Текст книги "Железная кость"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 46 (всего у книги 51 страниц)
В первых числах апреля гражданин Полубота Михаил Николаевич по уголовной кличке Миша Самородок с отравлением технической жидкостью зацепился за «крест». «Изъязвление кишечника» – был приговор Станиславы. И ночным коридором прошмыгнул невидимкой в рентгенкабинет – вооруженный коротким, с две столовые ложки, сработанным из арматурины «бимбером» и упрятанной за щеку бритвой «рапира», со сноровкой разрезал от плинтуса обветшалый линолеум, отодрал, отогнул и по грану разбивал своим жалким ручным инструментом бетонную стяжку, со звериной, вработанной в мышцы и кровь, обнаженной чуткостью сразу ловя все отличные от его собственных стуки и шорохи: нарастающий цокот каблуков по продолу или дальнее шарканье шлепанцев – замирая надолго, становясь только серым пятном на стене. Тишина, темнота то, наверное, переполнялись сердечным колочением о ребра и морскими прибоями и откатами крови, то пустели на всем протяжении гулкого здания, беспредельно огромного и размером со спичечный коробок одновременно.
Не могущий приблизиться даже к объекту землеройных работ, а не то что увидеть, потрогать ту растущую оспину в древнем бетоне, он, Угланов, себя занимал представлением, что за токи проходят по хребту Самородка, как он там обмирает после двух-трех ударов и снова оглушительно долбит бетон, пробивая отдушину не себе самому. Непрерывно он чуял прозрачность, проводимость ишимской среды, подключенность и связанность каждого с каждым. Хлябин, умная тварь, неправдиво ослеп. Или, может быть, просто пока для него оставались обычными все движения в санчасти, подселения в стационар новых зэков подозрительных, не травоядных пород; вот пока еще двое землекопов углановских не зачастили на «крест» – отравляться, болеть, но уже через месяц с неизбежностью Хлябин приметит повторы: что-то часто уж ходят в санчасть и надолго остаются в ней эти вот двое, почему-то Вощилова их привечает особо средь десятков таких же ходячих поражений желудка и печени.
Через две календарных недели Самородок уже исцелился, и на смену ему заступил Шпингалет, он же Вова Малыга, по-мальчишески щуплый, вертлявый, с желтокожим лицом из рекламы о вреде подросткового пьянства и просмотра мультфильмов под клеем «Момент», – представлялся Угланову не подходящим для дела, чересчур уж похожим ухватками на новобранца, который обречен подорваться на первой гранатной растяжке при зачистке какой-нибудь груды кишлачных камней, но, наверно, Бакуру, инженеру-наладчику зэковских душ, было много видней.
Ближе к лету они разобрали полы, провалились в подполье и кротовьи-беззвучно вгрызались в податливый, рыхлый суглинок – страх «несчастного случая» испарился, отлег, но прозрачность осталась – холодовое знание о мыслительной хватке и лисьем обонянии Хлябина. Заглянуть этой твари в глаза и понять, как работает в хлябинской лысолобой башке искажающий фильтр инженерного знания: что санчасть – это гроб из земли и бетона, что дорожки с «креста» для Угланова никакой быть не может. Прочитать в этих глазках глумливый намек: все я вижу сквозь вскрытый рентгеном твой череп. Но урод не давал ему этой возможности, больше не посещая и не приглашая к себе или пряча глаза и молча в уголке под бубнение безмозглого начколонии Жбанова.
В первых числах июня прокатилась проверка по всем кабинетам и палатам санчасти – не от Хлябина, вроде бы, нет, а «хозяйственная», с переписыванием инвентарных номеров на шкафах и бачках (но, скорее всего, все же Хлябин натравил эту свору на Стасю – пощупать). Он, Угланов, все видел, как раз вот запущенный со своей пятеркой в приемный покой: темно-синие мундиры и халаты комиссии двинулись по проложенной одноколейке, потащив за собой по продолу, дотолкав Станиславу до железной двери под плафоном с загорающимся «НЕ ВХОДИТЬ», – и не мог дальше видеть, сквозь стену, как она там без дрожи, с раздражением и видом «поскорее отмучиться», отстраненно вгрызается в скважину оригиналом ключа, заводя часовой механизм, запуская взрывную машинку – может быть, вхолостую, а может, и нет; как же в ней колотилось сейчас, обрываясь, как яблоко с ветки от собственной тяжести, сердце, как же лопалась кожа у нее на лице, пока голосом обыкновенным отвечала скотам и походкой твердой довела до окна, до угла двух майоров и откинула тент с допотопной рентгеновской трубки в углу, отодрав, словно бинт от зажегшейся раны.
Огонек сожрал шнур до тротила – и зону не сотряс ни мгновенный, ни отложенный взрыв: никому не спалило глаза и не выбило пробки, никакого обвального грохота шмонов, ни ползучего шороха точечных скрытых прихватов, Шпингалет с Самородком остались «на воле», взгляд Бакура – таким же пустым и пристывшим; мог туннель их и дальше расти с той же скоростью, но не каждые сутки; пахло верностью дикой свободы, но с какой-то зубной ломотой в сердце, словно от окатившей ледяной, из колонки, воды, он, Угланов, почуял: сейчас – должен вытолкнуть он Станиславу из зоны. Хватит, хватит с нее этой мускульной, кровяной и сердечной стахановщины; попадется с поличным в забое – не выпустят, замотают ее, измочалят, протащив сквозь валки заседаний суда, будут, как в зоопарке, показывать, опаляемую фотовспышками через стекло, отведут ей на многие месяцы место для жизни – может, даже посадят, за Угланова не пощадив.
Он, конечно, рассчитывал: предъявление Стасе такого обвинения в суде означает сирену; если вскроют углановский этот туннель, то система не станет, не захочет все это выносить на расклев средствам массового поражения, разглашать на весь шарик, проросший сетями 3G, – факт «попытки побега», своей близорукости и, в конечном вот счете, бессилия: не смогли придавить хорошенько одного мозгляка, воровавшего русскую сталь вурдалака, ничего, даже это, наказание зоной, у них не работает. Им важнее – молчание, Станиславу не тронут взамен на публичное их с Артемом молчание. Но тягали же ведь на допросы они и сажали в СИЗО многодетных, беременных, Воскресенскую ту же вот Олю… В таких случаях часто инстинкты заглушают теорию. Он не может отдать Стасю им для подобных вот опытов. Он, в конце концов, так и задумывал – до пожарной сирены посадить ее на самолет, и сейчас он почуял – будто раньше не чуял, скотина! – предел, насочилось и вспыхнуло под углановской кожей: «время!», «сейчас!», может эта сирена над зоной зареветь уже завтра, в любую минуту…
И шагал ей навстречу в отрядном строю занедуживших, усмиряя себя, укорачивая шаг под приглядом двоих контролеров-погонщиков. У него было «сердце», основание для жалоб, подозрений на сердце, которое в нем Чугуев сотряс кулаком. Может, Хлябин сейчас думал так: Станислава что-нибудь сочинит для него про какие-то «микроразрывы» – срочно необходимо направить Угланова на УЗИ современной аппаратурой на предмет всех возможных последствий механического повреждения грудины – рвется он из больнички в больницу, Угланов, чтобы сделать все «там», чтоб его по дороге «туда» у конвоя отбили… Ну а что? ведь не более дико, чем любые другие ходы. Надо бросить эту кость, что-нибудь пошептать в телефонную трубку Дудю под прослушку, в духе «что-то себя плохо чувствую, помнишь, мы говорили насчет этой штуки? Надо как-то решить по вопросу обследования, чтоб не в местном ветпункте, ну ты понял меня» – сбить немного животное с нюха и, быть может, вот даже заставить вцепиться в пустышку, поверив, что Угланов решать будет все за пределами зоны, Станислава – лишь мостик для проезда «туда», из нее выжимает Угланов три десятка чернильных извилин для вызова группы захвата, что засядет в ближайшем придорожном лесочке.
Ледяная и строгая, не лицо – полоса отчуждения, вышла навстречу: «ну пойдемте, Угланов» – ежедневным разменным, копеечным голосом, за собой потащила в кабинет на невидимой привязи, своей властью с Углановым делая еженедельное то, к чему все уже в зоне привыкли и гадали уж, верно, давно: да когда ж он, Угланов, ее, Станиславу… притиснет.
– Стася, надо кончать с этим всем, – завалившись, с порога плеснул в спину ей, расплескал то, что нес, чем был полон по горло. – Надо нам с тобой это… оформлять отношения. Пожениться, ага, – засадил до того, как обернулась она, – то назревшее после взаимных проверок и трений носами долгожданное «самое главное», что мечтает ночами услышать от мужчины любая, получить этот точный укол узнавания и счастья, чтобы после сердечного взбрыка наконец утоленно расплакаться: вот теперь у нее, «как у всех», ты признал наконец, что она оказалась той самой женщиной, и история ваша из сомнительной стала священной.
– Ну, ты… оригинал… – обернувшись, смотрела на Угланова с хохотом, с проступавшей соком сквозь марлю улыбкой отвращения, жалости и бесстыдного счастья: пусть уродливо, пусть на изнанку, но сейчас она с ним тут живая. – Самый, самый большой, невозможный из всех. Это что, значит, буду теперь совмещать? И лечить тебя, и… вот супружеский долг? Как-то слишком уж, нет? Раздеваемся, муж! На кушетку проходим.
– Ничего совмещать ты не будешь, – еле он пересилился, чтоб рывком не влепить ее легкую, тонкокостную тяжесть в себя на глазах у торчащих под окном дубаков, на слуху у стоящего за стеной контролера. – Заявление сегодня, сегодня напишешь, что ты больше не можешь… вот как раз совмещать, у тебя к заключенному отношение личное. А потом подадим заявление… в загс! Просим нам разрешить сочетаться. Убирайся отсюда, исчезни! Не могу на тебя я здесь больше смотреть! Ты меня поняла? Если мы с тобой им заявление про наше полыхнувшее чувство, никаких уж претензий к тебе не возникнет… сейчас.
– Ну а кто тогда здесь… заниматься твоими болячками будет?! – выедала глазами: кто же будет тогда сторожить твой подкоп, запускать в эту клетку твоих землероек? кто тебя самого, когда надо, положит на «крест»? – Ты ж больной, ты забыл? Я одна тут такой специалист!
– Ты про это забудь, специалист! Ты меня уже вылечила! Пригласят мне другого врача! Без тебя, знаешь, тоже обо мне тут заботятся граждане Хлябин со Жбановым – сразу скорую помощь и постельный режим, если что, ты не бойся. – Пластался на кушетке, полуголый, выдерживая обескровленные, стерильные ее прикосновения, те, которые им дозволялись в неволе, и не те, что хотел от нее, – вот телесный предел несвободы, проходящий по коже, кастрирующий… Или как называются полные инвалиды любви? Он, Угланов, ползет, они оба бегут и за этим – возвратить свое тело себе. – Я ж тебе говорил уже, ну! Скоро про отношения наши напишут в газетах! – Столько времени вместе нельзя им – толкнулся с кушетки и нагнулся висок к виску к ней: – Все загубишь – останешься. Надо с нюха их сбить. Нет на зоне тебя – мне вот это больничное все ни к чему. То – уже все готово, готово. – И для всех закричал, кто мог слышать: – Жди меня теперь с фронта, из зоны, в шоколаде, жена. Пусть все видят, чего?! Поживи наконец для себя!
– Убираюсь, исчезла, – словно из-за стены простонала от смеха она, глядя так, словно им напоследок торопилась нажраться, и качнулась так, словно потеряла в себе что-то важное и одной теперь не устоять, – припадет, показалось, сейчас к нему, вцепится, словно перед распахнутой пастью теплушки, переполненной пушечным мясом, но и здесь пересилилась и толкнула наружу, от себя отрывая Угланова, дверь.
Он шагнул на свободу, на условно-досрочное освобождение от ее ненасытно выедающих глаз, от лица – и уперся в сидящего прямо напротив двери терпеливого Хлябина: словно в каждом дежурном он мог воплотиться, размножаться, как в «Матрице», тварь, открывая портал там, где надо ему, проявляясь с Углановым рядом цветной голограммой тогда, когда хочет… И лупился, паскуда, на них со своей звероводческой изучающей лаской, улыбаясь Угланову, как охотник матерому зверю, и Стасе – как детенышу нерпы, перед тем как ударить промеж глазок багром.
– Начинаем подглядывать в замочную скважину? – презирая себя за приметный вздрог от неожиданности, перебарывая омерзение, бросил ублюдку.
– Значит, вот что хочу вам сказать, заключенный… – Подымаемый силой присяги, Хлябин скомкал лицо в выражение служебной жестокости: есть порядок, режим, долго он закрывал на «все это» глаза… – И у вас, Станислава Александровна, лично спросить: чем таким у нас снова заболел заключенный Угланов? Может, я что-то не понимаю, но, по-моему, вы тут не личный пока еще врач господина, чтобы им заниматься так плотно. Я уже не могу как начальник безопасности дальше молчать: возникают вообще-то, согласитесь со мной, подозрения. Понимаю, живой человек, одинокая женщина, – тварь! – очень вас уважаю как сотрудника, специалиста. Но у нас здесь режимный объект, и санчасть суть такой же объект и не место, чтобы тут проявлять свои личные… Вы сегодня в рабочее время чаи распиваете с гражданином Углановым у себя в кабинете, а завтра? Вы из личных симпатий какие нарушения здоровья у него обнаружите? Чтоб устроить ему здесь, в санчасти, курорт? Доверять мы уже вам не можем. Нет, ну если действительно у Артемлеонидыча что-то серьезное, дайте нам официальную справку, докладную на имя начальника ИТК и так далее. Примем меры, пойдем вам навстречу, вообще, надо будет, рассмотрим вопрос перевода в специальное медицинское учреждение, если здесь невозможно помочь человеку, – ткнул расчетливо в предполагаемый нарыв и вгляделся в Угланова, проверяя: попал – в средостение смысла?
Надо было Угланову дернуться, задрожать напоказ, дав увидеть ублюдку смятение, потащив вот по этой дорожке в пустое, только он не умел что-то делать с лицом, разве, наоборот, каменеть и не вздрагивать ни от чего, как за покером.
– Ну-ка фу, Хлябин, все, уезжает от нас Станислава. Сделал я предложение ей.
Оставалось лишь за руку взять ее с «благословите», и услышал, как расхохоталась с неподвижным лицом и сведенными челюстями она, смех потек изнутри, продирая, и силится Стася удержать, удержать в себе эту сухую, колючую воду: сделал ей предложение того, что не может ей принадлежать, и разъедутся из-под венца, из пропахшего зоной, холодильного загса, немедленно в разные стороны, так и не прикоснувшись друг к другу, не сцепившись в одно чем-то большим, чем стерильные щупальца, руки в перчатках, ликвидаторы словно Чернобыля, космонавты в незримых скафандрах, инопланетяне, так и будут глядеть друг на друга из плена, из своих мягких тюрем, переполненных кровью: он когда-то вот думал, что «ни дать ни взять» – это про бабьи колготки, оказалось – про зону: отдала ему все, что возможно воздушным путем, ну а он вообще залезал все вот это ползучее время в долги перед ней и совсем неизвестно, отдаст ли.
Ну а Хлябин не дрогнул – предвидел: что в железном Угланове заскребется утробная жалость к бельку, слабой, маленькой, нищей, обнесчастенной бабе, кровь наполнится криком «что ж ты делаешь с ней?» – или просто Угланов, окажись целиком он железным, увидит, что вот эта дорожка ему перекрыта: продолжай он движение это – перебьет ему Хлябин хребет… И поэтому только:
– Ну что же? Поздравляю, Артем Леонидович.
В «белом доме» Ишима рты и двери заклинило взрывом: хряк с глазами копченого омуля, Жбанов, онемел в своем кресле: как все это вообще называется? эта степень свободы подонка и вора? Что ни день, то все новое «я хочу, дайте мне»… Жениться захотел, играй его гормон! И чего, мы и это ему на подносе, золотые, блин, кольца, когда ясно сказано: он сидеть здесь на общих(!) основаниях должен! Да в штрафной изолятор его за сношения с сотрудником! Вощиловой – служебную проверку по факту нарушения служебной дисциплины! Возбудить уголовное дело! Это надо еще разобраться, чем его эта Дуся снабжала!
– Да ну брось, Николаич, – загнусил примирительно Хлябин и взглядывал со значением «ладно, пусть живет» на Угланова: «отпускаю ее, оцени», «в этом раунде пусть у нас будет с тобой нулевая ничья, без взаимных ненужных утомительных кровопусканий». – Если так-то, на общих основаниях взять, то имеют же право. Свои судьбы связать, если очень им хочется. С кем угодно гражданка России… – «Никогда вам не жить там, где выберешь ты», «будешь с ней, как Чугуев со своею, весь срок», «буду я говорить тебе, где и когда вам сношаться».
Запустил он машинку скрипучего освобождения Стаси от пыточной должности – с пережевывающим хрустом завертелась рулетка, барабан чрезвычайной проверки санчасти на предмет выявления ухищренно сокрытых пробоин, крысиных ходов; все споткнулось и замерло в придушившем предчувствии вскрытия, взрыва: легче сдохнуть, чем ждать и висеть в пустоте неизвестности… И в парной банно-прачечной мороси, в копошащемся столпотворении мучнистых мощей и телес прихватили за локоть знакомо-железные когти, и на ухо проныл сквозь сведенные зубы Известьев-Бакур:
– Что ж ты делаешь, порчь? Ты ж вложил, ты по полной нас вложишь. На хрена?! На хрена тогда рылами землю пахали ребятишки мои на таких мандражах всю дорогу? На хрена для тебя все метро городили? Говорил тебе, поздно жалеть ее, ну! Так ведь ты и ее на «кресте» вместе с кабером нашим спалил. Тебе люди поверили, вазелином очко, считай, смазали, ну а ты продаешь, как редиски пучок. Кровь вообще у тебя не течет? Я тебе кто? Баран на бойне? Чтоб ты один решал, что делать и когда? Что ты можешь, кому тебя надо? Сколько ты земли вынул оттуда бы, если б не я?
– На какой отвечать из вопросов? – Без нытья в животе, предвкушения удара уселся на лавку рядом с плотным, тяжелым, обнаженным во всех смыслах телом, вбирающим все постоянные и переменные токи на зоне. – Хлябин, Хлябин все видит. И пока она здесь – на санчасть все внимание. А теперь у нас с нею любовь официально, уезжает отсюда она, баба-дура. Ну и вывод отсюда: либо я с ней вообще ничего не мутил, либо заднюю дал, за свое испугался, то, чего он не знает. Будет шмон? Так ведь были уже? Каждый вторник-четверг табунами народ – и вот хоть бы один обо что-то нечаянно споткнулся. Сколько раз говорить: это мусорный бак – кто копаться в нем будет?
– Он теперь там под все половицы заглянет.
– Сталин Гитлера тоже вон подозревал.
– А на «крест» человека, тебя, наверняк кто положит?
Растирались, скоблились разлохмаченным лыком, не глядя друг другу в глаза, – просто двое законных, случайных соседей, увлеченных сражением со вшами.
– Это ты меня спрашиваешь, коренной обитатель тюрьмы? Как понос, что ли, вызвать, не знаешь? Мне вон морду твой Хмыз расписал – и куда меня сразу? В санчасть. И другую вот щеку подставлю, для хорошего дела не жалко. Сколько там еще делать осталось?
– Так спасибо тебе, еще много, тихаримся теперь, ни хрена не по графику. Не сдадим эту станцию к августу в эксплуатацию – люди там ждать не будут.
– Ну а кто говорил, три куба?
– Так ты вынь их еще, три куба. А то только мобильник в руках и держал, дирижер. И вообще: что-то мутишь ты, а? – посмотрел вдруг в Угланова – ковырнуть его, вскрыть. – По-другому закручиваешь. Все с Чугуевым этим в гляделки играешь и на промке все время с ним в связке одной. Из петли вынимал его – прямо влюбился.
– А с собой хочу взять его – правда влюбился, – надавил на Бакура глазами, и Бакур, все поняв, сразу не засмеялся углановской этой нешутке.
4Хлябин сразу почуял: жизнь заранее лепила его лишь для этой единственной встречи, и все бывшее с ним вот до этой минуты было только одной сплошной многолетней «первой ступенью», вылуплением его из личинки, вызреванием для настоящего – затяжного сосуществования с монстром.
Он, Угланов, зашел сюда голым, потерявшим все внешние прочности, уязвимым, смешным человеком из мяса и кожи, и сначала он, Хлябин, медлительно впитывал эту необычную сладость послушания большого человека, который вчера переделывал землю, ландшафты, заставляя планету считаться со своей несомненной личной тяжестью, а теперь открывал каждый день с новой силой: «нельзя», «так теперь с тобой будет всегда» – невозможность напиться холодной воды, закурить и оправиться там, где захочешь. Хлябин пробовал эти оттенки унижения монстра на вкус, но уже через месяц-другой стало ясно: опустился не монстр – это все здесь они, люди силы, это он, Хлябин, не подымается от низкородной, холуйской кормушечной радости, торжества постового, вахтера, не пускающего в туалет человека без пропуска. Монстру было не больно. Он и здесь, на земле, над собой не чувствовал силы большей, чем сам. Силы этой не чувствовал – в Хлябине. Он не ведал сомнений, что и здесь, под плитой, сможет собственной волей отключить эту боль: «тебя нет, каждый день не живешь, каждый день умираешь», разложение, ржавление, испарение собственнной жизни; время – вот самый сильный из всех растворителей, вот ему от чего здесь, Угланову, больно: время-старость сожрет его силу, исключительность, неповторимость, время-старость по капле насочится в него, как грунтовая вода в отсыревший кусок штукатурки, собираясь в одно ощущение-мысль: «никогда» – никогда он уже не надышится беспредельной обычной простой свободой, что довольно любому из живущих на этой земле.
Хлябин видел, как люди на зоне смиряются с абсолютной, безличной волей закона, решившего, что «отсюда досюда» ты должен не жить, Хлябин знал, что смиряются – все, но Угланов на то был и монстр: никакое «помилуют», никакое «дадут» с добавлением «быть может», навсегда не способен Угланов принять, нипочем его не переделать, не вдавить в него с непоправимостью: «жить начнешь ты вот с этого дня». Если б мог себе монстр свободу купить, то давно бы купил уж, вообще бы здесь не оказался. Если выйдет отсюда, пересилив не Хлябина, а предначертанность, то тогда – царь и бог навсегда. Если нет, навсегда он ничто: не вернуть себе власть над судьбой для Угланова было большим, чем смерть, – абсолютным прижизненным небытием, погребением заживо. Хлябин понял, что монстра убить может он. Сделать то, что не может вся русская власть. Потеряло значение все: миллиарды сгораемых кубометров и тонн в русских недрах, русский Кремль и все то эфемерное, что зовется «большой политикой», – с этой самой минуты в Ишиме для обоих них с монстром находилась ось мира, на вот этих немногих обнесенных колючкой гектарах решалось, кто из них станет кем навсегда: кто хозяином жизни, кто падалью.
И теперь все сошлось на санчасти, на голодной вот этой, не заполненной мужем… дыре, Станиславе. Санитарный народец, фельдшеришки, Пилюгин, что сбывал блатоте марафет с его, Хлябина, ведома, доносили ему обо всех шевелениях внутри – никаких шевелений. Разве только обглодки Шпингалет с Самородком приохотились к клею БФ и техническим жидкостям, чего раньше за ними как-то не замечалось, и подолгу валялись теперь на «кресте» – как-то сразу он, Хлябин, отвернулся от этой мушиной скукоты, комариного зуда, отвлекавших его от догадки, что монстр заложился уехать из зоны по вощиловской справке о внезапно открывшемся внутреннем кровотечении, оставалось лишь ждать, когда это почтовое уведомление ляжет Жбанову на карандашное «не возражаю», и помешивать в ложечке чай, наслаждаясь наивностью крыс. Но когда монстр дернул стоп-кран и с внезапной жалостью выдавил замуж за себя Станиславу, все споткнулось для Хлябина в мелком, заскребшемся изнутри подозрении, что все это: санчасть, декабристка, болезни – целиком декорация, дешево и по-детски вот даже раскрашенная, в ознобившем его понимании, что последнее время он, Хлябин, вообще ни на что не смотрел, кроме белых халатов и чернильных следов этой курицы в карте Угланова – не смотрел на кишащую муравьиной жизнью промзону с ее самосвалами и торчащими выше трехметровых заборов железными балками кранов, с непрерывно-поточным завозом цемента и вывозом человечьего мусора. Можно было, конечно, склониться к тому, что Угланов просто ясно увидел, что ему Станиславиной норкой не скрыться, не родиться на волю, только Хлябин себе не прощал слепоты даже местной и временной – и к себе сразу дернул Чугуева: что там монстр на промке?
Тот ввалился на вахту, с оторочкой двух дубаков на тяжелых, как рельсы, руках, с диким темным бессмысленным взглядом быка, на продетом сквозь ноздри кольце побежавшего, не упираясь, на бойню; с осязаемой, слышной натугой хрустели в железном куске рычаги, словно кто-то сидящий в Чугуеве налегал на них, дергал, поворачивая и поднимая башку, открывая глаза, – заглянул ему Хлябин в нутро, еще раз проверяя на податливость душу, – опустил глаза первым муфлон, не стерпел: так обрубок зубами скрипит на того, кто во всем виноват, машиниста, водителя, оператора крана, и, чернея от злобы бессилия, кровь его бьется тупиково в культях. Ну вот что может этот, с виду цельный, живучий, инвалид от него утаить, чем таким – начинить его монстр, что бы Хлябин не вскрыл, разобрав эту душу, устройство, как машинку для младшего школьного возраста?
– Ну, Валерик, давай, – в трезвом, послеобеденном сытом спокойствии начал выемку сведений из прикрепленного к монстру живого своего самописца. – Как он там себя чувствует? – Знал, конечно, что к ленте, скорее всего, ничего не прилипло, но любые случайные шорохи, посторонние примеси тоже могут иметь отношение к загрудинным шумам испытуемого монстра.
– Он меня теперь цербером, только так погоняет, – заскрипели, заныли шестерни в черном ящике, собирая из хрипов и стонов слова и с тягучей натугой подавая наружу. – В паре с ним на бетоне все время, как нитка с иголочкой. Сам ко мне в пару просится у Деркача – над тобой издевается… Про Натаху он мне… – С не могущей ослабнуть, остыть, но и будто смирившейся болью – силы даже на ненависть в нем не осталось – посмотрел на мгновение Хлябину прямо в глаза, человеком контуженным, ничего вокруг не узнающим, потерявшим и ищущим свой оторванный взрывом, отнесенный куда-то волною кусок.
– Что такое?
– А вот то… Что под срок ты ее и меня через это скрутил. Догадался он, сам догадался. Говорит, может, лучшего ей адвоката. Вырвать жало тебе, если что. – Очень было похоже на правду: для Угланова тоже ведь этот железный дровосек как машинка для первого класса – сразу виден насквозь со всем старым и новым, что забил ему в голову Хлябин.
– Чтобы ты ему что?
– Ничего. Вот тебе чтоб привет от него передал. Ну а мне: ты всю жизнь был тупой железякой – вот и дальше ей будь, говорит. Ходишь всюду за мной – и ходи. Но не очень вникай. Ну а будешь вникать – я тогда тебе не адвоката… – и вот как-то совсем на себя не похоже, стариковски изношенно, подыхающе хныкнул, – а несчастье с твоей овцой случится. Со щенком твоим, главное. Вдруг машина собьет. Так что лучше оглохни сейчас, чтоб в могиле потом с боку на бок в вечном сне не ворочаться. Вот в твоем точно духе! – И приваренным к месту безруким обрубком разрывал внутри Хлябина что-то, глядя так, словно Хлябин и монстр срослись для него в одного человека, в непрерывно растущее, окончательно неубиваемое равнодушное властное зло.
– Что-то крутишь, Чугуев. Поумней ничего не придумал? Подковал же тебя он, как пить, разъяснил, как дебилу, на пальцах, что никак не могу я ее посадить, твою бабу.
– Посадить?! – захрипел скот навстречу. – А зачем посадить?! А в СИЗО ты ее до суда – разве нет?! Вот сюда, по соседству – у тебя все завязки-крючочки! И чего там с ней сделают – по натырке твоей?! Ведь тебе ж, твари, это – тьфу два раза всего, не подавишься! Ты же не человек! – И почти что сорвался, качнувшись на него с табуретки так резко, что у Хлябина лопнуло все в животе, не оставив сомнений в чугуевской искренности. – Ведь приедет, приедет сюда еще раз! С передачкой! И ее ты за жабры! Я-то, может, подкованный, подковал меня монстр, да она невменяемая! Я уж так ей и сяк: не живу с тобой, все, презираю, убирайся, не выйду, смотреть не могу – все равно ж ведь приедет, как рыба на нерест, такая она!.. И вот как мне?! Не служить тебе, гаду?! Вот как мне молчать?! – Пересох, из себя этот выпарив крик, и взглянул вдруг на Хлябина без надежды спастись и с одной только парнокопытной угасающей болью в глазах.
– Это о чем таком молчать? – не набросился Хлябин, не впился – все равно подкатило под давлением к горлу и полезет сейчас из муфлона само.
– А о том, что подслушал, не хотел, а узнал! Что метро вроде строит, метро, – припечатал его обушинским, поленом, отключив на мгновение в башке переводчик с языка на язык – с невозможного на человеческий. – Ну, с Известьевым этим вот тёр. Дружка дружку на горло они. Тот ему про какую-то, слышу, трубу, до трубы, мол, какой-то им недолго осталось. Целиком я не понял, но смысл – кабеурщики. Кабер нижний, в стене, кто-то ралит для них. И Олег ему втык: под чехты он, Угланов, их всех, шухер шмонный навел.
– Ну, еще! Все, что слышал, дословно! – Вот теперь уже впился, не одыбав как следует слухом, рассудком еще, но почуяв то, что никогда не обманывало, – запах.
– Непонятное слышал. «Рентген по винту».
Взятый пять лет назад им на крюк гегемон, вскрытый и препарированный так, чтобы дожил до этой минуты, из себя выжал каплю последнюю: «непонятное» клюнуло Хлябина в темя, и с рентгеновской ясностью он увидел сошедшееся, без обмана совпавшее втулками, поршнями и цилиндрами «всё», все живые детали для сборки углановской землеройной машины: архитектора, курицу в белом халате, Известьева, вспышкой вспомненных сразу этих двух зачастивших на «крест» под крыло к Станиславе обглодков… Никакой из санчасти, по плану, подземной дорожки, трубы – земляной монолит на сто метров во всех направлениях – проломилось под ним, он забился, клокотал, словно в проруби новичком в моржевании, взвизгивал и постанывал от удовольствия и стыда за свою слепоту: как же дешево, просто едва не купил, не убил его в зоне Угланов – на глазах, в совершенной прозрачности, вахтенным методом загоняя в санчасть двух своих землекопов, на которых вот разве жилеток оранжевых не было с трафаретной надписью «Метрострой» во всю спину… и с какой же брезгливостью все это время прикасался к матерому, сильному Хлябину, вороша недоверчиво падаль ногой: неужели не видит? неужели так просто оказалось мне с ним поменяться местами? неужели моей наслаждается, крыса, наивностью?
«Ой, мудак, ну, мудак!» – словно вынырнул из полыньи и не мог надышаться никак, раскрывая на полную рот, еле сглатывая больноватые спазмы, – напугал даже чушку вот эту, Чугуева, понимал, что еще никогда этот скот и никто его в зоне ни разу не видел таким, но не мог все равно усмирить себя сразу, позорника: смех его выворачивал, смех качался насосами с хрюканьем сквозь, смех поднявшейся и подступившей водой снял его с табуретки и понес убедиться на ощупь в том, что это убогое, невозможно-душевнобольное существует, растет под землей и сейчас Шпингалет или Миша Самородок уже выгребает из туннеля последние комья суглинка или, может быть, даже уперся железякой, клыками, когтями в трубу, позабытую, не обозначенную на имевшемся в распоряжении Хлябина плане инженерных сетей (потерялась советская миллиметровка, на которой проложен в двадцати жалких метрах от санчасти маршрут, истрепалась и стерлась бумажная, карандашная правда, как у русских оно испокон все теряется), в вожделенную гулкость железобетонной кишки, по которой свободно можно сплавиться в реку, и осталось лишь выломать из нее по размеру, ширине человеческих плеч тяжеленный, отсырелый, продетый арматурой кусок.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.