Текст книги "Железная кость"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 51 страниц)
«На стыковку, Чугуев. Пошел». Побежал, как с горы, потащился с чугуном на ногах – между серых кирпичных бараков, через плац, протянувшийся бело-сиреневой, выжженной электрическим светом пустыней, мимо стройных шеренг свежевыбеленных, тоже будто бы вышедших на перекличку, отбывающих срок в мертвой серой земле тополей… Много белого стало: бордюры, стволы – вылезая из старой, растресканной кожи, под кого-то, зачем-то обновлялась вся зона… Как всегда – «под комиссию», там и сям возгорания ремонтов – запрягли и гоняли их всех, мужиков, на все старое, нищее, проржавевшее и прохудившееся… как дожди, зарядили над зоной проверки: генералы, полковники с непрерывно о чем-то тяжело размышлявшими мордами обходили отряды, хозблоки, цеха, саморучно крутили по кабинкам в парной полыхавшие новые вентили, с красно-синими карандашами исследовали инженерные планы дренажной системы, вентиляции, канализации; перестройка, вообще непонятная, повелась не внутри – по периметру: там в запретную землю врастали бетонные плиты массивнее прежних, пропускался по новой колючке высокого напряжения ток, зачастившие в зону автобусы подвозили бригады отчетливо трезвых и хмурых рабочих в ярко-синих и красных комбезах, с чемоданчиками и баулами, полными перфораторов, сменных насадок, крепежей, разноцветных мотков проводов, черных линз объективов, нержавеющих кожухов, ящичков с электронной, видно, начинкой и еще всякой-разной невидимой, уловимой только магнитной отверткой несметной насекомой мелочью, – те шпурили заборные плиты, пробрасывали кабели, ковырялись в электрощитах с кропотливостью часовщиков, проводя, собирая какую-то новую небывалую сигнализацию, и уже к хохоткам арестантов «Не Ишим уже нам – Алькатрас» начинало примешиваться темное недоумение от чрезмерности этих усилий и предосторожностей: под какой же такой контингент, не людей, а зверей переделать решили всю зону?
А Чугуев не думал. Для него поменялось другое. Хлябин, Хлябин затих, обернувшись исправным служакой ввиду этих всех чрезвычайных комиссий и оставив Валерку в покое, не в покое, так хоть налегке: не натравливал больше на намеченных в пищу себе мохначей, и надежда какая-то даже проблеснула в мозгу, что в связи с этим новым порядком, под завинченной наглухо крышкой кровосос больше не шевельнется вообще… И несла его эта надежда к Натахе сейчас, к одиноко стоящему серокирпичному домику, так похожему издали на их с Натахой могутовский дом, дом отцовский, в котором родился… Дом, конечно, вблизи был подделкой, гостиницей, ни по ком не хранящей исключительной памяти из трехдневных своих постояльцев, чьи отдельные запахи, шепот, бормотания, слезы сливались во что-то безличное или, может быть, вовсе не могли удержаться, улетучиваясь сразу же; тень ближайшей бетонной стены неподвижно лежала на доме; ни один вертолетик кленовый, казалось, не мог залететь на асфальтовый двор сквозь колючую путанку. Но и здесь безнадежно-упрямые жены хотели спать с мужьями на временных койках как на постоянных, накормить их, скотов, жирной пищей, собой, отдавая все, что они могут отдать, – долгожданную сладость, огонь переспелого тела… И опять на ходу колыхнулась чугунно и расперла Чугуева в ребрах вина: вот что он ей, жене, на полжизни оставил, вот какой у них общий с Натахой дом… и вшатался, втолкнулся в поддельно-домашнюю комнату, и еще молодая, хлестко-сильная женщина, с ровным остервенением сгружавшая в холодильник ледышки мороженых бройлеров, и колбасные палки, и прочую снедь, обернулась к нему с такой резкостью, словно стегнули, и, роняя пакеты, как ведра в колодец, подалась к нему, гаду, с перехваченным скобками страха увидеть не того, не такого Валерку лицом… к эшелону теплушек, везущему половинных и целых с войны… И качнулась, ослабла от первой, самой сильной прохватывающей радости, что физически цел, невредим… Будто солнечный свет от Валерки ей ударил в глаза и немедленно вынес со дна их нестерпимую, неистребимую синь – все другое исчезло, кроме этой колодезной сини, пробравшей до зубной боли в сердце, кроме первоначального, юного, заревого лица, не стерпевшего и проступившего сквозь горькие черты усталой женщины, избитой перелетами меж огненным Могутовом и нефтяной Тюменью и обратно. И после долгого и краткого всего на общей временной постели она пила, вдыхала его запах, только его, чугуевский, и слышный только ей, целовала в глаза и шептала: как все трудней дается его матери короткий путь от дома до Казачьей переправы и обратно, очень сильно болят у нее на плохую погоду колени и в голове пыхтит как будто паровоз, но она его ждет, его старая мать, заложилась дождаться; что Валерка закончил без троек четвертый, правда все у них в классе закончили на четыре и пять, это не показатель, в начальных классах к ним пока что проявляют снисходительность, а пойдут уравнения сейчас с неизвестными и особенно химия, помнишь?.. вообще ум за разум заходит… Это что? Поведение хромает, вообще никому уже не подчиняется наш с тобой сынок, в дневниках замечания: «подрался», «подрался», «оскорбил в грубой форме» – вот в кого он такой, ты не знаешь?.. Молчу! Александр Анатольевич твой обещал повлиять и Валерика в новую школу устроить, хорошую… Ну, такую, Угланов построил у нас при заводе специальную, инженеров готовить чуть ли не с колыбели, и Валерика, значит, туда, ну с условием, конечно, что будет стараться учиться, а не шлендать по разным котельным и стройкам. А Угланова нашего взяли, Валерик. Ну куда – вот под суд, под арест. Телевизор вам тут вообще не включают? Ну и с Сашкой теперь неизвестно что будет. Тоже очень боится теперь. Что творится, Валерка, у нас! Как его-то, Угланова, взяли, так весь город и встал – за Угланова. Руки прочь, отдавайте хозяина! А какая война была, помнишь?.. Ох, помнишь… чтоб его на завод не пустить. А теперь все в него поголовно, как в бога. Кто молчком, кто уже в полный голос: никакого другого не надо. Ну а как? Ведь народ не обманешь. Стал бы кто за него, если был бы он – так… Ведь завод-то поднялся, его раньше-то было, сколько помню себя, целиком не увидеть, завод, а теперь вообще – где же он там, в Сибири, кончается? Люди ходят не гнутся, смотрят прямо в глаза. Каждый новый свой вес, вот значение почувствовал. Получать сколько стали. Сорок тыщ, шестьдесят. Ну и вышли на площадь, стоят и молчат. День стоят-молчат, два, и неделю, и месяц, считай. Приварились, уперлись. Вообще непонятно, что будет, Валерочка. Как не знаю… опять воевать собрались. И теперь уже с кем? С государством. Что ж за город у нас? Аномалия просто могутовская.
Это все теперь было совсем далеко от него – что творилось сейчас на заводе: и родной его брат, оборотистый Сашка, и огромный Угланов со скучными и пустыми глазами, не видящими никого из людей, ничего вообще меньше домны, ничего легче тонны могутовской стали, и ребята-рабочие, что с недавних времен под Углановым зажили сытной и осмысленной жизнью, с ощущением честных мозолей на чистых, не запачканных кровью руках… Это все теперь было настолько от него далеко, что уже не будило ни злобы, ни зависти.
Он вообще жил нигде, от всего отсеченный, для него шли другие часы, жизнь его сократилась, свелась к постоянному страху быть затянутым в новую кровь, и одна лишь Натаха, как свечка, горела для него в темноте своим чистым лицом и шептала, шептала, без обмана почуяв, что сам он не свой, что его чем-то в зоне совсем тяжело придавили: «Что, Валерочка, что? Ты скажи, ты мне все говори. Я же вижу, Валерочка, это! А вот то, что попался на чем-то! Ментам своим тут! И у вас тут война, я же знаю, заключенные между собою, разборки. Что, Валерка?! Я ж тебя ведь насквозь. Снова „раз только врезал – и все, он лежит“?! Это, это, Валера?! Или что, говори! Что другое тогда?! Что они тебе шьют? Ведь за самую малую мелочь прихватить тебя могут, я же знаю, Валера, наблатыкалась тут, как у вас говорят, у ограды. Может, денег хотят они с нас? За какую-то мелочь прижали? Так тем более ты не молчи! Ты скажи, мы найдем, мы заплатим, вон у Сашки зай му твоего, пока он не сбежал за границу… и возьму! у тебя не спрошу! для него эти деньги – плевок! Или дом продадим с твоей матерью, все свое продадим – проживем! Самое главное сейчас – чтобы ты вышел, ведь ты столько, Валера, уже протерпел и совсем нам с тобою недолго осталось! Только ты не молчи никогда, я прошу!»
Вынимала своей отчаянно-горькой синью из Чугуева правду, все готовая взять, как собака из рук, даже если он этой правдой ее и добьет, и шептала еще: «Ну кому, как не мне? Я должна это знать!» – пока не обессилела, приварившись к нему всей своей тревожной, чуткой тяжестью, обсыхая с ним общей кожей и боясь отпустить его даже во сне.
Уходило их время свидания, а Чугуев никак все не мог шевельнуться в тесноте их объятия, зная, что может так опоздать на развод и получит взыскание в личное дело, – ждал, пока потеряет она обнаженную чуткость всей кожи и не сможет почуять пропажи, разлучения, разора, отрыва… и стоял над ней в утренней серой, беспощадно прорезанной заоконным прожектором тьме и глядел на родное лицо, на вечную страдальческую складку у дышавших ее губ, и во сне до конца не разглаженную, – все вдыхал ее, пил, золотую Натаху свою, и не мог ни напиться беззащитной, горькой родностью, ни оторваться.
Свидетель обвинения
1Непрерывно уже чуял он этот запах, который потомственно и пожизненно держит в себе корневая система бессознательной памяти каждого русского или, может, любого двуногого зверя вообще, – запах застиранного, ветхого казенного белья, протравленного хлоркой и прожаренного в вошебойке, стократ пропитанного потом слабости и страха, запах медленных неумолимых болезней и твоей невозвратно, неостановимо сгораемой жизни, запах рвущей, сосущей острожной тоски, человеческой малости, что не весит совсем ничего, невозможности личных, ни с кем не делимых, неотъемных вещей, запах небытия тебя лично, вне конвейера, марша, режима, расписания прогулок и корма. В общем, так пахнет смерть, та, что можно потрогать, испытывать, пить и вдыхать, и она не кончается и не кончается.
Страха не было вовсе: невозможно трястись от того, что уже началось для тебя; дальше – только погрузка, доставка, обработка, разделка; ничто не прерывало движения точных рук, находивших в нем нужные кнопки, – засадили в стального жука между черных голов и литых мощных плеч и куда-то везли… куда именно, не интересно, в какой именно ржавый рот железобетонной «тишины» его вдвинут, но зачем-то включился в башке его скоростемер, и зачем-то считал километры, минуты в дороге – весь сознательный век свой проживший в хронической недостаче летящего времени, и уже стало ясно: в Лефортово, словно это конкретное место имело значение в общей определенности, словно нужно найти было имя для всего, что железно залязгало, заскрипело, заныло вокруг, с пережевывающим хрустом, разрубающим грохотом раздвигаясь, впуская, захлопываясь. По гремящим отсекам подлодки, коридором меж голых, обожженных прозекторским светом, чем-то тухло-желтушным покрашенных стен пошатался, пополз, не сгибаясь, то и дело втыкаясь башкой в стальные уголки косяков, с этой местной поверхностной прижигающей болью почуяв: с его ростом – отсюда и уже навсегда – не считаются, не поднимутся эти железные притолоки, как всегда и везде под него раздвигалось пространство, когда он, он, Угланов, шагал и за чем-то протягивал руку.
В голой комнате-зале, заполненной студнем заварного горячего воздуха, сразу три камуфляжных устройства поднялись из-за голых столов и шагнули к нему с санитарской учтивостью самых лучших сотрудников ГУП «Ритуал»: «Лицом к стене становимся, пожалуйста. Ноги на ширине плеч, пожалуйста». И его не прожгло – не терпевшего прикосновений, – и стоял, раскорячившись, мордой к стене – в подступившем водой понимании, что сейчас началось то, что будет повторяться еще и еще, каждый день; проминая, прощупывая шов за швом его шкуры на предмет заселившихся блох и клещей, со сноровистой быстротой разделали, вынули и сложили в лоток небольшой невесомой кучкой: два стальных его вечных мобильника, полных номеров рыбоящеров мирового правительства, орластый загранпаспорт гражданина Российской Федерации, бумажник с парой-тройкой кредитных отмычек от всех, от всего, распухшую от стрелок и кружков только ему понятной клинописи книжку, стальной хронометр, который остановится только спустя семь дней покойницкой бездвижности хозяина, стальной «Монблан», визитницу, стальную зажигалку, пачку «Мальборо», «снимите ремень», «выньте шнурки» – все извлекаемые, съемные детали ставшего голым, продуваемым насквозь, вот с непривычки как бы дырчатым устройством.
И теперь навсегда – так, скажут они, отведя ему место: «проходим», «стоим», где и как ему жить, чем дышать, камуфляжные особи с полиняло-облезло-потертыми, как бумажник старухи, служилыми мордами и глазами рептилий… Руки жили отдельно, исполняя, что сказано, отмерзали, текли, протекали сквозь ткань, как вода, и сквозь них протекали застрявшие в прорезях пуговицы… ободрал сам себя до резинки хлопчатобумажных «семейников», что берешь по утрам в герметичной упаковке из стопки таких же и бросаешь запрелым комком в бельевую корзину дома по вечерам; появилась еще одна особь с глазами пожилой черепахи, на ходу доставая из карманов халата перчатки и шлепнув по запястьям посыпанной тальком резиной: «Подойдите, пожалуйста. Рот откройте, пожалуйста… Повернитесь, пожалуйста. Ягодицы раздвиньте, пожалуйста».
И опять коридором, по крутому железному трапу, через каждые десять ступенек ударяя по прутьям гремящей связкой ключей, – в провонявшую хлоркой, банно-прачечным обобществленным… каптерку… позабылись названия, слова. Из окошка обритая пустоглазая башка ему выдала полосатую скатку матраца, шерстяное болотное одеяло и простыню с огромными чернозвездными штампами – казенные дары детдомовского детства общего режима, изжитого, сожженного, столь убедительно не бывшего и захлестнувшего сейчас Угланову сетчатку, – вот что его проткнуло и добило, задохнулся от смеха, человек, что судьбу делал сам, опрокидывал промысел собственным замыслом, выбирая всегда, что он будет иметь, что держать и с какой проминающей силой двигаться. Тот, кто с ним это сделал, имел чувство юмора: колесо с прилепившимся к ободу, словно мелкий соломенный сор, человеком описало огромный полный круг и вдавило его в ту же глину, из которой он вышел, в тот же нуль своего единичного неповторимого собственного. И теперь было поздно – еще раз начинать.
2А откуда он взялся? Как он «начинал»? Своры всех ста пятидесяти телеканалов, Интернета, таблоидов ломанулись к воротам Лефортова, в сей же миг осадив параллельно цитадели российской юстиции, всем давая желающим поглазеть на подробности русской корриды и согреться глумливой радостью маленьких от падения большого: что дают ему там, под плитой, в загоне, чем питается, как испражняется… И попутно охотились за углановским прошлым, за Углановым тем, первых детских ходов, накопления первого капитала для страшного роста до контрольных значений, регистрируемых «форбсовской» аппаратурой, и все эти авральные мышьи раскопки принесли неожиданно, ожидаемо мало существенного.
История восхождения младшего научного сотрудника Института проблем безопасности Угланова А. Л. оставалась такой же прозрачной, как тема его кандидатской: «Полуэмпирические уравнения плотной плазмы металлов на основе модели Томаса – Ферми». Из тех, кто все видел, кто вместе с ним шел, остался один лишь Ермо – Брешковский и Бадрик молчали в могилах.
Вместе с Дрюпой и Бадриком не протаранил – перешагнул вступительные в «свой», предначертанный МФТИ, и вот эту-то самую предначертанность и ощутил ближе к третьему курсу как ясное, постоянное, неотменимое зло, как железную часть все того же изначального промысла, по которому должен он, Угланов, не быть, и как часть всесоветской предопределенности. Это не он – ему определили, предписали, прорезали эту дорожку: в 23 – м. н. с., в 35(!) – кандидатская, и будь хоть семи пядей во лбу – не ускоришься; может быть, вообще никогда не получишь в свои руки машину, рукотворную мощность не меньше термоядерного Токамака или огненной силы Могутова, потому что машинами здесь управляют заржавленные ветераны компартии СССР, долгожители, зомби, рептилии и не выпустят руль из иссохших клешней, пока ты не рассыплешься.
В этой стране у человека было все, кроме уверенности в перемене участи на любую другую. Делай или не делай – все пойдет, как и шло. Без тебя. Предначертанность сделала двести миллионов советских людей пусторуким сообществом нищих. О кратном повышении оклада сто лет как забыли и думать: измеренность зарплат лишила стимула – необходимости работать лучше и быстрей, платят всем не за труд – за приход на работу, личный рабочий интерес рассчитывается по изготовлению, а надо – по реализации, и отсюда дерьмо на прилавках, на колесах и над головой; потеряла значение вера в абсолютную силу единого общего дела, за пузырь в чугуне не расстреливают, и рабочие цехами, заводами положили с прибором на качество напрягаемой стали, всего. Слова «приобрести», «купить» утратили свой смысл в прошлом веке – все стояли и ждали, когда им подадут – из машины поставки всех жизненных благ, что должны были выстроить сами.
И все то, что тогда они делали, вундеркинды и три мушкетера, было вовсе не бунтом против этой системы, а потребностью жить, как растешь.
Бадрик с Дрюпой какое-то время барыжили финским сервелатом и «Мальборо», что обрушились на обезлюдевшую и помытую с мылом столицу в олимпийском году, а Угланов уже озирался: где машинка, в которую можно залезть и дать «полный вперед», что он может сейчас получить и возглавить… И нашел то, что видели все, но никто не хотел разгонять проржавевшую вагонетку по рельсам. Бригадный подряд. «Чуваки, – объявил он им в „штабе“ над Сетунью, на дощатом настиле на ветках ветлы, – вы ловите на мизере, точнее, на говне. Ну подняли вы десять кусков за три года, ну еще за три года поднимете столько же. С каждой шмоткой мудохаться будете и дрожать постоянно от каждого шороха. Да не в том дело, что погорите и что кто-то зассал вместе с вами крутиться. Просто дальше-то что? Что имеем на выходе? Джинсы можно, поляну каждый вечер с девчонками в „Узбекистане“, а машину нельзя и квартиру нельзя, потому что от партии сразу вопрос: на какие шиши? Потому что ты кто после пятого курса – аспирант, мэ-нэ-эс. И вообще: двадцать штук – потолок, на дерьме этом больше не сделаем. Вся же прибыль не с вещи – с объема. А на шмотках не мы сидим, не во Внешпосылторге, чтоб иметь с оборота. У меня две идеи: одна нормальная, вторая гениальная».
И всадил: стройотряд. «Что, тащить дальше БАМ за мечтой и туманом?» – обленившийся на легком хлебе Ермо лишь презрительно сморщился сквозь комариные полчища и еловые лапы непролазных чащоб, на последние всполохи единения душ у костра под гитару, Бадрик всей молодой оленьей силой был готов подорваться в таежные дебри хоть завтра лишь на том основании, что ни разу не пробовал и «вообще: я – как вы», а Угланов тащил их к Кормухину, «дяде Володе», тому самому другу отца, уничтоженного абсолютной силой за то, что отказался давить ее гусеницами пролетарский восставший народ, – у Кормухина был под началом стройтрест, и давно он ушатывал Тему: «Может, все-таки надо чего? Не молчи, попроси – помогу».
Через их институтский комитет комсомола, что гонял всех физтеховцев на раскисшую глину капустных и свекольных полей убирать урожай, получили путевку в стройтрест, сколотили отряд из голодных до работы и денег собратьев и катались все лето по дачным поселкам Красково, Удельное, Тайнинка… И в поселок Совета министров(!) на Успенском шоссе: отставной подполковник бронетанковых войск не обманывал – строил дачи и вправду для очень непростых отдыхающих, и не надо им с Бадриком было носиться на разбитом «козле» по различным управлениям механизации и базам лесоматериалов и выклянчивать лишний-другой кубометр гнилья, экскаватор, бульдозер, бетономешалку… на Успенском шоссе наступил коммунизм.
Ничего они, физики-теоретики, толком не могли изначально – разве только копать, и со всей молодой своей жадностью рыли, вычищали канавы под фундаменты тех первых нищенских дачек, а потом намонстрячились понемногу и плотничать, и три лета подряд – честный пот и мозоли, официально закапавшие, побежавшие деньги: триста в месяц на рыло, пятьсот, ну а главное, он наконец-то дорвался – повести за собой первых тридцать голов, направлять их и требовать. К летней сессии третьего курса позвали в комитет комсомола: «Как ты смотришь на то, что мы сбор членских взносов в институте поручим тебе? Опыт есть у тебя оргработы, стройотряд наш физтеховский в лидеры вывел, с твоим мнением считаются». Он совсем не хотел непрерывно зависеть, по-собачьи служить – да еще главным мытарем всех факультетов, но почуял врожденным подрастающим нюхом: он не сможет сейчас в одиночку двигать то, что он хочет, не прикрытый никем, кроме разве академика Авалишвили, вот сейчас ему надо зацепиться и встроиться, быть в составе, в системе, зарабатывая авторитет… И вообще, что-то тут, в комсомольском активе, у них затевается, они ближе к партийным рептилиям, мумиям, к этажам, на которых решается, как и чем будут жить все советские завтра.
И пошел в институтские сборщики податей на привольном и вольнолюбивом физтехе, презиравшем «халдеев»: каждый месяц был должен окучивать пять тысяч душ – люди недодавали копейки, телефонную мелочь на общее комсомольское дело – надувался такой пузырек недоимок рублей в 200–300, и в райкоме долбали: опять недобор? И, конечно же, проще Угланову было каждый месяц докладывать в кассу свои. Ну, Ермо тут, конечно, припомнил спелогубого, масляноглазого персонажа «Республики ШКИД», что ссужал попрозрачневшим с голодухи собратьям осьмушки: «я тебе дам свою пайку хлеба, а за ужином ты мне четвертку отдашь».
Вслед за Брежневым смерть сразу вырвала из рядов и Андропова, и запахло оттаявшей черной весенней землей, навозом, свинарником, и Угланов почуял: пора разогнать и вторую идею свою, «гениальную»: «Значит, так, чемберлены, закон на советской планете один: кем работаешь, то и воруешь. Какие мы имеем средства производства? Только эти. – По черепу пальцем. – Тоже вот дефицит, самый непоправимый. Либо есть, либо нет. А диплом-то с отличием хочется всем защитить. Это сотни дебилов. И богатых сыночков, втыкаете? Надо только работать с объема, бригадой. Позовем Айзенберга, Голдовского, Друскина, Сашу Савельева – пусть штампуют расчеты, модели и графики. Бадрик будет клиентов вылавливать… ну, там в «Губкине», в «Плешке», в Станкине. Но дипломы – херня, для разгона. Мы же можем ведь и… кандидатские… Да какие „все сами“? Я тебе не про наших толкую. А вот есть генерал производства, от сохи, от мартена такой, он в станках понимает на ощупь, а в теории – нет, и ему надо тупо получить эту корочку, чтобы двигаться вверх. Тупо времени нет – самому. И вот как это так получается: времени нет, а из ВАКа выходят все такие с заветной корочкой? Значит, кто-то им эти пирожки выпекает. Индустрии там, может, и нет, но кустарные промыслы – точно. Нам бы только концы в институтах найти, самых мясо-молочных и заборостроительных. Ты вообще представляешь, что это уже пять процентов от Ленинской премии?»
Сколотили бригаду, запустили процесс. Где-то раз в два-три месяца Бадрик приводил настороженных мрачных армян и абхазов, звериной чуткостью и гибкостью повадки больше похожих на воров-законников, чем на обычных травоядных аспирантов института им. Плеханова. Улыбчивый грузин, подъехавший на «бэлый-бэлый» «Волга» с кузовом «пикап», путался в русских падежах и окончаниях, но протянул Ермо листок с названием потребной диссертации: «Разработка алгоритмизации оптимальных решений при управлении предприятием народного хозяйства на примере Батумской чаеразвесочной фабрики». Они еще тряслись и отбивались от буйной смеховой агонии друг друга, когда грузин открыл свой министерский кейс и вколотил в столешницу кирпичик сторублевок, как первый камень в основание их энтузиазма: «Я очэнь прошу тебя – сдэлай. Имею дикая потрэбность, дорогой».
Но на этой жар-птице из солнечной Грузии все и закончилось, никаких «Ереванских коньячных заводов» на них не обрушилось, так что стригли лишь жалкие сотни с преддипломных баранов – было жалко своих бесподобных нейронов, выжигаемых этой нищеумной поденщиной. И вот тут-то он и появился, с осторожной, ласковой цепкостью сцапав Угланова за руку в институтском дворе, – коренастый, избитый полетами меж каких-то ученых советов, планет, не сгорающий в плотных слоях атмосферы, напряженный, ссутуленный, согнутый, как бы сам себя делавший меньше и ниже неопознанный метеоритный объект: с облетевшей уже на ветру – к тридцати? к сорока? – головой, тонким клювом, лягушечьим ртом и прогорклыми, режуще быстрыми, совершенно безумными под еврейским вельтшмерцем глазами.
– Вы Угланов, простите? – Пальцы сразу разжались: не трогаю, все. – Я про вас очень много наслышан, что есть такие вот ребята на физтехе, которые… э-э-э… немного помогают, так скажем, в подготовке… вообще вот гениально… – молотил и тянулся к Угланову снизу озаренно-подсолнечным, жадным («наконец-то нашел вас, ребята!») лицом, не сводя любовавшихся, как бы сразу узнавших хозяина глаз, непрерывно подкатывая обнаженными теплыми волнами к скалам. – Я, собственно, руковожу большой лабораторией в ведущем институте, проблем безопасности, знаешь, конечно… – разговорился навсегда, в Угланова засаживая, всеивая, кто он: две сотни крепостных, гектар лаборатории, подземные ходы выводят на Лубянку, в друзьях – все академики, творцы новейших бомб, хозяева науки, министры, генералы Шестого управления КГБ!.. Бескрайние угодья маркиза Карабаса. – Борис. Брешковский Боря. – И выбросил, как нож, в Угланова дарящую рукопожатие, вцепившуюся руку с такой внезапной резкостью, привычностью, бесстыдством, что он ее схватил, Угланов, защищаясь. – Так вот, есть человек, серьезный, очень сильный, за ним большой завод, огромный, колоссальный сектор сбыта! Я сделал ему все, там как бы все готово, весь корпус диссертации, остались лишь расчеты, и нужен кровь из носа способный математик.
– Состряпать-то можно, но мой интерес? – Угланов взял фрезу и начал вскрытие черепа: что может? хвастливая дешевка? обслуживает мелких за мелкие подачки – рулоны туалетной бумаги с унитазами? – Клиент твой этот кто? На чем сидит конкретно? И вообще, я так мыслю, ты с этого кормишься. Устраиваешь защиту нужным людям. А мы давно ищем концы. Поэтому так: мы сделаем все, но ты всех клиентов заводишь на нас. Нам нужен конвейер, а разово работать мне неинтересно.
– Так в том все и дело, о том разговор. – Брешковский, со скоростью швейной машинки кладя подбородком стежки, закивал, застрял и вгляделся в Артема, любуясь: в тебе не ошибся, не мальчик, сечешь. – Потока не надо, конвейер забудь. Нужны, наоборот, удары очень точечные. – И, подавшись к Артему, как к матери, снизив голос до пододеяльного, после близости в первую брачную ночь, нутряного, дрожащего шепота, сообщил невместимое, страшное, как Гагарин, который молчал и не вытерпел: видел! видел, что Он действительно есть! – Вот этот самый человечек, он из отдела сбыта АвтоВАЗа! Его никак нельзя терять, никак! Ты и тысячной доли сейчас себе не представляешь возможностей! Это будет конвейер – с машинками! – Его трясло, обвитая жгутом высоковольтного разряда рука его притрагивалась к Теме, – не запитаться маниакальной убежденностью от полоумного вот этого устройства было невозможно.
Ермо и Бадри встретили такого – скользко-вывертливого, клянчащего рубль на бензин и заливающего про алмазные телескопические трубки – д’Артаньяна настороженно. «Нет, ты мне объясни, Угланыч, – на сутки заряжал Ермо, – я, может, сирый и убогий. Но только почему он в дело до сих пор не принес ни рубля своего? А мы ему кусок, еще кусок. Ты хоть единственного человека видел из тех, про которых он нам заливает и которым он якобы должен поляну накрыть? Для закрепления как бы отношений. Покажите мне этих людей! „Завтра“, „завтра“ все, „завтра“, пока не родил. Это ж, блин, Хлестаков натуральный! Послушать его – он в ЦК вообще одним пинком дверь открывает. Ау, Угланыч, где ты?! Это ж, блин, прирожденный… даже слова такого не могу подобрать. Материнскую грудь вот сосал и орал, что голодный».
А Угланову этот Брешковский понравился – как явление совсем чужеродное, абсолютно с тобой по устройству не схожее, то могущее делать, что ты сам – никогда, и как раз вот поэтому необходимое. Как природа наносит на кожу рептилий защитный узор, позволяя прикинуться камнем, корягой, травой, – так и Боря всем ходом эволюции был гениально приспособлен к тому, что Угланов вообще отродясь не умел. Древоточцем, лозою жил Боря, прогрызая проходы в ковровых дорожках ученых советов, комитетов, дирекций, президиума Академии наук СССР – от крыльца до стола секретарши, день за днем не пускающей к «Алексанниколаич обедает», подкопами, измором протирался просачивался в услужение кому-то из решающих судьбу: квартиру в новостройке, автомобиль восьмой модели «Жигули»… Был готов послужить человеку носильщиком, рикшей, туалетной бумагой, прямой кишкой, чтоб потом только раз попросить о ничтожном… И почуяв, куда, до каких этажей сможет их протащить этот Боря, улитка (оказалось, до теннисных кортов и в пару с багровеющим, рыкающим на партнеров Б. Н. Ельциным), он, Угланов, поставил на Борину эту способность обволакивать и подселяться в мозги, и однажды средь ночи Боря их обварил телефонным ликующим голосом: все! Бадрик может приехать за своей «восьмеркой» на Калининский утром!
Испарились неверие, презрение, начались их паломничества к жигулевским горам полыхающих девственной краской крыльев, сладко пахнущих смазкой коленных валов, хромированных бамперов, стекол, покрышек и «дворников», обходившихся по госцене, забесплатно и в Москве улетавших за дикие сотни. Бежали, как копченые индейцы майя, священным городом Тольятти на склады! И, нагрузившись до надрыва важных жил, волочили комплекты разумной цены не имевших, бриллиантовых вкладышей на проходную – перли крылья и стекла сорок метров и дохли, даже Бадрик с его цирковой гимнастической мускулатурой шатался; Брешковский тряско семенил, отягощенный «жигулевской» дверцей вперевес, приседал под железным ярмом, обрываясь почти на колени и сбиваясь с бригадного ритма, щека его уже синела от проступающей сердечной недостаточности, в глазах ныла боль – Ермо потешался сквозь слезы: да ну ее на хрен, Борь, брось! брось, а не то кишки полезут через задницу, – но Боря не бросал и хромылял, как будто оставляя за собой на асфальте влажный след, Стахановым навыворот поклявшись тут и сдохнуть, на переднем краю восьмирукой войны за стальную валюту советского мира.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.