Электронная библиотека » Сергей Самсонов » » онлайн чтение - страница 50

Текст книги "Железная кость"


  • Текст добавлен: 8 июля 2015, 18:30


Автор книги: Сергей Самсонов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 50 (всего у книги 51 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Покурите пока, – цыцкнул им поводырь и, толкнувшись, пошел, как к соседу сосед, в полный рост через поле.

Вор пластался на палой листве, проминая ее так, как будто лежал здесь давно и они его здесь и нашли, и глядел в небо так, словно небо для него, уходившего в землю, – земля; что ли, сильный укол так убавил, отключил вообще его боль и моральную силу страдания от невозможности воли, воскрешения под новой фамилией в дальней голубой, вечно летней стране… Или, может, само, без лекарства, это сделалось с ним – затопило его безразличие к судьбе, не смирение даже, а просто усталость. А Угланов, тот, наоборот, гомозился, подрагивал, дергал головой, как собака, которая рвется в тепло или, может быть, чует потекшую сучку, и поглядывал то на растяжку с пеленками, за которой скрылся Орех, то на вора, который смотрел в пустоту, как из кучи песка, ни о чем не прося, ни о чем не жалея.

Он, Угланов, хотел, верно, что-то увидеть вот в этих глазах – обращенное лично к нему: обвинение, зависть, угрозу, уверение, что сам он, Угланов, на своих невредимых двоих не уйдет много дальше, чем этот калечник, – и не вытерпел, дернулся, подъелозил к Бакуру, встав над ним на коленях и заглядывая вору в лицо с непонятной горечью:

– Вот и все, вор, вот так. Попрощаемся, ну.

– Ты уже все сказал. Все заняли места согласно купленным билетам.

– Где б я был без тебя, ребятишек твоих, – для чего-то Угланов завел, понимая и сам бесполезность. – Это я ведь тебя на все это прогнул… Когда ты тихой сапой мог бы эти два года…

– Неужели жалеешь теперь?

– Я хотел, чтоб ты тоже, ты тоже ушел! – вот с таким омерзением к сказанной правде, не сраставшейся, не приживавшейся ко всему, что он знал про себя, вдруг позвал человека Угланов, что Чугуев не мог не поверить сейчас в его искренность. – Ну прости меня, что все вот так.

– Рано просишь прощения. Это я еще, может, вот здесь схоронюсь и воскресну потом с чужим глазом, а тебе под вертушки сейчас. – Без насмешки, без боли смотрели глаза, отпуская Угланова дальше, как пушинку, несущую семя, пропуская Чугуева мимо, как кленовый листок на текучей воде.

И уже к ним шагал через поле с каким-то амбалом в тельняшке Орех – и пошли, побежали, не боясь, что окликнет их вор, зная, что не окликнет… Скатились по короткой тропинке на дно пересохшей речушки и бежали по этому руслу под лиственной крышей: хорошо бы и двигаться так до упора – много ниже древесных корней, под ковровой верхней зеленью, еле-еле прорезанной солнцем, и, конечно, все так и задумал Орех – продвигаться все время распадками, непрерывно заросшими буйной крапивой и татарником в рост человека, так что можно на каждом шагу повалиться и кануть в траве, только-только-только заслышишь паскудные в небе хлопки. И природа опять их драла и кусала, но зато хоронила от тех, кто их ищет, справедливую плату за то с них взимая, заставляя платить только сорванной кожей и малой кровью. Помогала им местность теперь вот сама – потрудились заранее ветры и ливни для них, беглецов: непрерывным разломом тянулись овраги – только-только терял вот один глубину, как за ним открывался еще один новый, и такой же протяжный, и такой же глубокий. И конечно, бежали бы поверху много быстрей, и, когда можно было, дозволял им такое Орех, так и делали ровно, бежали по степи по-над самым обрывом, вдоль извилистой трещины этих оврагов, не кончавшихся и кончавшихся, уходивших за край однородной ковыльной земли, а потом он опять их сгонял под уклон, исходя из одних своих нюха и опыта и решая, где им и когда подыматься наверх и сбегать вплоть до самого дна в буерак. И подолгу пластались вровень с сохлой травой на склоне они, и надолго Орех приникал к исцарапанному полевому биноклю и, прикрыв стекла высохшей закопченной ладонью, шарил по горизонту, видя так же отчетливо каждый, наверное, куст и травинку вдали, как Чугуев – ковыль у себя перед носом.

Набирались впрок воздуха, силы, наливались из фляги тепловатой водой, и Чугуев жал щеку к морщинистой, то совсем равнодушной, то будто бы доброй земле: на какие-то дления слышными становились ему утаенные близко от уха, от вздоха силы тихого роста корней и движения соков под сохлой каменистой серой коркой – видел он эту травку, как до этого видел всего два-три раза за жизнь… лишь с отцом на рыбалке разглядывал так же в упор, тот, из прошлого, маленький мальчик, что когда-то впервые увидел и великую реку, и цвет полевой, и текучую сталь, как явление заместившего кровь ему пламени… И сейчас вот опять видел это сплетение несмети одинаковых жил, одинаково странно, непонятно разумно устроенных для прорыва корнями все глубже в нещедрую или вовсе безводную землю, для того, чтобы тянуться коленцами к солнцу, выжимать из себя голубые цветки и ронять семена отведенного им однолетнего смысла.

Он лежал на горячей, пахучей земле, отделенный от этой всеобщей разумности – слишком долго живущий на свете не по правде вот этой травы, не по правде свободного роста любви человек, чтобы в нем, как в начале, нуждалась земля, чтоб его приняла, согласилась носить, но еще одно дление живой неподвижности – и земля уже волнами начинала вздыматься под ним, под ударами сердца его, матерински над ним будто все-таки сжалившись, принимая, качая и гладя по щеке травяными перстами.

И опять подымались по тычку и шипению Ореха и бежали по ровной степи над оврагами, и вот сколько бы так ни ломили во весь свой размах, все равно оставались как будто в той же точке земли: расстилалось все то же, одно серебристо-седое ковыльное море вокруг – ни приметы, ни звука человеческой жизни, отголоска далекого вертолетного стрекота, только слева по самому горизонту виднелась нитка ЛЭП или что-то такое и один раз запнулся о что-то костяное в траве – о рогатый растресканный череп, что уже под ногой крошился, как мел. Лишь пернатые твари взахлеб полоскали горло синей солнечной высью и в траве оглушительно щелкали, стрекотали, спускали пружины кузнечики, непрерывным напором насекомой несмети звенела вся степь, и уже воздух сделался кипячено-горячим, приходилось его разрывать, словно студень, заполняющий весь раскаленный простор до краев, где сходилось высокое небо с холмами.

Солнце жгло и, казалось, отвесно уже било в темя, в оголенный, заваренный, закипающий мозг, воздух в жабрах твердел, становился песком, штукатурной смесью, свинцом, забивал и разламывал грудь с каждым шагом, сердце било в глаза на бегу, и еще горячее и туже, чем расплавленный воздух, катилась под кожей кровь… Измочалив себя и не в силах продавить уже плотность окружающей жизни, спотыкались, валились в ковыли разом трое или просто вставали, сломавшись в спине и дрожа каждой жилкой в согбенном упоре в колени, изготовившись словно блевать и зернистой шкуркой обдирая на вдохе распухшее горло и грудь изнутри.

– Сколько… х-хы-и-и… нам осталось еще, поделись… – наглотавшийся пакли горящей Угланов не мог говорить и стоять, не шатаясь, не мог, но продавливал взглядом Ореха, и Чугуев, хотя и молчал, выдыхал тот же смысл-вопрос к горизонту.

– Напрямки-то всего семь кэмэ, но сейчас мы не можем уже без крюков.

– А над озером, озером что? Под вертушки идем вот уже или как?

– Ну а как ты хотел? До утра не ушли – значит, все. – Ничего не угадывалось в полинявших, поживших глазах – ни отчаяния, ни надежды, ни презрения даже к Угланову – лишь сухая холодная птичья зоркость. – Только где мы объявимся – пусть угадают. Столько нету вертушек, чтоб сразу накрыть. Это озеро видел? Не Байкал, но вот тоже. Устригут даже с воздуха – все равно есть запас. Он в овраг-то не сядет. И на поле в подсолнух не сядет. И на зыбень не сядет. Так что не бзди, трухнуть еще успеешь. Ты в детстве книжки про Котовского читал? Там как красные Крым штурмовали? По гнилому болоту про шли и явились, откуда не ждали.

– Проведешь, значит, да, по гнилому? – жрал Угланов Ореха глазами, как собака хозяина, шарил нищенским взглядом по лицу его, как по кострищу, выворачивал словно обветшалый бумажник с железной мелочью навыков, никому и нигде, кроме этого места, не нужных.

– Что сказать? Все могу, исполняю желания? Это к Богу вопрос. И к нему, может, тоже. Должен он отвернуться, сделать вид, что не видит.

– Очень, очень господина я этого… – покривился Угланов, – не люблю, когда он начинает решать.

Поводырь поломался в лице, повалился и снизу подкосил их обоих:

– Ложись!

Перекатом свалил сам себя под откос, не жалея, и Чугуев с Углановым следом покатились в овраг валунами, разбивая колени и локти, пробивая до дна затрещавшие стены будыльев… Сразу торкнувшись сердцем сквозь покровную боль и разбитость, превратился он в слух: вертолетных хлопков, сколько мог охватить, в отдалении не было; пялясь в небо, в растянутый над оврагом платок синевы, он услышал иное: мягкий стук по земле, травяной нарастающий шорох и какое-то звяканье, фырканье, храп – и уже через миг увидал продвигавшийся рысью над обрывом кусок темноты, то, чему не нашел он так сразу названия: черный лоск, сетку жил в ровно плещущей коже, резкость мускулов, твердых и крепких, как кость, – человек, одинокий пастух непонятных своих интересов, в белом выжженном пыльнике и такой же кепчонке, ехал прямо по гребню и смотрел неотрывно на них сверху вниз, с тем же неузнающим, вопрошающим ужасом и какой-то вместе с тем скукой, что и лошадь под ним.

Не замедлился и не пришпорил, протрусил со значением «не было вас – и меня для вас не было», показав им белесую спину с косицей кнута; за кобылой молча, безучастно-невидяще пробежала собака со свисающим набок отварным языком, и уже был пустым снова воздух над гребнем.

– Откуда – всадник без головы? – еле перешагнув задыхание, хрипнул Угланов.

– И в Сахаре свои бедуины, чудак. Ну наехал – исчез и забыл. Тут ведь разные шастают. Из России, в Россию. Конопель на заимках растят, анашой барыжат. Ну, встали. Да куда ты наверх – по овражку давай… – И опять пошагали извилистым руслом, прорубаясь сквозь заросли зверобоя, татарника, целый лес уже рослых, деревянно упертых репьев, уже вовсе не чуя изодранной, сорванной кожей новых укусов, вырываясь на голое место и сильней припуская свободной, бестравной дорогой, пробавляясь глотками тепловатой воды, а когда помелел, вывел их на поверхность естественным ходом овраг – ослепляюще прямо в глаза им ударила совершенно другая земля, вся сожженно-седая и горящая, словно сырцовый кирпич; никаких больше трав, разнотравья, кроме однообразных клочков ковыля, – будто бы уже вовсе человеку тут не было места.

– Ну теперь уж давайте – заломили рога, как от смерти. Тут уж надо по голому месту, – наставил Орех.

И Угланов всмотрелся в Чугуева как-то неузнающе-безумно и сорвался из всех самым первым, ломанулся, как лось в брачный гон, – несуразно огромный и ставший вдруг по-своему складным, как любое живое существо, что подхвачено тягой своего естества и способно уже делать то, чего раньше оно не могло, не умело; точно так же, хватая ртом воздух, ломанулся по ровному месту Чугуев – выбивали копытами пыль, сердце било в глаза, застя черными вспышками свет, ничего не давая увидеть вокруг, – будто только по ветру, по запаху, не могущему их обмануть, находили дорогу, и Угланов хрипел уже прорванно, но бежал и бежал наравне, не теряясь фонарным столбом за спиной, силой в нем заведенной в минуту захода на зону пружины, той же остервенелой, туго плещущей рысью… и уже прыгал рядом пологий пыльно-выжженный склон, наскочили, взлетели, и с этого гребня сквозь горячую мутную наволочь просияло, открылось огромное непостижное новое что-то – ослепительный наст, ледники, вот зима среди жгучего лета, ясно-синее зеркало незамерзшего озера: это было оно!

И, сорвавшись уже под уклон и не в силах ничуть задержаться, сдавить тормозными колодками ноги от пяток до паха, пролетел он, Чугуев, почти до самой воды, и, казалось, ворвался уже в эту воду, и не сразу увидел, что идет по земле и что ноги уходят в эту землю, как в воду. Провалился уже по колено, по ляжку и не мог дотянуться до кромки, застряв в трех шагах от уреза. Рядом в топкую глину воткнулся Угланов, стал рывками короче, как свая под невидимым дизельным молотом, обезножел, упал в перевес на лопатки.

Он нащупал, Валерка, недвижное, твердое место, уперся ладонями, выжал тело из зыби, все еще удивляясь такому явлению природы: неподвижная прорва влекущей воды от него совсем рядом была – так хотелось сейчас разбежаться и пасть с головой в нее, как набитая пылью дырявая сохлая ветошь: пересохшая глотка шершавилась, каждый вдох наждаком проходился по горлу… раз притопнул, другой – и земля не прогнулась под ним, удержала… подступил наконец к самой кромке и по-зверьи припал всею тушей к земле, погрузив морду в воду – лакать, пить блаженно море холодной и чистой… заглотил что есть силы – и тотчас, захлебнувшись мгновенной мерзостью, выблевал пламя. Зачерпнул со дна пригоршню грязи, вгляделся: на ладони блеснули крупицы, кристаллы – со столовую ложку поваренной соли.

– Ну чего, бесогон, налакался? – поотставший Орех, как по тверди, спустился к нему по зыбучей земле. – На-ка вот, – протянул ему флягу с плеснувшим на дне пресно-горьким остатком. – И за мною след в след – или будем вертушку?

А Угланов толкнулся, ощерившись, – и как будто какая-то сжатая им через меру пружина на рывке этом лопнула в нем, оборвался назад, приварился обезножевшей тяжестью к твердой земле, провалился в себя и неверяще щупал себя изнутри, напрягая все мускулы, раскочегариваясь: все должно откликаться мгновенно сейчас, что под кожей в нем, не вернуться не может что-то необходимое сильное, что не мог он нащупать в себе; обтянутое мокрой, замасленной кожей костистое лицо перехватили скобками морщины – унижения непоправимого, гнева на свое это длинно-костлявое тело, что ему вот сейчас, когда надо это больше всего, отказалось служить, – и, завыв, простонав что-то нечеловечье стиснутым ртом, молотнул кулаком по колену: убить! то, во что засадили его, обнеся этим подлым, бракованным мясом, заменить это тело, машину – так ребенок, споткнувшись, колотит скользкий пол, ненадежную землю, что во всем виноваты… И взглянул на Чугуева из самой страшной, примыкающей к мозгу костей, не могущей быть взломанной мягкой тюрьмы – с непрощением, с огромной по силе безнадежной, страдающей завистью:

– Тварь! Не могу, не могу… – задыхался, давился омерзением к себе самому, на свою вроде левую ногу кричал, на колено. – Ы-ы-ы-а-а!..

Возвратился Орех и, упав на колени над углановской немочью, со врачебной безжалостностью изучал распухавшую кочку под задранной грязной штаниной:

– Во и ты теперь стал об одном костыле. Обессилел, богатый.

– Коли! У тебя там осталось от вора – коли, промедол этот свой или что из армейской аптечки! – Когтями впился урке, спасателю в плечо, притянув, подтянувшись всей остатней силой лоб в лоб. – Сделай что-то со мной! Ну! Сделай!

– Куда? По-любому коленка рассыплется.

– А ты так замотай – пусть рассыплется, пусть, но потом, слышишь, урка, потом! – Без пощады, сомнения, что и теперь сможет он, как всегда, пересилить любое – вот и это свое ненавистное тело сейчас. – Я пойду, я не буду вас с ним тормозить, ну а если вот буду, тогда уж бросайте. Вот же, вот оно, озеро! Километр последний… ну, сколько?! – и заткнулся от боли, потому что Орех засадил ему ампулой в ногу: да на! – повалился с ощеренной пастью и смотрел неподвижно в пустое, так, как будто хотел попасть в небо, пробить этажи, в самом верхнем отделе все решить про себя, сговориться там с кем-то верховным, последним.

Не взмолился, не звал – никогда не нуждался ни в чем, что не может взять сам, и не мог после стольких лет смеха над всеми просящими, верящими, что за ними оттуда по-родительски кто-то следит, попросить не на шутку, выжжен этот инстинкт был давно из него ощущением собственной набранной мощи или, может, с рождения в него не вложили… И взглянул на Чугуева снова с разломившей лицо полоумной улыбкой, словно что-то Чугуев узнал про него, что Угланова делает с непоправимостью жалким, – потянулся рукой к нему, и Чугуев, не думая, ничего не почуяв к Угланову ясного, эту руку схватил, на себя принимая долговязую тяжесть и немощь, передав ей толику своей неразобранной силы, без которой Угланову не устоять.

И пошли очень медленно, потому что теперь приходилось след в след и Угланов теперь хромылял, и Чугуев шагал замыкающим, с осторожностью по этой подлой, то надежной, то зыбкой земле, совершенно обычной на вид, и как будто теперь состругали с Чугуева кожу – таким было голым, без конца и без края открытым вот это солевое, озерное, ледниковое место: ни единого взгорка, ни кустика, ничего не мешало движению поискового взгляда, обутого в оптику; застучи в раскаленном зените вертушка сейчас, появись поисковые силы, солдаты – и не деться уже никуда, разве только уйти с головой в эту землю.

Еле-еле ползли по бескрайней доске – так и так бы пришлось, без углановской даже ноги, продвигаться с ползучей скоростью, проверяюще щупая каждый клочок, – но внезапно в огромной, беспощадно прозрачной для них пустоте появился камыш у воды, потянулись кусты высоченного тальника, непрерывной живой преградой, защитой от глаз, – ворвались в эти сивые дебри, поводырь продавился к стоячей воде, обернулся, мотнул головой приглашающе:

– Пей давай, бесогон, прохладись, – и кивнул на всю ту же солевую озерную воду.

Раскаленным припоем стояла вода и магнитила лживой своей чистотой и прохладой – тяжелея от жадности, стек на колени, зачерпнул и лизнул из горсти еле-еле на пробу – настоящую, пресную! Ошарашенно ткнулся в Ореха, получить чтоб в ответ:

– Чего только такого не бывает на свете.

Повалился Угланов с ним рядом, припал – одним ртом они пили, пропускали сквозь жабры до брюха ломовую холодную воду – растекалась от глотки к лопаткам возрождавшей волной, обводя, как ножом, благодарное сердце, набирали и впитывали каждой малой ворсинкой в нутре, все не в силах никак ни насытиться, ни оторваться.

Полежали короткое, долгое время тяжело и безвольно, как тряпки в поломоечном полном ведре, распухая от неги, огромные, так что и не поймешь, где кончается тело твое, все растущее, и Угланов толкнулся вдруг первым с земли, возвращаясь в свои берега: отвердело по скулам обмяклое, рыхлое, никакое лицо, постальнели глаза, подымая Чугуева следом. И пошли опять сквозь камыши, сквозь упругие, гибкие ветки хлеставшего их и бодавшего тальника, забирая все дальше от берега, и, казалось, уже потерялись, заплутали совсем в этих дебрях, но Орех, как и прежде, шагал за клубком, покатившимся в сказку: вдруг ивняк поредел и открылось опять им пустое пространство – метров двести примерно от кустов до другого, широко заблестевшего озера.

Поводырь обернулся, уперся в Угланова теми же беспощадными, скучными, но и новыми будто глазами.

– Что, что?! – пересилив разбитость в ноге и ужаленный болью, Угланов качнулся к нему, сам шагнул в это новое, сам угадал по глазам, что – пришли.

– То, то. На что молился всю дорогу. Вон России конец, – прокатив под морщинистой кожей острый ком кадыка, с силой вытянул шею и кивнул на далекое, близкое озеро. Под Чугуевым дрогнула, волнами заходила земля, провалилась, поехала вниз, как над самым обрывом – не могущим сдержать отколовшимся под ступившей ногой краевым истонченным, разрушистым, рыхлым куском. – И теперь давай думай, только быстро, богатый. Твои ждут тебя в тридцати километрах отсюда к востоку. На твоем костыле сможем только до той вон воды, если прямо сейчас не развалишься. Надо их вызывать на себя. Так и так уже криво пошло, как в овраг сковырнулись с Бакуром. – Распахнул на груди душный пыльник, потащил из-под взмокшей тельняшки и вытянул на шнурке вместо крестика что-то не из этого мира – глянцевитую черную ладанку с насекомым кусочком электронных мощей.

– Засекут, все живое поднимут – сколько времени будет у нас? – Ничего не осталось у Угланова перед глазами, кроме этой лежащей в ладони пусковой насекомой машинки с кнопкой вызова будущего.

– Вазелин вот, конечно, рулетка – кто быстрей прилетит, только как еще, как? Уж с твоей ногой никак. Место гиблое это, гнилое, погранцы не суются сюда, потому-то и небо над нами до сих пор тут пустое. Им так просто на это болото не сесть. Так что делайте ставки. Но тогда если мы уж за лыжи зацепимся, то считай, уже нет нас вообще на Земле.

– Ну давай, все, давай!

Весь Угланов затрясся, на костистом упрямом лице проступила решимость – задрожавшей, рвущейся, норовящей протиснуться из мороза в тепло песьей мордой, и вот в это мгновение боли в Угланове не было вовсе, отгрызающей ногу, могущей повалить его боли – близоруко сощурившись, словно над намытой крупицей золота, поводырь зацепил черным ногтем на ладанке что-то незримое, и жучок на ладони его запищал за пределом человечьего слуха, посылая из тальника паутинный сигнал прямо в космос: я Земля, я Земля, я Угланов! прилетайте за мной, заберите меня!

Так его колотило, Угланова, что не верилось, что на Чугуева от него это не перекинулось, – коченел он, Валерка, в каком-то слабоумном спокойствии, состоя из единой давнишней готовности всей нетраченой силой вложиться в рывок и умея простое то, чего не умеет Угланов, – доверяться течению неуправляемой жизни, не вставая ему поперек и не силясь его развернуть, куда надо тебе.

Ломанули по голому месту, прорывая последнюю горе-полоску не кончавшейся и не кончавшейся русской земли, что простерлась пустыней стоячей воды и коричнево-желтой земли в ослепительных бельмах, льдистых панцирях, белых разводьях солевого налета, и душила его на бегу безнаказанность этих последних скачков, неспособность представить, вместить эту близкую, нараставшую с каждым сердечным ударом возможность еще одной жизни в раскаленном, слепящем, подсолнечном «там, где кончалась Россия», ни о чем он не думал и не чувствовал даже – ни о том, на что может он «там» пригодиться, ни о том, есть вообще ли такая земля, на которой ему все простится и не вспомнится прежнего, где дозволено будет ему навсегда наконец-то зажить неубийцей, не железной опилочной крошкой, которая раз за разом магнитится властью, судом, неслабеющим спросом за кровь, не ходячим болящим сгустком вечной вины (хотя эта вина в нем останется, будет жечь до скончания дней справедливо, им самим ощущаемая как огромная боль, причиненная им чьей-то матери), а трудящимся честно заводским человеком, которым изначально задуман он был и рожден. И не думал уже о Натахе, о сыне, что сейчас его ждут в Кустанае, где найти должен их с чужим паспортом, и Натаха тогда за него выйдет замуж по новой, – что он может им дать или, наоборот, может чем повредить, заразив своим ядом, виной, от которых им лучше держаться подальше…

Метров сто оставалось до новых высоченных густых камышей, и Угланов, конечно, со своей перебитой пружиной отстал, и бежал за Орехом Чугуев один, все слабей и слабей слыша трудные выдохи монстра и боясь всего больше сейчас вот услышать – и уже будто слыша – вскрик немощи, подрубающей боли у себя за спиной, что вопьется в него и отбросит назад на невидимой будто резиночке, тросе…

Крика не было, не было, не было, но зато вместо этого воя бессилия застучали, захлопали лопасти в небе – не вдали и не близко, не где-то в одной стороне, а как будто везде, во весь купол, словно кто-то там в небе ткнул нужную кнопку, словно все это время над ними висел птеродактиль и они его просто до этой минуты не слышали.

Под Чугуевым вдруг провалилась земля, в том же месте, которое только что припечатал подметкой Орех, – и стоял в ней уже по колено, как кол, словно ложка в сметане, пробивая все глубже и не чувствуя дна всей своей обращенной ему на погибель телесной тяжестью, и уже обогнал его, припадая на левую ногу, Угланов – не видя!.. С каждым третьим углановским шагом прорывалась под ним, уступая нажиму, земля, и, наверное, со стороны показаться могло, что невидимый молот забивает Чугуева в зыбень, как сваю. А не так ли все было с самых первых минут: он, Чугуев, – ступенькой, голова его, плечи – ступеньками для углановских ног, погружаясь все глубже под вминавшей углановской тяжестью в землю? И так ясно увидел он это – будто раньше не видел! – всю свою под Углановым жизнь, что не мог даже крикнуть, позвать и не чуял уже ничего, туго сдавленный в поясе этой землей и безмозгло, безотчетной звериной тягой выжимая себя из нее, – ни проклятья, ни гнева на такую недолю, отголоска чугунной той злобы на большого Угланова, что его захлестнула в могутовском «там», отрывая от домны, от отца, от Натахи, ничего, даже дикой утробной тоски по пропащей свободе, даже жалости к собственной плотницкой нудной и страшной работе, ко всему, чем вложился в волшебное их с Углановым исчезновение из зоны, ничего – только близость покоя в подступающей к горлу земляной тесноте.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации