Текст книги "Железная кость"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 47 (всего у книги 51 страниц)
В оплетенную цепкой, зубастой «егозой» санчасть он, конечно, не ринулся, обошел стороной – чтоб сейчас не вспугнуть шебуршащихся крыс, – как ни в чем не бывало поехал домой и не спал до утра: шевелились остатки волос на макушке, и земля ощутимо подрагивала под охотничьими сапогами, подымало его предвкушение всесилия, перехода на следующий уровень: он никогда уже не станет прежним, никогда не вернется в ничтожество.
Вышел в зябкий студеный, будоражащий воздух туманного утра, загрузил в свой «Паджеро» надувную моторку и пополз по разбитой грунтовке к Ишимке, за спиной по правую руку оставив поселок ни низких, ни высоких кирпичных коттеджей, подкатился к воде по пологому склону, повозился с насосом, оживляя резиновую шкуру, браконьерски тишайше (с чего? что ль, из страха, что монстр, отделенный от него километрами, сквозь бетонные стены и хрипы полусотни барачных животных – услышит?), как по маслу сволок налитую, звенящую лодку к урезу, пропихнул сквозь высокие сивые камыши на открытую воду и погреб, не решившись вспороть тишину первым взревом движка, рвать и рвать тарахтением даже самого малого хода. Замирал, увлекаемый несильным течением и вслушиваясь в проводящую бережно каждый звук тишину – отдаленный, неясного происхождения всплеск, всполох крыльев какой-то встрепенувшейся птицы.
Еле-еле светлело зеленцой на восходе почти полностью черное, непроглядное небо, и в невидимой зоне еще не врубили подъем, и, наверно, Угланов не спал, чуя близость звериной свободы; луч фонарика клином высвечивал неподвижную гладкую темную воду, с берегов наступал и седой клочковатой ватой скатывался в реку туман – ничего не видать, а потом сквозь белесую мглу промерцали ослабевшим под утро накалом огни и по правому берегу проявились засвеченные очертания зоны. Угловая квадратная вышка с упрежденным, чтоб не шуранул среди ночи тревогу, попкарем-желторотиком (было время, и Хлябин вот так же стоял над остывшей степью и вымершей зоной в ночи) плавно выплыла лодке навстречу, и прожекторный свет ему хлынул, хозяину зоны, в глаза, прохватив представлением, что почувствует монстр всей своей остановленной кровью, когда невозможный рентгеновский свет его выхватит из такой окончательно купленной, поглотившей его без обмана спасительной тьмы – что почувствует рыба, речное животное, очутившись в прозрачном предсмертии светового колодца.
Бетонная стена забора незыблемо торчала из земли и как будто текла под-над берегом всей своей бессмысленной толщиной и слоновьей массивностью. Сквозь речную упругую свежесть потянуло знакомой вонью, застарелой, заквашенной, залежной стариковской, покойницкой сранью. Хлябин взял ближе к берегу, к вони, боком перевалился через туго спружинивший борт, свесил ноги в раскатанных до яиц сапогах, тронул вязкое, жирное дно и побрел по-бурлацки вдоль берега, перебарывая омерзение, – забирая все ближе к средоточию вони, лез и лез сам в дерьмо, запрокидывая голову кверху, когда подступал рвотный спазм, и подхватывая ртом верховую воздушную свежесть, что какими-то тонкими струйками дотекала до пасти с белесого, просветлевшего неба.
В нетерпении и спешке, в ознобе позабыл прихватить респиратор, не подумав вообще о дерьме, но уже ничего не могло его остановить: зверь в норе непременно вонюч, и была в этой вони для Хлябина сладость, что сгустилась сейчас, показалось, предельно, – в этом месте он встал и попер уже в глубь непролазного берега, раздвигая руками в прозекторских белых перчатках камышовые заросли, стены, увязая, проваливаясь по колено в дерьмо, со всё большим усилием выдирая из топи тяжелевшие и тяжелевшие ноги. Продавился под самый забор и уперся в бетонное жерло: вот она без обмана дыра, из которой появится «завтра» голова воскрешенного монстра. Родовые пути, совмещенные с задним проходом.
Вонь, в которой утоп, вся куда-то исчезла, без жалости смытая разливавшейся от живота трепетавшей волной: задрожал он в паху, как в минуту первой близости с женщиной, с невозможным, немыслимым телом, с потаенной слизью, трясиной, и трепещущий луч фонаря заскользил по колодезным кольцам трубы в глубину, освещая желейную массу на днище до упора в кромешную предродовую пустотную тьму.
Как же просто убить. Мог он прямо сейчас раскрутить ручку адской машинки и обрушить породу в кротовьем забое, запечатать рентгенкабинет неразрывной полоской бумаги с похоронным сиреневым штампом – унизительно буднично, беспощадно и скотски, как «Ушла на обед» на железной кормушке перед русской очередью за подаянием. Мог начать под санчастью раскопки, чтоб Угланов увидел, как проворные, точные руки счищают могильную землю со ржавого костяка его будущего. Или взять Станиславу за ломкое птичье горло – чтобы монстр увидел, как плачет она: вот что сделал он с ней, послужившей ему, как собака, засадил ее даже не вместо себя, а с собой, в ту же землю, под ту же плиту – заскреблась в нем утробная боль, затряслись его губы… впрочем, нет, это вам не Чугуев: что ему эта баба, влагалище? Потому-то и впился в нее, что ключи у нее от свободы, для того и любил на безрыбье, чтобы с радостной мукой, с задохнувшимся стоном благодарности выпустила изо рта со слюнями то, что нужно ему от нее, – любит только себя, свою силу, огромность, сопляка своего и опять же себя, свою кровь в сопляке, возвращаемую тяжесть шагов, под которой должна прогибаться земля, жизнь, которую должен он, Угланов, прожить в несгибаемой власти.
Так что пусть он поверит сначала, что рождается заново, что себя снова сделал огромным, задохнется сперва этим вот торжеством, вольным холодом, духом беспредельной свободы, и вот тут-то, на этом восторге, на выходе вот из этой трубы и накроет его невозможная, непонятно откуда возникшая высшая воля, Хлябин-смерть, Хлябин-бог. Все должно быть исполнено чисто. Пусть капкан пахнет только речной водой, камышами. Пусть вот в эту клоаку он втянется – весь.
И уже в совершенном спокойствии, погасив свою жадную дрожь, он уселся за столик в закрытом для других посетителей ресторане высокой, космической кухни – с видом на сковородки, открытый огонь, наблюдая за тем, как Угланов готовит для него сам себя, сам себя потрошит, выдирает кровавые стейки у себя из боков, отделяет наточенным зверски ножом от себя Станиславу – малоценной живой требухой, субпродуктом производства свободы и силы своей, как встает каждый день по звонку и выходит в промзону со своей бригадой, с волочащимся следом конвойным Чугуевым, смирно двигаясь по отведенному руслу меж бетонных заборов и решетчатых изгородей, скрыв от всех, кроме Хлябина, страшное натяжение жильных поводьев и гудение бешеной крови, подмывающей прямо сейчас ломануться на «крест», наглотавшись слабительного и окрасив поносом свои шкуру и простыню. Как он каждое дление чувствует свое лосье, жирафье тело плотиной для вот этого вещего чувства невозможности остановить, отменить его новую вольную жизнь, закупил он которую полностью и которая словно уже началась для него.
Как за тросом бетонные плиты, волочились тяжелые, душные дни – последней жарой иссохшегося августа; полсотни человек в погонах от полковника до прапора обеспечивали полное письменное и устное молчание Угланова на зоне; все внимание – на плоскость стола меж Углановым и адвокатом, приходящие монстру от еврейских писателей письма: «мы желаем вам мужества в вашей борьбе». Он и это включил тоже в замысел свой – всех заставил свихнуться на прослушке его разговоров и мелочной перлюстрации бумажного мусора, переписки с «известными», обитателями телевизора и хозяевами славы. Ну а Хлябин намыл в этой мути, коммутаторном треске одно: монстр вдруг попросил присылать ему новый сорт кофе, «Эль Инжерто» какой-то вместо «Маунтин Блю». Ну а что? Вот он знак: «выползаю – встречайте». Там, на воле, конечно, у него под рывок все готово: навигаторы, джипы, спецы, раскладной хитрый планер с мировым чемпионом по высшему пилотажу в кабине… и ушел бы, ушел ведь – да хоть пехом, броском по нехоженой дикой степи, котловинам, распадкам Ишимского края.
Значит, скоро. Сейчас. С Борей Сомовым, рыжим командиром ОМОНа, он, конечно, рыбачил, бил уток на ишимских озерах, баня-водка-футбол… И под водочку в бане, оттирая от жирных, разрумяненных раков и вареных картофелин руки, намекнул Боре на предстоящую скоро охоту: «на такого – двуногого». Оставалось лишь ждать… и ага! заключенный Известьев, папиллярные линии которого, наложившись на кальку, совпали с отпечатками смертника острова Огненный Гелы Бакуриани по кличке Бакур, на себя опрокинул ушат с кипятком – до багровой волдыристой, вспученной красноты продержал костыли в нестерпимо крутом, стиснув вафельное полотенце зубами, и с какой-то естествоиспытательской жалостью к существу с электродом в мозгу Хлябин ждал, что же следом Угланов над собой сейчас сделает, вот какую готов стерпеть боль и с каким куском собственных шкуры и мяса расстаться.
Ничего радикального – как он и ждал, монстра попросту вывернуло. Декабристки его на «кресте» уже не было. Ведущие прием сквозь амбразуру белые халаты предложили Угланову активированный уголь и общение с парашей в бараке. И Угланов завыл: больно, больно мне, больно, по приказу Кремля отравили полонием! Промывание желудка немедленно мне, положите на «крест», разорву, твари, прокуратурой, журналистами и адвокатами!
И в полнейшем спокойствии следопыта, обкладчика – сквозь потекший по ветру от Угланова запах – что-то слабо кольнуло его, Хлябина, в сердце, что-то легким морозцем коснулось затылка: слишком уж напоказ он, Угланов, ослепленно бросался на «крест» и цеплялся за койку в трех шагах от крысиного лаза, неправдиво забыв про живого, неослепшего Хлябина. Ну а разве он сам, Хлябин, не был вот так же до недавнего времени слеп?
Лишь короткое дление подержали его в ледяном подозрении на «что-то не то» мышьи мелкие когти и уже навсегда отпустили, разжатые распирающей правдой окончательной власти над монстром. Все же шло для Угланова в точном, проверенном, опытном знании, в многомесячном и ежедневном подтверждении, что Хлябин ослеп, что вот этот туннель из рентгенкабинета не вскрыть – запечатал мозг Хлябину сводный план инженерных сетей навсегда.
Каждый час замерявший кровяное давление Жбанов (никогда никакого решения по монстру – без звонка в фээсбэшное небо, никогда – без подсказки, решения Хлябина) прокипел полчаса в телефонных молитвах «просвети и наставь, будет воля твоя»… и по хлябинской воле, по московско-небесному «не возражаем» приказал запустить монстра в стационар.
Хлябин больше не мог усидеть за столом – точно так же, как монстра из койки, корчевала из кресла его сила точного знания «бог – я», каждый верил из них целиком в свою силу, победу, у того и другого все было без пропуска, без изъяна готово – за вторым КПП, в километре от зоны раскалилась на солнце «газель» с зашторенными наглухо окошками и системой видеонаблюдения внутри: на семи черно-белых экранах фотоснимками стыли совершенно пустой коридор омертвелой санчасти и заросший высоким камышом запомоенный берег реки – вожделенный углановский тот, воскрешающий свет, застарелая масса дерьма над зияющим жерлом. Километрах в пяти по течению выше от зоны в скрытом в ельнике ПАЗике от жары изнывали бойцы; половина из них разлеглась на траве, накрыв морды газетами и фотографиями жоп и грудей. Боря Сомов, обряженный и снаряженный, как в фильмах про охоту зверей на людей (травоядных заманивают в глушь на убой и не знают, что в стадо затесался герой-одиночка, эталон первобытного навыка выжить, что пойдет с острогой и ножом из лосиной лопатки против снайперской оптики и АКМов), проминался, прохаживался по зеленой прогалине с рацией в лапе: накачанные бицепсы теснились в футболочных пятнистых рукавах, людоедских размеров зазубренный нож был пристегнут к груди меж карманов разгрузки – подвалил со своим ожидаемым: прочесали руины прибрежного разоренного автоприцепного, никого, установлен визуальный контроль.
Еще было светло, полчаса до отбоя, и Угланов пластался недвижно на пыточной койке: будет ждать темноты, в тупике, в жаркой тесной могиле, меж залитых воспаленным вишневым свечением слизистых, все мокрей становясь, все вонючей, изнутри расплавляясь, как железный кусок в твердосплавном выносливом тигле, непрерывно вбирая все шорохи, оседания, стуки в коридоре за стенкой, ничего уже больше не слыша сквозь удары растущего сердца, колотящегося во всем теле…
Ждали все в комарином нытье: хуже нет – только если отменится все, то тогда еще хуже. Приварился он, Хлябин, к пеньку, приварил недрожащие руки к коленям – в совершенном, казалось, змеином спокойствии, но нет-нет и срабатывал будто в животе его виброзвонок, словно кто-то звонил на зашитый в нутре телефон, сообщая: «я здесь, я иду» – и гудела земля под ногами.
Будто кто повернул выключатель – не поймали мгновения, когда небо стало из серого иссиня-черным, зазвенели, защелкали, затянули свое бесконечное «ир-ир-ир» насекомые рати в траве; из «Газели» ему говорили: нет движения, нет… ядовито-зеленые цифры минут на беременном силой запястье незаметно сменяли, теряли свои перекладины: 22:45, 23:04, обнуление полное и… вскрыв грудину над сердцем, взорвалась треском рация, и мальчишеский голос собрал из подрагивающих звуков слова и из этих слов – нового Хлябина: есть движение по коридору! готовность!
Хлябин вбил в себя воздух и долгим, коротким, переполнившим вмиг его кровью движением показал своим псам на разглаженную, непрозрачную, темную воду… И пошли, натянув и раскатывая маски на лица, выставляясь, теряясь в шелестящей незримыми листьями тьме; раскачал Боря лодку, с сопением завалившись за Хлябиным следом. Отвалили, гребли в тихо плещущем мраке – только в пестрой от звезд, как несушка, мукомольно засыпанной звездами бездне-вселенной было холодно-чисто, бесполезно светло… Лодка ткнулась резиновым носом в урез и застряла в тяжелом, незыблемом смраде – в десяти метрах от заповедной трубы. В камышах он заранее, Хлябин, прорубил себе щелку для взгляда – не пропустить мгновения, когда из родовой прямокишечной тьмы покажется еще более темным пятом голова и рептилия, шваркая ластами, выползет полностью, раскрывая на полную рот и кусая затхло-гнилостный воздух свободы.
– Ну ты, Хлябин, меня и втащил. Это че тут такое? Все говно твоей зоны от первого до последнего зэка?
Время шло без сердечных обрывов, без боли, не растягиваясь, не замирая, шло со скоростью хлябинской крови, ему подчиненное. И уже будто слышал далекие шорохи, стуки подползающей к выходу исключительной твари: тишина оживала, наполнялась шуршанием, трением, цоканьем, подчиняясь его слуховым ожиданиям, и опять выстывала, мертвела, пустела, и немедленно он находил тишине объяснение: там ему еще долго придется, нескладному монстру, уминаться и втискивать, втягивать свое длинное тело в нору и потом еще долго продвигаться сквозь землю до этой трубы, червячными извивами, рывками, сокращениями, в раскаленной выбешивающей немощи, слепоте и удушье толкаясь, упираясь локтями, затылком, лопатками в земляные откосы и кровлю туннеля… Так ему ведь впервые приходится, монстру, – сократиться до крысы, земляного червя, пробираться ползком, а потом еще на четвереньках, да еще и по локоть, быть может, в покойницком недоокаменевшем дерьме, в затопившей трубу, загустевшей до плотности студня, разрезающей зенки, раздирающей глотку убийственной вони, запрокидывая голову из положения раком и тотчас упираясь затылком в бетонный – не дающий вздохнуть ему – свод… Может, там его вырвало прямо сейчас, и пока монстр вынырнет с задохнувшимся стоном из мерзости, переборет ее, проблюется… и простейшего этого объяснения хватало первых десять минут, и пятнадцать, и двадцать, и сорок… Может, этот Известьев-Бакур придавил его к кафельной стенке сейчас, затащил в туалет переждать шевеления дежурного санитара в продоле. Но и этих поправок на все привходящие начало не хватать и к 0:59 не хватило совсем. Натекло, словно газ из открытой конфорки, и от внутренней искры в нем вспыхнуло понимание «что-то не так» – подающий конвейер не просто споткнулся, а сломался совсем: зверь почуял металл в камышах и не вылез, отпятился, и придется теперь ему, Хлябину, начинать все сначала. Монстр знает, что он, Хлябин, знает. Когда это понял? И зачем же тогда вообще так цеплялся сейчас за больничную койку и Бакур без обмана себя обварил? И еще он придумывал с легкостью, Хлябин, объяснения всему: это хлипкая стойка сломалась в забое под тяжестью грунта и земля завалила проход или, может, одно из бетонных колец опустилось за столько-то лет под все тою же тяжестью – и уперся Угланов в железобетон и рычит там сейчас, задыхаясь бессилием, его затопившим похлеще и вонючей дерьма всего мира: все придумал, построил, до точки довел и уже думал, бог он, Угланов, – и уперся, как жук, как червяк, в роковую случайность и нечеловеческую равнодушную волю, решившую, что ему на свободе настоящим собой не жить.
– Что-то я не пойму. – Боря долго скреплялся, и теперь под давлением вырвалось из него, словно проткнутого. – Это че, Хлябин, а? Ведь сказали: выходят клиенты. На картинке чего, на картинке? Семин, слышишь меня? Что у вас?.. Без движения? Ну понял. И на том берегу тоже глухо. Что молчишь-то – кто мозг? Нет, мы можем с ребятами и до утра, только нам понимать бы…
Час ноль пять, час семнадцать… И опять ткань в ушах и над сердцем рванули: объект в коридоре, возвратился в палату… Возвратился второй. С пустотой внутри, с пустотой под ногами, под буравящим натиском тишины, понимания, непонимания, что же с ним там, Углановым, все-таки сделалось, сам себя с поводка не спустивший, не вцепившийся в мясо, ненажравшийся Хлябин из себя еле выжал команду: снимаемся.
Не исчез – слишком рано и мало для полного прекращения существования, – но налитые дрожью желания неутоленного руки погрузились в резиновый борт, словно в воду, так себя ощущает простывший, начинающий заболевать человек: ненадежность шагов, неправдивость и зыбкость всего осязаемого, неспособность нащупать себя самого. Из кустов выбирались отсыревшие, злые бойцы – расступались с отчетливо ощутимым презрением, пропуская дебила, инвалида к «Газели». Хлябин брел и надеялся переболеть: ну простуда, нестрашное, отопьется, как раньше, кисло-сладким горячим питьем, что-то выпишет врач, чтобы снять это жаркое, нарастающее неудобство.
Кто-то, словно боясь заразиться или ранить его (оторвется рука), сострадательно и осторожно щипнул за рукав: «Наблюдение мы продолжаем? Сергей Валентинович?» – «Продолжайте», – он выбросил «в мусор», и дежурили у мониторных бойниц еще сутки, обессмысленно пялясь в скриншоты санчасти, по которым вдруг кто-то пробегал муравьем, насекомой цепочкой тянулись ублюдки на завтрак и ужин; монстр все это время либо бегал со скрутом живота в туалет, с неподдельным позывом, настоящим поносом, либо просто лежал на боку носом к стенке.
Хлябин перебирал варианты и опять, раз за разом упирался в одно: удержала Угланова в зоне «непреодолимая сила» скучных военкоматовских бледно-зеленых повесток; человеку единственному, состоящему из влажно-жарких «хочу» и, тем более, Угланову, состоящему из мозговых «знаю как» и железных «могу», не под силу смириться с безучастной, безличной властью случайностей: по капле насочившихся в трубу грунтовых вод, перелетных костей, угодивших в турбину, – и, наверное, вот от чего уж теперь был понос у Угланова, от чего он блевал, что его выворачивало: «все твое не сработало, ты останешься здесь до упора». И хотелось теперь ему, Хлябину, чтобы монстр отделался малой кровью, не утратил еще целиком убежденность, что может пересилить судьбу, не прожег еще верность себе самому – и тогда у них будет еще одна партия, месяцы затяжной и ползучей холодной вой ны.
Монстр вышел в отряд утром третьего дня – брел аллейкой меж тополей широко и нетвердо, словно только на третьи сутки извлекли его из-под завала, из шахты. Хлябин ждал на границе локалок, оказавшись у нужной калитки «нечаянно», – оглядеть и ощупать душевнобольного как лечащий врач, оценить состояние, рефлексы, реакцию неподвижных зрачков на направленный свет. Сильно спавший с лица, посеревший, измятый, со стальной стерней трехдневной щетины, монстр видел и не узнавал его, Хлябина, – или только прикидывался? не хотел дополнительной, добивающей пытки разговором и взглядом? Мало смысла вообще-то разглядывать больного ли, избитого – слишком сильно пухли глаза, слишком сильно разбито лицо, чтоб сквозь гной гематом, сквозь усталость, разглядеть, что же в нем, что же в них.
Уничтоженные опускают глаза – Угланов устоял и надавил на Хлябина участками открытой мутной слизи с заварной, спитой коричневой радужкой, поглядел, как и прежде, всегда, со знакомой проходческой силой, на липучее кровососущее насекомое – Хлябина, на трясину, на вязкую плотоядную массу, но на дление кратчайшее Хлябин увидел в заблестевших, сочащихся гноем глазах – того, кем стал физически этот человек в самом деле: провалившимся в волчью, выгребную, компостную яму, обломавшим все зубы, уставшим от всего стариком, вдруг почуявшим: «хватит», так состарило за трое суток его откровение, что он сам ничего изменить в своей жизни не может. И такой окончательной показалась вот эта усталость, так пахуче, так явно пропитался Угланов подземным бессилием, что не мог даже Хлябин поверить: неужели вот «это», больное и старое, так могло угнетать его, Хлябина, заставляя болезненно, неизлечимо желать унижения, уничтожения монстра?
Хлябин все, разумеется, знал о приемах мимикрии двуногих на зоне: о припадках расчетливо буйнопомешанных с мыльной пеной у рта и изжеванными в промокашку раскровавленными языками, о распоротых ложками брюхах и проглоченных вилках, ножах, шпингалетах, отупении, окостенении, ослепших глазах, о химизме процессов, описанных в пунктах «передозировка» и «побочные действия», – на что только не шли, чтоб прикинуться падалью, вызывающим только брезгливость невкусным, несъедобным куском, и усталость Угланова не показалась ему неестественной, деланой – так единственно закономерно вытекала вот эта покорность из всего предыдущего: после стольких усилий разведки, вербовки, удобрения, поливки, стольких дьявольски купленных, примагниченных душ, пробуренных, прокачанных скважин и отомкнутых сейфовых дверок в нем могла быть, Угланове, только опустошенность.
Оставалось теперь монстра «понаблюдать»: монстр ползал по зоне, выбривал подбородок и щеки, начищал зубы пастой, скоблился под горячей водой на плехе, следил за телесной своей чистотой (гигиена – прибежище, первое доказательство, что ты еще человек; запускать себя и опускаться нельзя, от запущенного до опущенного – расстояние в зоне ничтожное), выползал каждый день сквозь ворота на промку – чтоб собрать себя в ком, не рассыпаться, трудовой усталостью склеить себя, каждый день для него начинался с убеждения себя самого, что железный завод в нем не кончился, и уже разжимала зевота терпеливому Хлябину челюсти – отворачивался от убожества, вони начинавшего заживо гнить динозавра.
Лже-Известьев, сваривший ступни в кипятке, тоже падалью ждал своей смерти, которая официально зарегистрируется завтра, – за него, насекомую мелочь в законе, он получит еще одну звездочку, Хлябин. Подступала тоска и не вздрогнул, когда в кабинетной тишине закричал телефон – как всегда, каждый день в полшестого, виновато-стеснительным писком «накорми, без тебя нам никак», как всегда, обнаружен под шкурой у кого-то из стада какой-то запрещенный сопутствующий мусор, нищий зэковский кайф за подметкой или в дупле, неизбежный и скучный, как репей на коровьем хвосте после выпаса… И придавленный, стиснутый, смолотый, как бы крошащийся от неверия голос лейтенанта Шалимова всыпал:
– Таарщподпоковник! Угланова… нет. – Задохнулся, застряло, разрывало пасть то, что не мог уместить. – Нету на перекличке. Угланова нет! – И его не заполнило, Хлябина, сердце, не выросло – так он сыто уже, обожравшийся, отяжелел, заручившийся знанием, что железобетонно – отсюда и уже навсегда – будет он решать, Хлябин, где Угланову жить… И никак все его не проламывали покатившиеся по наклонной слова: – Сигналка не срабатывала, слышите! Движения к запретке не замечено!.. Нет его и Чугуева! Полигон мы, цеха! Арматурный, столярку! Все пропарки, все бункеры! И нигде их пока что, нигде! Вся бригада – не видели, суки, не знаем, хоть ты их на запчасти, не телятся! Аварийку врубать?! Приказания, Сергей Валентинович?!
Разбивал его кто-то, из земли выкорчевывал ломом, и не собственной силой толкнулся, потянул себя из тесноты, выгибаясь дугой, и обваливался раз за разом на кресло-плывун… Наконец себя выдрал из топи, разогнулся, качнулся, устоял на разбитых ногах. Как за стенкой, в каком-то соседнем отсеке, как во вставленном в голову чайнике, закипели, взбурлили слова:
– На погрузке, погрузке, на выезде что?! Транспорт, транспорт с панелями выходил уже, ну?! – Еле-еле выплескивал это кипящее клокотание спроса – с кого? да с себя самого, уже мертвого!..
Побежал, словно кто-то еще, а не сам он бежал коридором по шатким мосткам, через вымерший плац и проходами меж загородок, налетая на сетки, втыкаясь в калитки, сам теперь, как лисица в желобах и отсеках притравочной станции. Сила непонимания, как Угланов исчез, растворился – с ЧУГУЕВЫМ, на бегу колыхалась в башке и разламывала череп.
В краю подъемных кранов, бетонных штабелей, египетских гор щебня и песка он, вырвавшись, как из туннеля, озирался – особенная зрячая слепота неузнавания, когда забыл названия и назначение всех вещей: распуганные взрывом, запаленные, шарахались по промке дубаки, заглядывая в пропарочные недра, в окруженческой жажде ничком припадая к земле – словно напиться из козлиного копытца. Загоревший на ядерном солнце, кроваво-обваренный Жбанов секачом набежал на людей и, безумно лупясь, выжигая с земли лейтенантов, раздирал в крике пасть и стирал до сипения голос:
– Вы чего сотворили?! Угланова! Каланчу вот такую – куда?! Ты был с ним, ты сегодня при нем постоянно, головой за него отвечал, должен был каждый шаг, каждый чих его, сука, а ты-ы-и-и?! Видел, чем он был занят, по минутам, секундам?! Испарился он, телепортировался?! Не бывает такого! Не бывает провалов во времени! Ну а ты, где был ты с твоей чуйкой, Сережа?! – наконец-то набрел и дорвался до Хлябина. – Ты! Ты, человек, который знает все!.. – Заревела над зоной, распухала нажатиями в хлябинском черепе, тишиной новой стала сирена; раскалял его, Хлябина, зуд аварийный, но его не менял: ничего уже больше не изменит его и не сделает прежним.
Побежал, обгоняя трупный яд, к тесно сбившейся черно-шкурой отаре, собригадникам, сменщикам монстра и выплевывал в зенки увидевших чудо:
– Где работал Чугуев?! Что конкретно в бригаде у тебя выполнял? Ты куда его ставил последнее время? Почему на опалубку?! – Поражаясь, как точно, в суть дела загоняет он гвозди, но при этом совсем вот не чует желания спастись, оправдаться, погнаться, настигнуть, загрызть, потому что уже все решилось, лично он не поправится – монстр с первых минут разминал его, как набор пластилина, и вылепил из него то, что надо ему. – Ну-ка где, покажи!
Шарил взглядом по свежеоструганным доскам, что светились еще желтым сливочным маслом, по стене штабелей в трех шагах от последнего места работы Чугуева! Под нажимом собратьев вмялись в землю все нижние блоки, типовые могильные плиты, и рука его, словно подкачанная, ожила, постучала костяшками по деревянному гробу без крышки, а потом по бетонной плите – и в собачьем его, с электродом, мозгу наконец-то бессмысленно вспыхнула белая лампа: он увидел глаза, умиравшие прежде всего остального глаза своего ненаглядного первого – карабасского зэка Разлуки, которого вынюхал четверть века назад сквозь бетонную корку и доски.
Дошатался до пульта: все казалось теперь нарисованным – кнопки этого пульта, рубильники; по цепи оживали, заходясь и захлебываясь писком, телефонные трубки, словно за взрывом самого реактора на зоне разрывалось по швам все другое, поменьше, вырывало гидранты, разносило газгольдеры – он стоял среди пламени, что должно было сжечь, но не жгло, и зачем-то снимал друг за другом – заткнуть, задушить, словно птичьи горла, – вот эти горластые трубки… и обваренный голос прорвался сквозь запорные клапаны и прорезал его до чего-то живого: тарщпоковник, Попова на кресте поронули… мы туда, ну а тут… в кабинете они изнутри, тут железная дверь! вот болгаркой только! Ну в рентгенкабинете… А-а-а, суки!.. суки, суки!.. ушли-и-и-и!..
Хлябин вздрогнул и трясся от внутренних молотильных ударов, смехом било его изнутри, затопило, рвало на глазах у счастливых врожденной и пожизненной пустоголовостью тварей:
– Подкоп! Арматура стальная! Вот такие бетонные кольца! В говне, в говне там ползал под трубой, пасть раскрыл – монстра жрать! Ы-ы-ы-ы-а! Не полез – значит, все, завалило, плита, не полез, и никто не полезет! А там… даже проволокой не залатал, паутинкой. Наблюдение в обычном режиме! Я, я, я это схавал! От кого?! От скота, от Петрушки на палочке схавал! Чугуева! От совковой лопаты, на которой он мне вот такое говно!.. – И не мог ничего из себя больше выпихнуть, изнутри освежеванный хохотом, – проминали его, поднимали за кости рывками, протискивали к выходу, на воздух, из земли:
– Ты чего это, Хлябин? Отставить! Ты вообще меня слышишь, Сергей Валентинович?!
Но никакого больше Хлябина Сергея Валентиновича не было.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.