Электронная библиотека » Сергей Самсонов » » онлайн чтение - страница 44

Текст книги "Железная кость"


  • Текст добавлен: 8 июля 2015, 18:30


Автор книги: Сергей Самсонов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 44 (всего у книги 51 страниц)

Шрифт:
- 100% +
2

Сам в себе он сидел, обнесенный своим прочным мясом с костями. Ничего не осталось внутри непродышно здорового тела, тем острее никчемного, что никуда не ушла из него пробивная, подъемная сила. Ничего не осталось снаружи бетонной коробки. Приварился ко шконке и смотрел на зернистую стену в упор: вмажься в стену такую башкой – ничего не получится, только кожу на темени об эти острые бугорки и сорвешь, толстой кости в башке не расколешь, так, чтоб лопнуло все, чем ты можешь себя понимать, человека, который сам с собой уживаться не может.

Коченела внутри пустота, как чугун в закозлевшей могутовской домне, которой от рождения был придан, у которой когда-то он был человеком, и не слышен Натахин был голос: жить одной ей теперь уже точно, доживать и тянуть его сына, который уж давно про него позабыл, из Чугуева вырос, стыдясь, что он тоже Чугуев и тоже Валерка, носит эту фамилию рода и имя отца, ничего не вернуть, ни за что не воздастся Натахе – эта боль в нем, Чугуеве, стала настолько постоянно-привычной, что как будто и не было боли, вот того, кто ее должен чувствовать, не было.

Словно из-под земли слышал, как загремели засовы, и делал, что ему говорят: руки за спину переместились, такие же мертвые, как браслеты, которыми скованы, и пошел по продолу, не сдохший, скотом, как всегда, и куда – не имеет значения, но когда завели его… к Хлябину, ожил, заломила кровь все-таки в голову, словно в плотину: даже сдохнуть не может он собственной волей, не смотреть никогда чтобы в эти неподсудные, неуязвимые глазки, видя в них то живое ходячее все, что не может простить он не им, а себе.

Хлябин поднял тяжелую голову от пустого стола и смотрел только в грудь и в живот, словно выше у Чугуева все отпилили, или так, словно сварка мигала у Валерки в лице, чрезвычайно болезненная для страдающих хлябинских глазок, – избегая попасть, провалиться в чугуевский взгляд из какой-то совсем уж ненужной теперь деликатности к потрошеной поживе, к заштопанной и зачем-то поставленной на ноги падали.

– Значит, слушай сюда, заключенный Чугуев. Я не знаю, как с тобой говорить, – скомкав морду, заныл сквозь зубовное сжатие: больно мне, больно. – Вот он я снова перед тобой, тварь, которая так тебя… ну, оскорбила. Жену твою, святую простоту. Вот веришь, нет, а понимал ведь, понимал, что даже пальцем к ней, такой, не должен прикасаться, напополам вот так и рвало, – и удушил невидимое горло в кулаке, показав, как себя он, паскуда, держал и не смог пересилить. – Я ж ведь себя, Чугуев, трижды останавливал. Трижды, трижды ее отпускал! Говорил себе: нет, что ж творю я такое? И все равно не смог, спаскудничал, скотина, вот такая она у тебя, как назло. Я ж на других и не смотрел! Ну а твоя, твоя прям захлестнула! Ну такая она – тронешь только… глазами, и все, перемкнуло! Вольно ж ей было приезжать к тебе снова и снова! Думал: тайно возьму у тебя только раз, и никто не узнает. – И поморщился от омерзения к себе. – Что не скажет тебе, ни сейчас, ни потом не признается. Ведь она ж для тебя это все. В жертву, в жертву себя, ну а как еще скажешь? Что ж ты думаешь: не понимаю?! Да я все понимаю! Понимал, что я делаю, тварь! – И хватил кулаком по столу – так его затрясло, поднялось и захлюпало в горле запоздалое то, чего в твари такой быть не может, – и взглянул ему прямо в глаза с беззащитной дикой улыбкой, словно стал навсегда для Чугуева слабым и жалким, самому себе тошным до того, что сейчас прямо вывернет… И, как будто очнувшись, сломав на лице эту пьяную жалкость, отчужденно и трезво толкнул: – В общем, было, Чугуев. Не видео – назад не отмотаешь. Что теперь? Жить не хочешь? Мочить меня хочешь? Вот ее, свою бабу святую, окончательно хочешь добить? Ну давай – бей ее, добивай! Я не буду препятствовать. Очень нужен ты мне – обвинилку тебе подводить, новый срок. Хочешь жить с этим всем на душе – так живи, а не можешь – давай доходи: или шлепнут тебя при попытке, или сам себе тыкву раскокаешь. Жизнь твоя, и ее испохабил ты сам. Я тебе мстить не буду – за что? Да я сам бы себя, будь я ты, точно так же мочить бы пошел. Я тебя вообще бы теперь-то уж больше не трогал и в глаза лишний раз не смотрел. Чисто из дискомфорта! Ничего мне с тебя уж не надо. Мне лично. – Произнес как «я сыт», «отработал – и в шлак», не таясь и устав от ненужных добавок сердечности в голосе. – Только я ж ведь тут как бы на службе. Государство мне лично задачу поставило. По нему, – сообщил как про вечный огонь, про погоду, про зиму, – чтобы он тут сидел, как на клее «момент». И опять ты мне нужен, Валерик, никак без тебя. И не я уже это, а он тебя выбрал, Угланов. Это ж он про жену тебе, он намекнул – чтобы меня побежал мочить, двинутый. А теперь он тебя за собой потащит, а вернее, впереди тебя пустит – первым, первым по минному полю. Чтоб дорожку ему проложил – ну, ты знаешь, откуда куда. Так на промочку рвался – зачем? Потому что там ты, там на промочке всё: и рабочие руки, и весь инструмент, декораций вон сколько на каждом шагу, чтоб меж ними скользнуть незаметно. Он же ведь инженер, голова, для него – тьфу два раза придумать. Только руки нужны ему, руки твои. Все другие его не послушают, ну а ты – ты меня даже не ненавидишь, а не знаю теперь даже, как и сказать. Потому-то он так и вцепился в тебя. Сам же понял давно – что я буду тебе? Для тебя-то теперь это все не имеет значения, ничего ты не хочешь, ты меня придавить уже даже не хочешь. Только ты извини, я тебя сейчас реанимирую. – Верил, верил всерьез, что физически только не сдохший Валерка зашевелится и подчинится, в силе он и теперь его, Хлябин, раскачать и погнать, куда надо ему. – Что? Смеешься? Ну а как вы, Чугуев, отнесетесь к тому, – надавил он на новую кнопку и протягивал тросом сквозь Валерку слова, – что мной лично в ходе плановых мероприятий была задержана гражданка Чугуева Наталья Николаевна и при досмотре передачи у нее изъято запрещенное для передачи в зону вещество? Пакет с тестообразным веществом зеленого цвета, сокрытый ухищренным способом в продуктах? – Вот чем его, Чугуева, продрал и заорал расчетливо – стереть и доломать Валерку до живого: – Сам хочешь сдохнуть – хоть о ней, хоть о щенке своем сперва подумай! Хочешь, чтобы она завтра в зону пошла и подстилкой там стала для коблов и таких вот, как я, и чтоб вышла оттуда больной, измочаленной рухлядью? Так ты с нею за верность, за жертву? Тронул я ее раз – так пускай ее в щепки теперь раздраконят?!

И вот кто-то еще в онемевшем, неподвижном Чугуеве, находящийся в нем, но ему посторонний, не поверил тому, что Чугуев до сих пор остается приваренным к месту, кровь куда-то ушла из него, а не ломится в голову, в грудь, в кулаки, подымая волной и бросая на урода, на стену – не пробили на черепе кожу рога, не полезли клыки, раздирая пасть в реве… В нем – еще одна жизнь, в нем – Натаха и сын, он – условие их невредимости, он не должен тащить их за собой в могилу – вот что вбил в него Хлябин, вот каким безотказным, кровавозазубренным ключиком вновь Валерку завел, как часы.

– Ну, загрызть не бросаешься – так уже хорошо, – со спокойным удовлетворением бывалого собаковода поразглядывал результаты работы своей: двух десятков вколоченных в голову слов, двух затронутых родственных участей, душ, протокольной бумажки хватило на новое воспитание раба, на обычное чудо воскрешения из падали.

И должно было жечь, продирать, но не жгло его это спокойствие сильной, не дающей ему даже сдохнуть, рвуще-неприкасаемой твари – словно в нем появились какие-то новые скрепы, невозможная прежде охлаждавшая сила терпения или, может быть, новые уровни скотской покладистости, только это уже не имеет значения – какой он и что из него Хлябин сделает, лишь бы только остались они друг у друга, Натаха и сын.

– Смысл ты уже понял. Простучи мне его, – потянулся к нему безмятежной, разглаженной мордой Хлябин, впиваясь и впитываясь. – Покажи, что ты с ним, что купился на мутки его. Что меня ненавидишь с самой лютой силой. Вот они, твои руки-домкраты, – к услугам его. Он, конечно, тебя будет долго прокачивать, перед тем как открыть тебе душу. Про меня будет спрашивать – что я тебе. Ну так ты ему честно скажи… ну не честно, а «честно»… что тебя я наседкой к нему: или ты его выкупишь мне с потрохами, или я тебе хуже, чем смерть, новый срок до упора. Все равно по-любому ты чувствуешь, что с живого тебя я не слезу, не простил я тебя, тварь, которая руку на меня подняла, так что выход один у тебя – вместе с ним подрываться. Про жену ничего только не говори, завари в себе намертво – помни, что в столе у меня протокол об изъятии и в любую минуту дам ход, если что. Ты пойми, ничего я ей делать, твоей, не хочу. Но ты же мне не оставляешь другого выбора, Чугуев. Как еще тебя захомутать? Простучи его, дятел. Пусть на ушко шепнет, что задумал такое, а ты мне в сей же миг – и свободен. Вот она первым делом свободна! Ну зачем она мне, если так-то? Я и так уж ее… виноват перед ней. – И опять не прожгли, не проткнули Валерку вот эти слова и не вырвали из неподвижности: все равно он ее не коснулся, паскуда, все в Натахе как было, так и есть, с той же силой святое и чистое и еще даже больше, чем раньше… Ну а Хлябин еще, может быть, и подставит, потеряв осторожность, Чугуеву голову, бок для удара и тогда, тварь, узнает, как ломается сразу телесная прочность его… Только пусть вот сначала Натаху отпустит с железной гарантией.

– Я ж по жизни тупой охламон – ты в шпионы меня, – еле смог протащить и наружу подать сквозь тугие валки, так его изнутри придавила и дух подвела наступившая необходимость хоть как-то сообщаться с уродом. – Что он мне там такое нашепчет, а я это тебе? По ушам мне проездит – и чего тогда, кто виноват?

– Ну понятно, опять прибедняемся. Вековая крестьянская хитрость. Ты мне, главное, в клюве принеси, что он скажет. Ну а там я уж сам как-нибудь отфильтрую в своем сепараторе. Простучишь – хорошо, а на нет и суда нет, живи. Помни, главное, служишь кому. Вот с хозяином не ошибись, чтоб в земле с боку на бок потом не ворочаться – сделал я с твоей бабой страшное или не сделал. Под Угланова ляжешь – автоматом ее в ту же землю уложишь.

3

«Кума, кума хотел мочить, двинутый!» – побежал по шнуру огонек, шепоток по пятам за Чугуевым, целым и невредимым когда вышел в зону после жалких, смешных десяти суток трюма, ничего себе не раскроив, ничего не могущий с собой своей собственной волей сделать, потому что теперь каждый шаг – или на удушение родного, или на ослабление петли на Натахином горле. И уже не корежило больше его от насильной, словно чуждым железным каркасом вживленной в него, обтянувшей и вваренной собственной целости, невредимости, прочности; слишком он оту пел, волочился, как зомби, в отрядном строю из жилухи на промку; все смотрели вокруг на него так, как будто уже был помечен входным он отверстием, – понимали, что Хлябин готовит ему беспредельные кары, безо всяких дознаний, судов и сроков, только случая ждет, чтобы сделать все чисто, или, может быть, медленно будет его доводить.

Он и взглядов всех этих особо не чуял – лишь один взгляд, углановский, человека, который продлил ему жизнь, а не то все уже бы закончилось и сейчас никакого Чугуева не было б. И Угланов смотрел в него прежним своим, немигающим и намагничивающим взглядом: я скажу тебе, как и зачем тебе жить – но и с новым каким-то непонятным значением, словно что-то узнал и решил про Чугуева новое, словно что-то в себе с недовольством и даже болезненным неприятием ощупывал, то, что вбил он, Чугуев, в него кулаком, запуская Угланову сердце.

И таскались в молчании врозь по бараку, и шагали в отрядной колонне, разделенные черными спинами и плечами немых работяг, погружались в знакомый гул и грохот стальных механизмов и работали рядом, вклещившись в вибраторы, протрясая, взбивая плиту за плитой и друг с дружкой у всех на слуху и глазах перекидываясь соображениями, почему это после заливки даже малости масла в «Калибр» булава вообще прекращает вибрировать, и Угланов считал, что все дело в эксцентрике и поэтому надо попробовать собирать агрегат без какой-либо смазки вообще.

По бетонным дорожкам прохаживались и надолго вставали над душой дубаки, по-собачьи тревожно, как на шорох, на запах, вертя головами и натасканно-часто поглядывая на огромно-нескладного, неудобного главного зэка – да пропал бы он пропадом, гробанулся с концами в бетон, намозоливший им глаза так, что вообще уже не закрываются, наказание ходячее, ось вращения всей жизни на зоне. И ни слова живого с Чугуевым – все «эксцентрик» один да «эксцентрик». Но работа сама, полный ход ее, логика, с ровным остервенением идущий слитный шум производственной музыки позволяют им головы сдвинуть на какое-то время виском прям к виску, и тягает Угланов за Валеркой пудовый мотор – за убийцей несостоявшимся жертва – и на ушко, дорвавшись, ему наконец:

– Ну, живой до сих пор – прямо даже не верится. Хлябин жить заставляет?

– Да, да. Чтобы втерся к тебе. А ты знаешь уже. – И опять потянулся, получалось, к Угланову, скот, за спасением, к лобо-челюстям этим, которые могут растянуть, перегрызть всю железную путанку, потянулся совсем без надежды на то, что Угланов способен гражданку Чугуеву вызволить, но теперь все равно уж к Угланову, к силе последней… и как вой испустил то простое, что держало когтями его, на мгновение вырвавшись не на волю пускай, но хотя бы на неодиночество, перестав жить один, взаперти в своем нищем уме и не думая, что для Угланова все родное, больное, святое его не имеет значения, мусор: – Он Натаху, Натаху под суд! Наркоту ей пришил! Или выкуплю все про тебя – или в зону ее он, на срок!

– Ну тогда уже точно давай под стрелу становись, – показал тот глазами на плывущую в небе плиту. – Вот теперь не без пользы. Ты – всмятку, и Натаха твоя на хрена ему будет нужна? Он ее уже взял, – без пощады всадил в то же место, что уже заржавело от крови в Чугуеве. – На хрена ее дальше терзать? Чтоб тебя наказать на том свете? Так что можешь пойти и сказать, что я все про тебя уже понял, даже срать с тобой рядом не сяду. Он и сам это знает. Сука, давит морально меня. Показал мне, сморчок, что мне эта дорожка закрыта, что теперь ты на промке за мной будешь шастать повсюду, словно нитка с иголочкой. Будешь ты ведь меня сторожить лучше всех дубаков – за Натаху свою, чтоб он в зону ее не засунул? Или в петлю решишь? Я, Валерик, уйду все равно. – И нажал на Валерку глазами со всей той же проходческой силой: все едино продавит и проедет вперед, но еще что-то влажно-животное, беспокойное, жалкое в них проступило, как в глазах у собаки, обваренной возле кухни крутым кипятком, – тем больше поверилось, что Угланов не шутит. – Пацана моего видел в зоне тогда – без отца вот которого ты едва не оставил? Он один у меня, я ему обещал: через год я вернусь. Ну а ты чего, ты?

– Так и так, десять лет вот уже не жилец.

– А Натаха твоя? Будет жить? Сможет жить, если ты к ней не выйдешь? То, что он наркоту ей вот эту, – херня, для нее, для нее не имеет значения. Без тебя ей что воля, что неволя – одно. Да могла бы она без тебя – все закончилось бы в ту минуту еще, как судья на суде тебя в гроб молотком. Сколько было тогда ей? Двадцать пять? Двадцать три? Того меньше? Ну повыла немного бы для порядка в подушку и новую жизнь с мужиком себе новым сварила, и вот кто бы ее осудил, что тебя не ждала? Человека, который сам во всем виноват? А держала тебя на плаву, захлебнуться тебе не давала терпением своим. Так что права, Валерик, не имеешь такого – не выйти. Если так, то тогда ничего не имело значения. Он ее вот, паскуда, испачкал, только больно-то ей не от этого, больно ей еще будет – от того, что тебя не увидит. Вынешь сердце ей ты! – в том же духе продолжишь: не могу, не жилец. Что не можешь-то, а? Землю носом не можешь, прутья гнуть вон руками? В инвалидной коляске ты, да, нету рук, нету ног? Сляб могутовский, бивень, головой если в стенку, то сломается стенка. Что, мозгов нет? Своими я с тобой поделюсь. Ну отпустит, положим, тебя эта сука, срок придет твой – и выплюнет, как изжеванную промокашку. И ты вый дешь и каждый свой день будешь жить с пониманием, что тебя он согнул, поимел. И жена твоя будет тебе вечным напоминанием, что он с нею сделал. Ты ему не ответил! Сука, не возразил! Значит, есть ты ничто. Этот стыд будет жечь тебя до скончания дней. Хорошо, даже этого гада отбросим, вот, допустим, он сдох, наказал его бог, хотя верится слабо. Вот ты вышел, вернулся в Могутов. Как ты жить со своей святой Натахой будешь? Чисто материально? Ты же должен за целую жизнь ей воздать, полной мерой, с процентами. Сыну сколько ты должен. И куда ты пойдешь? На завод? И родной завод примет? Не примет. Не побрезгует, нет, не за то, что убил и не смоешь такого ничем, а вот просто от жизни ты, Валерик, отстал. Ты же знаешь, по ящику видел отсюда: я в Могутове двигал прогресс. Вот ты доменщик, да? Только домен тех наших, ивановен, там, в Могутове, скоро не будет. Электрика! Я ж завод на дугу перевел, первородную сталь безо всякого чугуна передельного плавим, отменяя весь доменный старый процесс вообще, потому что так чище и дешевле в разы, землю, землю свою перестанем загаживать, воздух. Там уже совершенно другое, молодое, в Могутове, племя железных, и по знаниям каждый – профессор, вот и химик, и физик, и компьютерщик, и… Ломоносов, короче, двадцать первого века. Время, время стирает тебя из живущих безжалостно. Ну и как ты на хлеб зарабатывать будешь, новый дом как построишь? Вместе с чурками глину на стройке? Жилы рвать за копейки? Сын какими глазами на тебя вот такого, отсталого, непригодного, нищего, будет смотреть? Приговор вот в глазах его будет. А ведь это все можно поправить – сейчас, понимаешь ты это, сейчас. Когда ты уже все заплатил, отсидел свое честно, был мокрушник и снова ты чистый… Я не знаю, уж там перед кем, перед Богом, людьми, но, мне кажется, чистый. Можешь жить человеком! Деньги, деньги, Чугуев, подъемные. Закрепиться на первое время. В Казахстане, там тоже много русских людей. Ну а дальше уж сам – хоть в бурильщики, хоть в сталевары, научишься новому, «голиафом» и «мамонтом» править, не под хер же ведь руки заточены, будешь лить первородную сталь или золото из земли выкорчевывать человеческим честным нормальным трудом. Только если со мной уйдешь. А иначе ты умер, не жил. И она не жила. – Разбирал, брал словами-ломами Чугуева, как допотопную кладку, безнадежно морально устарелый мартен, колупая промерзлые огнеупоры, добивая сквозь мертвую стынь до нутра, и вовнутрь пустого Чугуева обрывались и сыпались первые крошки-отломки, но его самого почему-то становилось не меньше, а наоборот: изнутри ли него самого, от Угланова ли потекла эта сила, та же самая сила, которую он почуял в тот день, когда вечный, молодой отец взял его в первый раз на завод – посмотреть на чугунное солнце в печи и на правящих алой магмой людей с закопченными лицами и руками, отлитыми вместе с оружием, инструментом, который сжимают. И отец его вел по заводу, человеком, который все знает, великаном, хозяином «здесь», и рука его маленькая вырастала в отцовой ручище, и слышал: проводи, разгоняй эту силу своим существом, и она тебя выведет в люди, подымет, если ты хорошо ей послужишь, – вот каким отголоском, из времени детства, детской веры в отцовскую руку, до него доходили тяжелые эти слова.

Ищейки и волки
1

Стася сделала все, что в нее он вложил, с ледяной, не вздрагивающей, скальпельной точностью. Молчаливый, безликий Известьев-Бакур показал ему взглядом: есть ключ – и, виском к виску встав в умывальнике, в ухо: молодец твоя женщина-Куин, все без кипеша и мандражей, корифей уже завтра волчатку смастырит, пусть теперь ждет врачиха больных и поближе к рентгенкабинету кладет; им бы только невкипеш полы разобрать, ты ее попроси, чтоб она их там как-то прикрыла, ну на первую ночь или день – не овца, что-нибудь там придумает, карантин или синюю лампу, не знаю, чтоб никто на шумок не ходил… Ну чего ты шнифты свои выкатил? Раньше, раньше икру за нее надо было метать, а теперь уже поздно вибрировать: что ж, не знал, во что втравишь, – вот жалеешь теперь?

Ежедневно и ежеминутно обитала она там, в санчасти, в совершенной прозрачности, в эпицентре магнитной активности между оштукатуренным потолком и натертым до скрипа линолеумом, бессменным часовым, овчаркой охраняла углановское дело, крысиную нору, отдушину в углановское будущее – вот что резало и угрызало сильнее всего. Мысль даже не о навлеченных на нее уголовных мучениях и карах (хотя вовсе не факт, что на русском суде даже самая верткая адвокатская свора отстоит ее, вытащив, исключив предварительный сговор, оправдав слепотой, халатностью, видовыми болезнями всех государственных служащих, – всех, кто связан с Углановым, судят особо), а о том, что она это все для него, ну а ей, будет что-то когда-нибудь – ей? Ну понятно, сперва все должно получиться, как надо, вот с этим подкопом: он, Угланов, – уйти, стать собой самим, перестать быть бессильным, безнадежно безденежным, и тогда даст ей все, оплатив, выйдя в ноль… Только ведь это «завтра» может не наступить, земляное метро – обвалиться, и тогда – ничего никогда. Пусть пока стережет, бережет на переднем краю его замысел, недрожащей рукой выправляя разрешения, обоснования землеройных работ для явившихся к ней от Угланова «на излечение» проходчиков, изощряясь в увертках, отгоняя от страшной двери контролеров и нянечек, а потом «поглядим», и ни разу его не спросила она: что там завтра, Угланов? будет что-нибудь – мне? И понятно, конечно, что в этом был теперь ее смысл, только так, лишь теперь механичная, вхолостую ползущая по часовой полустертая жизнь ее стала настоящей, полной жизнью – счастьем вздрагивать от колокольных сердечных ударов и мучиться. Все равно был во всем, что он сделал со Стасей, позорный, будто мехом вовнутрь и слизью наружу, оскорбительный выворот: поменялся он с ней полюсами, засаженный в аномальное место земли, слабым став и ее сделав сильной, и хотелось быстрее вот это поправить, и пока ничего он поправить, конечно, не мог и еще только больше мочалил ее этим будничным страхом враждебных шагов, и контрольных осмотров, и влажных уборок помещения силами рьяных шнырей, чье любое чрезмерно широкое телодвижение со шваброй могло вызвать взрыв.

Все ключи были только у Стаси – от всех начиненных дорогой японской и немецкой аппаратурой и набитых лекарствами строгой отчетности помещений, шкафов, за такими ключами ходили все к ней, и в колючем ошейнике «материальной ответственности» надзирала она за уборкой рентгенкабинета, не могущая кинуться ни на кого караульной собакой с непонятным «не тронь! ну-ка, фу! там не надо!», разве только с правдивым раздражением поторопить, нараставшим по мере приближения тряпки и ног к запыленной клеенке и продолбленной лунке в углу: «хватит, дырку протрете – сколько мне с вами тут?».

И два раза в неделю приезжала на зону в санчасть рентгенолог – боящаяся заразиться от отребья бациллами специализированная тетка в защитном прорезиненном комбинезоне ликвидатора чернобыльской аварии, коридор заполнялся отарой заподозренных в туберкулезе, и площадка подпольных землеройных работ оглашалась ползучим, перхающим шарканьем «следующих». Рядом с новой немецкой оптической мониторной рентген-установкой там в углу под клеенкой пылилась, обрастала седым мхом и старая – декорацией вечной, бельмом на глазу этой пришлой, у судьбы на полставки работающей тетки, в пяти метрах от места, ареала ее обитания в рентгенкабинете расширялась бетонная лунка в полу – от размера с кулак до размера со взрослую голову. И Угланов, не видя, представлял неизбежный сопуствующий мусор: ну осколки там, крошево, отпечатки строительных землеройных подметок на чистом – хорошо еще пестром и сером – линолеуме. Как они, «шныпари», исхитрялись прибраться там во тьме среди ночи? Или, может быть, это она, Станислава, раньше всех по утрам приходила туда – на свету все обшарить глазами, ухватить все отметки, грязевые нашлепки, разводы, царапины и своей рукой все стереть, отскоблить до «как было»? Он не мог это даже спросить у нее – все равно ведь не скажет ему, не сознается и по-своему делать продолжит. Впрочем, все понимает она – что не надо ей лезть лишний раз.

Мог увидеть ее раз в неделю, в четверг. Все хотели в отряде попасть на прием к Станиславе: «она – человек, айболит настоящий», и седьмому отряду с недавней поры зафартило: получали с привычной неотвратимостью Станиславу саму, справедливость ее приговора каждым зэковским жабрам, желудку, кишкам, и, конечно, уж ясно почуяли многие, что выходит она к ним, простым, рядовому отребью, потому что в отряде – Угланов, и уже поползли, забурлили, запенились слухи в Ишиме, растекаясь, как бабья, старушечья безобидная сплетня: наша, наша-то с нашим… и, конечно, уже Хлябин знает «про них» и, быть может, уже отстучал или скоро отправит в Москву: установлен контакт охраняемого с… – как нам с этим работать, разрешить им «контакт под контролем»? Там, в Москве, ничего не споткнется, конечно, от такого известия, и к настройкам системы добавится разве только брезгливое недоумение из-за пробуждения инстинкта в Угланове: «нашел время и место любить». Разве только вглядятся в минутном раздражении попристальней, поискав обновления в сети, тупо перегружая свои не рассчитанные на такую «любовь» навигаторы: ишь, чего отчебучил, нет бы чтоб приезжала раз в квартал нормальная, паспортная, с колбасой в баулах, соплями, сопляками, рожденными в незаржавевшем законном, – так ведь нет, все не как у людей.

Посчитают скорей это признаком слабости, неминуемо-скорого выпадения в осадок: появляется в каждом человечьем устройстве в условиях нищеты и неволи потребность в любовном тепле – старики начинают подумывать о стакане воды на агонию, озираясь: кто ж им поднесет? Это Хлябин «отсюда», с расстояния звериного запаха, ни за что не поверит, уже не поверил во влажные трепеты одиноких измученных, изголодавшихся душ, в человечье – в Угланове, знает: треплет он Станиславу «для дела». Это Хлябин решает, какую правду про Станиславу сообщить в головную контору, – он и сам пока, умная, дальнозоркая тварь, этой правды не видит: для него санчасть – гроб, врытый в землю, обрешеченный и загрунтованный наглухо, и корпит по ночами над разложенными инженерными планами: ну должно же быть что-то под этой землей, что Угланов нащупал. Если свяжет санчасть с Вознесенским, архитектором, то… Ну а может, уже все сцепил и увидел углановское близоруко-наивное «все»? И сейчас в монитор, как сквозь лупу, наблюдает смешную хлопотливую жизнь насекомых, их со Стасей потуги укрыться, спастись, наслаждаясь их рваным дыханием и мускульной дрожью.

А машинка уже побежала – подкоп урки начали рыть в первых числах апреля, под буравящий натиск и остервенелый стук капельной воды, в пьяных запахах талого ветра и под ставшим живым, обитаемым небом он, Угланов, уже будто начал слышать здешнюю землю – вот вчера еще намертво скованную ледяными глубинными связями, неподвижно-упертую, вечную, как мерзлота, а теперь задышавшую жадно, бередяще и разбереженно уступчивую, как увлажнившееся мякотное бабье естество: где-то там, в глубине, под устойчивым гнетом уложенных человеком бетонных панелей, в жирно-влажной, оттаявшей тьме прорывались незримые русла и бежал все сильнее живительный сок: «бери меня», «впущу», «теперь-то я живая» – вот что паром и запахом исходило от черных, унавоженных будто газонов в жилухе и растущих проталин на промке, вот что теплилось ясным немым говорением всюду у него под ногами.

Он и раньше, проходчик, чуял пение русских глубинных, непочатых, беременных недр – слитный гул нефтяных площадей и магнитную силу железного первоистока, ломовое движение рудной и топливной крови в незатронутых венах земли – и вибрировал весь от желания вспороть и вобрать эту кровь в личный свой, со второй космической скоростью, рост, и тогда было в нем торжество присвоения и овладения природной мощью, подымала его, великана, все большая сила, ощущение бессмертия, невозможности вытравить след его из земли. А сейчас – сокращенный по силе, по проходческой мощности до дождевого червя – ничего не хотел он присвоить бесконечного, несоразмерного своему существу, он хотел и вот даже как будто просил одного – чтоб земля приняла его, сберегла, схоронила его под собой, сквозь себя пропустила; он, как слизень, как тля на капустном листе, продвигался теперь лишь в ничтожном, тончайшем верхнем слое земли – ничего уже больше другого не нужно, ничего не имеет значения, кроме червячного лаза на верную волю. Ничего бесконечного после не надо – просто жить там, где выберешь сам, вот еще одну встречу и близость с родным человеком, а потом целиком в эту землю – согласен.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации