Электронная библиотека » Сергей Самсонов » » онлайн чтение - страница 40

Текст книги "Железная кость"


  • Текст добавлен: 8 июля 2015, 18:30


Автор книги: Сергей Самсонов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 40 (всего у книги 51 страниц)

Шрифт:
- 100% +
8

Все споткнулось на зоне с углановским резаным криком – поронули сурмыло! – и поехало дальше, поползло по привычному руслу кропотливых кротовьих, паучьих дознаний и молчания рыбьего зэков в ответ. И погасло бурление, сошли пузыри, и опять побежала пустая вода, одного лишь Валерку не снимая со страшного места, распирая проточной тяжестью жабры, неизвестностью, что же с ним будет. И бояться-то вроде ему было нечего: сделал все, как велел ему Хлябин, и сам Хлябин его от себя чуть не сразу прогнал, явно занятый большим, чем Валеркина участь: делай все, как и раньше, Чугуев, только в следующий раз мне смотри, чтоб не как в этот раз – крови, как со свиньи, и обивка вся в клочья.

Ничего не всадил в него нового Хлябин, но и старого в нем не ослабил. Так Чугуев надеялся, что теперь заберут его монстра отсюда к хренам – увезут на другую, специальную зону, под охрану, замки, под особую сигнализацию, от чугуевской жизни отцепят, и зачем он, Валерка, тогда будет Хлябину нужен? Разве только из сладости власти – до конца растереть его жизнь. Да уж как-то, наверное, после Угланова он, Чугуев, невкусным покажется. Да не будет вот только жизни «после Угланова». Починила его Станислава, заштопала, загустел, задрожал снова воздух в бараке – каланчой, самоходной сваей на Чугуева прямо пошел, на него одного нажимая глазами и уже окончательно все про Валерку решив: подо что приспособить достаточно прочной распоркой или, может быть, ломом его. И впервые так близко подошел и навис над Валеркой на расстоянии запаха, человеком из кожи, с задышавшими порами, со своим свежим шрамом, прорезавшим щеку от скулы до зубов, и с последнего метра – полоски магнитозахватного воздуха – без сомнения сбросил в Валерку, как в бункер:

– Я видел. Как ты этого буйного вылечил. Я сказать тебе должен спасибо, хотя на хрена оно нужно тебе, от такого «спасибо» ты бы лучше держался подальше, ведь так? – Что угодно бы мог в него сбросить – да вот хоть про вчерашний футбол и Аршавина мертвого – с той же силой Чугуева бы накренило, провернуло сквозь годы против бы часовой. – Ты ж, Чугуев, тот самый Чугуев, из моих заводских крепостных, для меня это многое очень меняет. Подходи как-нибудь, почирикаем. – И пошел уже дальше, своротив его с рельсов и заметив в чугуевском загудевшем от крови лице то, что вызвать на нем он хотел, – хорошо различимую трещину…

И как будто и времени не прошло никакого – поравнялся с Валеркой перед съемом с работы и плеснул обварившим, пробирающим пыханьем на ухо:

– Плохо, плохо меня бережешь. Шкуру дал мне попортить. Я тобой недоволен, Чугуев.

– Чего?! Чего гонишь такое? С кем спутал? – рыкнул голосом обыкновенным, почуяв, как разом затрещала обшивка у него на лице и над сердцем, открывая опоры, насосы, поворотные муфты простого устройства его, вот и так для Угланова полностью и до скуки прозрачного.

– Да тебя разве спутаешь? Ты же личный мой телохранитель, лично Хлябин приставил ко мне – драгоценную бошку беречь. А ты что-то совсем сбился с нюха, Чугуев. Я не только не вижу усердия с твоей стороны – я считаю, ты это намеренно не спешил и давал меня резать. Ты хотел, чтобы он меня вообще запорол. И с какой огромной радостью ты бы сам придавил меня в темном углу. – Равномерно дышал, выдыхал, не давая Валерке на ходу повернуть головы – как в тисках: просто рядом идут вот у всех на виду, вяло машут руками, и нельзя сейчас резких им делать движений, и казалось, уже он Чугуева тащит по проложенным рельсам, куда надо ему. – Ведь тебя ж просто корчит мне, гаду, служить. Это ж я погубил твою жизнь, повернул вот сюда, за Уральский хребет. Надо было тогда мне, Чугуев, служить. И тем более сейчас проявить расторопность и прыгнуть на гада. Ты же знаешь, что я за такое всегда делал с вами. С теми псами, которые пасть на меня раскрывают или что-то хотят утащить из моих закромов. Как я вашу породу с завода вместо шлака из домен сливал. Ты считаешь, сейчас для тебя что-нибудь поменялось? Обрядили Угланова в робу – и нету Угланова? Нет, мужик, ты везде и всегда от меня будешь смертно зависеть. – Бил и бил молотком по чугуевской зазвеневшей пустотной башке, словно только того и хотел, что пробить до гремучего студня, до взрыва хорошо сохранившейся сотрясенной в Чугуеве злобы, непризнания себя червяком под вминающим в землю его сапогом, до того, что тогда, в той стекляшке, затопило Чугуева, вырвав все из нутра, кроме – бить, засадить свою правду Угланову в голову; подмывал его просто, ушатывал точно так же вот дернуть рукой сейчас – но сейчас он, Чугуев, был пуст и тащился за ним все равно что безрукий.

И путем многократных плевков керосина в Валеркин движок убеждался Угланов, что Чугуев сейчас безобиден, как плюшевый, и его можно мять и трепать, как захочется.

– Дальше, дальше идем, не сворачивай.

Встали перед самой будкой с красно-белым шлагбаумом, на глазах у бригады, у всех и как раз вот поэтому очутились одни на асфальтовом острове, под колпаком наведенного яркого белого света, как вот кто поумней выбирает для шалостей не последнюю – первую, перед носом учителя, парту: хорошо же он тут все уже изучил. И каким-то другим, ослабевшим и шатким, пересиливающим голосом покатил на Чугуева новые, непонятные волны, с непонятным болезненным выражением глядя Чугуеву сверху в лицо:

– Я не помню тебя, извини. Вас тогда было много таких, пол-завода. Дравших глотки: «Долой!», «За Чугуева!» Вам же было тогда всем на площади сказано, я к вам вышел и вам говорил, как поставлю железное дело. И кто уши имел, тот услышал – и сейчас честно пашет на свой возрожденный завод и всегда получает за свой пот и мозоли достойные деньги, кормят семьи свои, подымают детей. Ну а ты не услышал, Чугуев. Как же было услышать, когда я треть из вас сразу под сокращение – как траву под покос. Тридцать тысяч отсев. Кто ж согласен? Ты ж не скот, ты не шлак, чтоб тебя выливать через эту вот лётку. Но иначе нельзя тогда было, нельзя. Это вечный, Чугуев, абсолютно железный закон: что нельзя взять на борт корабля больше, чем он, дырявый такой, на текущий момент может вынести. А иначе потопишь завод целиком. Понимаешь ты это, Чугуев? Ну не может быть так, на одну чтоб исправную в цехе машину – лишних десять, пятнадцать, тридцать пять человек. Управляет машиной один и на хлеб себе сам зарабатывать может один. Или скажешь, я трюфели жрал в это время и мулаток под пальмами трахал? Я у конвертеров по суткам ночевал с такими же, как ты вот, работягами. И с инженерами башку ломал, как из дерьмового угля и ржавого металлолома не ХРЖ отлить, а что-то хоть похожее на сталь, такую, что она и в мерзлоте не разорвется. Я не мог вас жалеть, никого по отдельности, честных, нормальных, кость от кости завода, не мог. Сталь – это невозможность никого жалеть. И я сейчас хочу тебе сказать, что ни за что прощения не прошу. Если б я делал как-то иначе тогда – мне прощения сейчас бы просить вообще было не у кого. А сейчас мой Могутов кормит сталью полмира, и все люди завода вот даже не сыто, а со смыслом живут. В телевизоре видел? Все, все за меня. Как один человек.

Непрерывно смотрел он в пустого Валерку, в глаза, и искал в них себя, отражение свое и себя в них не видел, хоть ничтожной задержки своей правды и силы в чугуевском взгляде: не имел для Валерки уже в этом плане никакого значения он. Рост родного завода, превращение его в великана, с которым считается мир, не имели значения: целиком был оторван от этого роста Валерка и не рос вместе с собственной родиной все эти годы, сокращался на зоне, ржавел, не могущий почуять отсюда вещественной силы углановской правды.

– Что ж молоть-то теперь? Перемолото. – Он зачем-то толкнул из себя, хотя всё было ясно обоим и так, и уже закричали дубаки им «построиться!», полосатый шлагбаум с табличкой «Стой! Запретная зона!» поднялся, и со скучной неумолимостью серый земляной и бетонный конвейер пополз, потащив их обоих в составе безъязыкого стада в жилуху; по всему должен бы вот теперь-то Угланов насовсем от Валерки отстать: для чего вообще он завел разговор о былом, что тянуло к Валерке его, что он мог из пустого Чугуева выжать?

Но опять – в умывальнике, выбрав время, – навис:

– Что же брат тебя, Сашка, не вытащил? Мог же ведь откупить от судьбы с потрохами?

– А тебя, видно, сильно боялся, – бросил в эти пытавшие никому уже больше не нужную правду глаза.

– Это как он меня, я не понял? Ну мента ты, мента. На площади тогда перед заводоуправлением, когда на приступ взять меня хотели. Ну и что мне тот мент? У меня сто вагонов ментов таких было.

– Да потом уже было – мента. А сначала тебя я, тебя. До тебя самого докопался. – Даже спичечного огонька разумения в глазах не зажглось у того. – Что тебе это помнить? Не надо. Там, на трассе, в стекляшке, где ты с Сашкой в сговор секретный. Вот бутылкой тебе хлопнул в голову.

Рука его, Угланова, качнулась, и потрогал обритый затылок, пытаясь оживить ту далекую комариную боль, ощутить ту потекшую малую кровь: да была ли?

– Нет, не помню. Забросали гранатами ту бутылку твою, извини. Если б ты на больничную койку меня, вот тогда бы запомнил. Ну а мент где тогда и откуда?

– Что тебе этот мент? Что вот я тебе, я?! – Вся давящая мука неопределенности, распиравшая жабры, рванулась наружу. – Что ты душу мотаешь-то мне: что да как да за что?! Было, значит, и было: свою жизнь за три дня поломал, за минуту вот только одну. Человека под землю убрал ни за что, вот которого даже не знал. Жизнь чужую забрал и свою отдаю, как оно и должно, справедливо! Вон он я, обит кожей, букашка! На твои все расклады не влияю никак! Ну у Хлябина клоуном, у него на руке, как Петрушка, по гланды! Так не против тебя же оно! Твой же телохранитель, ты уж не сомневайся: заслоню, пропасу, если вдруг какой псих…

– Ну спасибо, теперь я спокоен. Отработаешь, значит, честь по чести два года. Потом? Что, отпустит тогда по звонку тебя Хлябин? – Знал, конечно, что режет без ножа его этим вопросом.

– А зачем я ему? Отработал – и хрен со мной: что на волю, что в шлак – для него все одно. Тут теперь только ты. Ты большой, ты вкуснее, ты – целый Угланов, мы теперь для него все невкусные – нашу кровушку пить. – Кипятил в себе эту убежденность в своем неминуемом освобождении, но не мог довести до кипения, сделать правдой даже для себя самого.

– Если б так было просто, Чугуев. Поменяться все может в любую минуту. Спустят сверху команду ему – отмесить меня или зарезать. Кто месить меня будет? Хмызин в дурке, отмучился. Значит, следующий ты. Ты для этого дела подходишь, ты в Могутове против меня воевал и попал через это на зону. Значит, можешь хотеть отомстить. На тебя стрелки Хлябина: у тебя, мол, мотив. И тебя приберут после этого сразу по-тихому, с понтом, это ты сам себе брюхо вспорол. Не похоже на правду? Да хрен со мной, хрен, вот не станут они ничего со мной делать и тебя подводить – для тебя самого разве что-то меняется? Ты ж его изучил уже, Хлябина. На себе испытал, что он делает в зоне с людьми, как ему это нравится, власть над тобой. Он на чем тебя держит? На мокрухе, не меньше? Железяку, заточку накопал с чьей-то кровью и твоим отпечатком? Что-то ты же ведь делал для него тут особое? Про него много знаешь, чего никому знать не надо, – разве он тебя с этим отсюда отпустит? Наломал новых дров ведь, дурак, – тут кого-то мудохал, кого он укажет, – на статью себе новую. У него, поди, в сейфе заявления лежат от всех тех, кого ты по его уже указке ломал. Только так довернет до пожизненного – в пятьдесят выходить уже смысла не будет. – Заколачивал гвозди чугунные в мозг, глядя прямо Валерке в глаза, с мерзлой силой, без сладости, удовольствия видеть Чугуева сломанным – просто делая то же, что делал с людьми он всегда, вынимая им мозг и вбивая свое. – По природе он тварь, кровосос. По всей жизни был маленький, серенький, а такие, как я, подымались наверх и окурки об него вытирали, и все девки на танцах уходили с такими, как ты, и ему никогда не давали. Ну вот он и пошел в надзиратели, чтобы всем отомстить за свою нищету и убожество, чтобы жизнь человека, такого, как я, и такого, как ты, получить в свои руки. Я, Чугуев, большой, повкусней буду, да, но и ты для него ведь не маленький. Он на зоне и дня бы человеком не прожил – от животного страха за свою требуху, ну а ты десять лет простоял, не согнулся. Если снять вот погоны с него, что останется? Да слизняк бесхребетный. Он всегда будет чувствовать это, когда рядом с ним ты. Ты для него ходячее оскорбление. А еще тебя ждут, тебя любят, та девчонка, которой ты в Могутове жизнь покорежил и простила тебя все равно и ждала, пусть ей все говорили, что ты в зону ушел, как в могилу. Ты бы умер, Чугуев, – все равно бы ждала как живого тебя, а его, слизняка, разве стал бы кто ждать хоть два года из армии и, тем более, так, как она тебя ждет, как одна только мать может ждать вообще. Вот за что тебе верность такая, а ему ничего? И вот этого, этого он тебе не простит. – Проходило сверло в нем, Валерке, пустоты – что тут скажешь? Молчал. – И чего? Дашь сожрать ему жизнь? Жизнь, которая с нею должна у вас скоро начаться? И выходит, тогда ничего не имело значения? Что ни с кем свою жизнь не связала, с другим мужиком, никого не убившим, нормальным и честным, и в себя его семени не приняла, потому что не надо ничьего ей другого? Для тебя одного, дурака, береглась и тебе свою молодость через эти решетки скормила – это как? Это, значит, напрасно она? Не выйдешь к ней – добьешь ее, Чугуев.

– А я могу?! – рванулось из нутра. – Так и так не дождется! Нет правды! Что могу против буквы закона? На бумажке букашка! Тут умишком же надо, мозгами, деньжищами, тоже сила не меньше чтоб хлябинской силы! А где?! Я всю жизнь тупой козлик, из-под палки вот вашей все делал, как скот! Это если б война, на руках, кулачках – от меня бы, от жилы, от упрямки зависело! Вот в забой меня, в шахту, в Чернобыль – давай! Вот тогда бы я сделал. Ну а так я обрубок! Даже ты – тоже здесь!

Выедал замолчавшего монстра глазами – человека из мяса, из пористой кожи, с выпиравшими сквозь эту кожу мослами, в той же майке казенной хлопчатобумажной, что все здесь, человека, который никогда не почует той же меры бессилия, от которой вот здесь задыхается он, земляной, скудоумный Чугуев, человека огромной давильной, покупательной силы, погрызающих все лобочелюстей – и уже получалось, Угланова жалобил, вымогал, вынимал из него: «помоги!», признавая без внутренних корчей за Углановым силу решать, кому жить, потянувшись впервые к Угланову и готовый уже целиком подчиниться ему, исполнять, проводить его волю своим существом, лишь бы только помог, – и смеялся вот в ту же минуту над своей дебильной наивностью, задыхаясь презрением к себе и к Угланову и не веря, что этот, так плево порезанный ножиком, сам посаженный в зону и ржавеющий в ней человек может что-то – теперь, вот отсюда, из клетки – изменить даже в собственнной жизни… и в какую-то стенку в себе упирался с разгона: не верь, нет к тебе и не может в Угланове быть никакого участия, занят только своим, лишь своей большой свободой и силою он.

И Угланов как будто услышал, да заранее это все знал:

– Можешь, можешь, Чугуев. Я и здесь вот, в загоне, кое-что все же тоже могу. Вознесенского видел, придурка, – пидорасить хотели его? Через месяц-другой, ты увидишь, повезут его на пересуд, и мои адвокаты докажут, что девчонку он ту даже пальцем не тронул. Это все ему я. И тебе то же самое! Но с тобой сложнее: в зубах ты у Хлябина. Так что ты должен тоже кое в чем мне помочь.

– У тебя, значит, клоуном?! Что у него Петрушкой был, что у тебя! И все одно по оконцовке тут останусь!

– Оставайся и Хлябину верь, – уморился Угланов.

– И тебе, и тебе… еще больше не верю!

– И правильно. Что я добрый такой. Я не добрый, Чугуев. У меня своя правда. У меня тоже сын, восемь лет пацану. Я не хочу с ним встретиться, когда ему будет семнадцать. Я не хочу отдать свое единственное время этим сукам, не хочу отдать сына, который сейчас забывает меня и забудет совсем, и я буду не нужен ему… никогда, никогда. Твоему сейчас сколько? Сколько бабе твоей? Лет на восемь, на сколько моложе тебя? Понимаешь, что в этом мы с тобой совпадаем, что у нас эта правда с тобой – одна?

– А я знал! Знал ведь, знал, что ты это… Волком, волком смотрел за колючку! – Вот та самая, первой в его нищем мозгу проскочившая дикая и смешная догадка об углановском замысле оказалась единственной правдой, проступила в углановском, потерявшем как будто бы кожу, оструганном до болезненной и беззащитной сердцевины лице: только это и было одно под углановской лобной костью, выпиравшей наружу в одном непрерывном усилии – просквозить, проломиться, подняться на волю безразлично по скольким и чьим головам… – И меня на колючку, как ватник, чтобы не исколоться! Первым перед собой на мины. Да только хрен тебе, другого барана поищи! Мне два года осталось, год, год! Хоть чего говори – не полезу! Правда, ишь ты, одна! Кочергой внутрях прям шурует! Хавал ты мою правду и ей не давился! – резал водопроводным, обдиравшим гортань кипятковым сипением Угланова – и в углановском горле в ответ тоже вентиль тугой поворачивался:

– Уговаривать даже не буду вот из этой могилы ломами тебя выковыривать. Сам со мною попросишься, сам.

9

Что же он так вклещился в Чугуева? Взял кусачки и тянет мужика, словно зуб из гнезда, в свой «состав преступления», словно, кроме Чугуева, взять ему некого, ничего без Валерки ему не собрать. Лишним, наоборот, даже взрывоопасным для углановской шаткой затеи был вот этот заблудший, по башке отмолоченный властной неправдой мужик, раздираемый надвое, занасилованный вечным страхом не родиться на волю. Вот же, вот под рукой Угланова – превосходный, породистый, состоящий из нужных звериных ухваток Известьев, вот уж кто ему нужен воистину, прокаленный и травленный истинный вор, подключенный к единой системе обращения крови «братва», вот кого уж не жалко и кого он, Угланов, приручит по законам служебного собаководства. А Чугуев зачем?

Так-то все оно так, да не так. Если что-то в намеченной схеме «Известьев – Станислава – санчасть»… Станислава – вот его уязвимое место, Угланова, не прижившийся и не заживший кусок его кожи? души? существа?.. Забуксует, споткнется, сломается, если что-то унюхает Хлябин, то тогда человек будет нужен в промзоне – Чугуев. Он, Угланов, ведь все же немного посложней дождевого червя, чтобы сразу всей слизистой плотью толкаться и втягиваться в земляную расщелину, прорываться всей силой в одном направлении сквозь землю – может и показать «вправо-влево», пару-тройку обходов, одновременно ложных и истинных, запустить одновременно два часовых механизма – нужен, нужен Чугуев ему, и распахивать и засевать нужно это вот поле «Чугуев» сейчас.

Никогда он, Угланов, не думал о ком-то дольше двух-трех минут – в смысле: о человеческом теплом нутре, о единственной правде, содержимом кого-то из своих пехотинцев и, тем более, тварей, «врагов»: с кем живет, кого любит, над чьей кроваткой склоняется тронуть маленький лоб целовальным термометром, с кем он там говорит на понятном лишь двоим в целом мире сюсюкающем языке глупых ласковых прозвищ; мог он этого раньше не видеть, не чуять, материнских, сыновних, отцовских дрожаний, вовсе не существующих в измерении железного дела, а теперь было мало ему Станиславы – он и этого полного боли живой мужика, человека-убийцу не мог сократить до стального, пустого куска и свести к пробивному устройству таранного типа, уместить целиком от макушки до пяток в «основание и выбор параметров землеройной машины». Эта самая баба чугуевская. Он ее ведь увидел, Угланов, недавно, сквозь заборную сетку у «дома свиданий» – вдовьи просто и глухо одетую, как-то сразу поняв, без подсказок: Чугуева, для него, под него, словно жизнь изначально задумала этих двоих, отлила друг для друга, друг из друга вот даже, как из одного самородка, куска; он, Угланов, привык здесь, на зоне, к отцветающим, рыхлым, расплывчатым, а она – устояла, было ей врождено устоять в своем контуре, долго не отдавая ни грана, ни градуса изначальной живой своей силы беспощадному времени, – не весенний размах, а пшеничное, золотое и синее плодоносное лето; было что-то такое в величии благодатного крепкого, звонкого тела, от чего ни один не ослепший мужской человек не останется рядом спокоен, шевельнется покойник, монах согрешит, педераст пересмотрит наклонности, и у всех серолицых шнырей и прокислых дубаков на воротах шеи разом сворачивались набок: и ведь ездит такая к кому-то проржавевшему в зоне и дает год за годом – себя.

А она же дернулась, сорвалась от удара в живот изнутри, услыхав: твое время, входи – захлебнувшись своим горьким, кратким, по минутам отмеренным счастьем, побежала увидеть живым своего; вот такая собачья, материнская жадность заплескалась живой водой в ее потерявшихся, ищущих, будто бы на военном вокзале новобранца, калеку, живого, глазах, что Угланов щекотно, щемяще почуял, как она бережет, подымает, спасает Чугуева и как сам он, придавленный хлябинской протокольной кипой горе-убийца, начинает толкаться навстречу жене – к полынье, что она, его баба, продышала над ним, столько лет не давая подернуться пленкой, сковаться, и впервые за жизнь он, Угланов, почувствовал что-то походившее на настоящую зависть: никогда у него такой женщины не было, что его бы тянула, зная, что без нее пропадет, не она – так никто его больше не вытащит, не накормит, не вымолит; за него бабы шли и ложились под него как под сильного, вырастая в глазах своих собственных, возвышаясь, любуясь собой: вот такой у меня он, Угланов, вот таким должен быть настоящий мужской человек, чтобы я захотела, отдавалась, гордилась – и никто его слабым, обессталенным, жалким не видел. А поднять из канавы, из гусеничной, сапоговой подошвенной вмятины человека – не хочешь? Ждать полжизни собакой у железных ворот – человека, который обнесчастил тебя, – прибегать под заборную сетку и не дать себя этому человеку прогнать: убирайся, нет больше никакого Валерки, жизнь свою свари с новым, пока молодая; в эту землю врасти, когда все перестанут находить за бурьяном калитку, за которой он скрылся на кладбище.

И у этой вот русской Пенелопы он мужа, Угланов, сейчас заберет, затянув в свое дело, машинку, в 50/50 вероятности, что в прорытом туннеле не «выстрелит» над башкой гранитная кровля и Чугуев-распорка не сломается первым, приняв на себя ломовую обвальную тяжесть породы. И не то чтобы прямо проломила Угланова правота, правда сердца вот этой Натальи, но все же полезли иголками и язвили порой не совсем чтоб по-детски вопросы: кто сказал, что его, господина Угланова, тяга на волю много больше, важнее чугуевской, тоже единственной, жизни?

Да сама постановка вопроса смешна – каждый весит, как давит, сколько веса набрал; он, Угланов, на это полжизни работал – весить больше, чем каждый другой, согласившийся с низостью и не поправивший изначальной своей невесомости; изначально вот так разделяются люди – по «данным», по мозгам, лобочелюстям, и Угланов давно навсегда ушел вверх, и Чугуев уже навсегда не поднялся, справедливости нет, все законно, потому что – непреодолимо.

Нужен, нужен ему, но сейчас занялся он Известьевым, нагишом ступив на мокрый кафель в банно-прачечном общем вагоне и подсел вот к такому же голому и покрытому шерстью, просто так, невзначай, на свободный край лавки; тот, конечно, не дрогнул, не налился тревожной, угрожающей тяжестью и глядел прямо перед собой, отмокая: кожа чистая всюду, без чернильной проказы, но Угланов приметил уже на лопатке небольшую такую… «знак почета», тавро. Ударяли по кафелю струи воды и с шипением резали воздух, отсекая от них, заглушая все звуки, – подходящее место, наилучший момент, он теперь постоянно, Угланов, держался поближе к источникам громкого звука, методичному гуду и зуду вибраторов, переливам, шипению, обрушениям водопроводным, зная, что могут слушать его дубаки с маниакальным бессмысленным тщанием: каждый шаг, каждый вздох, каждый выхлоп кишечный; впрочем, слушают там, в адвокатской, с Дудем, наведенным лучом по вибрациям стекол оконных подключаясь и считывая, что пошлет он отсюда – «туда», управляя своими ракетными установками СМИ и деньгами, а здесь – под проточной этой звуковой изоляцией – без сомнений качнулся к Известьеву и:

– Интересная татуировка, Олег, у тебя… – Неужели никто из ишимских блатных до сих пор не приметил вот этой полустертой звериной оскаленной морды? Всех же тут раздевают они и читают, как книгу, сверяясь с гербовником волчьего племени: самозванец, порвать, как порвали вот этого Ярого за самовольно нанесенные «звезды», – значит, с кем-то уже он, Известьев, в контакте и сцепке, сразу узнанный кем-то на зоне, раскрытый… – В зону лучше с такой не соваться, мне кажется. Ведь со шкурой отпорют, не так?

– Ну а вы разбираетесь? – Подчиненно-почтительно «вы» – ничего не затлелось в глазах, хорошо он командует кровью. – Да по дурости, дурости молодой наколол, а потом вот сводил, как впаяли. Ничего, оказалось, – люди тут понимающие. Положенец наш, Сван. Живи, сказал, чего. Если с каждого спрашивать вот за такое, все давно бы без кожи ходили.

Неужели еще не почуял, что Угланов его полоснул до стола, вскрыв от горла до паха?

– Ну а смертнику, фуфелу, что на острове Огненном вместо тебя, что, такую же сделали? Под копирку на левой лопатке? – засадил сразу острым, тяжелым в хребет, и обмылок, баран из мужицкого стада, сразу сделался тем, кто он есть, и взглянул в него тем же запыленным, погасшим и новым, словно из камышей – на охотника, взглядом:

– Не пойму я, про что вы. – Ничего необычного, все как всегда: раскаляется лежка под брюхом; он, Известьев, умел потерпеть, не сорваться, за собой не поднять сразу бешеный гон.

– Поражаюсь я все-таки русской системе. Всюду Сколково, датчики, рамки, биометрия, чипы, штрихкоды – ничего не работает, только одно: дашь полтинник зеленых инспектору спецотдела СИЗО и полтинник главоперу, чтоб они там руками переклеили пару фотокарточек три на четыре, и уже едешь не в Белозерск на десятку, а в Ишим на два года, срок, который ты тут на одной, блин, ноге простоишь – и рождение заново, жизнь. Под другой фамилией. Да, Гела?

– Ух какой ты! Рентген. – С оттенком удивленного шутливого отчаяния (?) вор покачал потяжелевшей головой: вспорол меня, купил – не тратился ни долькой на зверские гримасы, продавливающий взгляд: он ведь не обезьяна. – Разведка у тебя, конечно, – по ресурсу. Как выкупил так быстро, вот просто интересно? По Хмызу, шелупони?

– Так ведь дочь у тебя поизвестней, чем ты. – Захотелось похвастаться нюхом: как читает мозги по значению взгляда, по невольным движениям губ, кадыка, заглянуть может сразу в нутро и достать человечью душу, заповедное самое, суть. – На эстраде сейчас. Очень, очень такая… – поискал для отца подходящее слово, – настоящая девка. Что-то есть в ней живое среди всех окружающих силиконовых доек. И голос. Ника Бакуриани. Видел, видел, как ты хотел ее из телевизора достать. Ты, наверно, живьем вообще ее толком не видел? Хоть знает, что отец – это ты? – надавил сапогом на кадык, в уязвимое место, которое сразу нащупываешь в каждом: лягушонок, глазастая гусеница – стала яблоней, плетью, лозой, красавицей девятнадцати лет, незнакомой, не знающей о живом человеке, что сидит здесь, в Ишиме, перед пыточным телеэкраном и не может коснуться своей новизны, чистоты, продолжения.

– Поздно ей что-то знать. Пусть я лучше останусь героем-полярником, – выцедил вор сквозь сведенные зубы с застарелой, остывшей болью и с каким-то добавочным шейным усилием, словно что-то мешало, тиски, или голову наново слишком туго пришили, повернулся к Угланову, глянув в глаза так же пусто и сильно, не зверски: – Ну, дальше? Мы же с тобою не соседи по пищевой цепочке даже близко.

– Никогда ими не были, но сейчас жопой к жопе вот паримся. – И достал припасенное, главное: – Подорваться отсюда хочу. Вот с твоей, Бакур, помощью.

– Эх как тебя скрутило-то в неволе – сразу на четвереньки и зубами в решетку. – Ни на дление, ничуть не сломавшись в лице, не отпрянув от белой горячки, вор смотрел в него без изумления и жалости, так, словно началось что-то давно и хорошо известное ему, что только и могло в Угланове свариться, в засаженном сюда устроенном, как он, Угланов, человеке. – Смотрел вчера по ящику про дикую природу? Что вся теория Дарвина – фуфло и крокодил не превращается в процессе эволюции и никогда не превратится в птицу, гад ползучий. – Смотрел на параллельную ветвь рода человеческого: здесь все твое, с чем ты родился, не работает – нужна тотальная замена мозга и рефлексов и выжечь прежние инстинкты невозможно. – Ты понимаешь мою мысль?

– Более чем, о том и разговор. Что не могу я сам, то для меня исполнишь ты. – И рассмеялся этому редчайшему в живой природе случаю перекрестного и равносильного в обоих существах презрения: здесь и сейчас они друг друга презирали и не могли: вор – расцепить на своем горле впившиеся зубы, а Угланов – сомкнуть на этой глотке жвалы окончательно. – И не надо бла-бла. Только «да», под венец. Не ответишь взаимностью – я сейчас шаг из строя и вложу тебя, вора. И не надо мне, что после этого в зоне долго не проживу. Ведь тебе оно будет совсем уж без разницы, когда ты по железной дороге отсюда обратно поедешь и по счетчику будешь с накрутом платить. Срок на сколько умножат твой, на два? Так что сделай мне, вор, что прошу. – Бил, хлестал поводком песью морду с воскресшей умелостью: все срываются с места, когда он скажет «фас!». – И вообще, если так-то. Ты-то здесь себя стер, в мужиках растворился, ну а там, в Белозерске, – долго громоотвод твой продержится? Ведь в любую минуту посыпаться может, как бы он хорошо все повадки твои с биографией ни заучил. Да и Хлябин наш здешний – очень, очень нюхастый. Он тебя еще не ковырял?

– Было дело – пощупал. – Провалился в себя и простукал вор днища, борта, заключив окончательно: ничего он не может ослабить неподвижной углановской хватки на горле; невидимкой снова не станет, загорелась земля под ногами, и на этом вот месте ему оставаться нельзя. – Ну и что ты себе представляешь? Ты на шею ко мне, ножки свесил, и я проведу тебя, как по паркету?

– У меня же ведь есть кой-какие начатки мышления, даром этот вот год не сидел. Руки, руки нужны и носы. Как вот вскрыть изнутри эту банку, я, быть может, придумал, а вот кто до границы меня доведет и, тем более, через нее. Вызвать «скорую помощь» я сюда не могу. Нужен твой воровской телеграф. Сван-то с местными знают конечно же, кто ты.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации