-то дление отбросило… И уж тут и Валерка всадил себя клином меж ними, сцапал руку вот эту с ножом и загнул, выдирая из мяса, как ногу куренка: безного повалился под чугуевской лапой, вольтанутый, и ревел: «А-сукааааа-а! Рука! Рука, рука, рука! Пусти меня! Убью-ууууу!» – над сердцем что-то лопнуло, оставив на свободе, давая крови вольно, просторно колотиться в чугуевском огромном, исполнившем, что надо, существе… Вломился в стены грохот пожарных сапог: «Лежать всем! К стене! К стене, я сказал! Руки все показали, чтоб видел!..» – Обоих их вдавили с хрипящей и воющей тушей Хмыза в пол, успел еще он выжрать Угланова глазами, заламывая бошку, Валерка, напоследок: с распоротой щекой, блестяще-жирно залитый такою неправдивой, обычной, как у всех, кричаще яркой кровью, Угланов делал все, как просто поскользнувшийся и вымазанный в глине человек: и стыдно, и противно – лупился на Валерку безумным, пьяным взглядом. «Пустил его, лежать!» – кричали на Валерку, гасили его криком, а он уже потух, Чугуев, целиком, стал ватным одеялом, наброшенным на Хмыза; дальнейшее все делалось само – раздирались на полосы простыни, тряпки, расплывались на белом, пожирая его целиком, кровяные кричащие пятна – затыкали порезы, ликвидируя течь, обернули портянками руки по локоть, налепили на морду огромный клок ваты, повели по натекшим на дощатый пол лужицам – к Станиславе, немедленно к женщине-Куин, пусть заштопает этого краснокнижного зверя! Крови как со свиньи! Щеку, щеку на место пришить! Окривеет к хренам! Если глаз, если нерв! Перекосит на левую сторону морду, челюсть на хрен отвалится! Пайка будет обратно из пасти валиться! Это ж как мы его с такой мордою завтра предъявим – россиянам и миру?! Маску, что ли, теперь на него надевать?! Да на этого, этого надо намордник, сука… Ганнибал! Вот загубник железный! На хрен вырвать все зубы, чтобы нос никому не отгрыз! Ты че сделал, чувырло?! Ты зачем на него с тесаком?! Вот за что ты его, говори! Понимал, на кого, сука, тянешь вообще?!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации