Текст книги "По морю прочь. Годы"
Автор книги: Вирджиния Вулф
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 46 (всего у книги 47 страниц)
– Завязывать узелки – похвальная привычка, – произнес Эдвард в своей учтивой манере, четко выговаривая каждое слово, и несколько деревянно опустился на стул рядом с сестрой. – Но при этом рекомендуется…
Что мне в нем нравится, подумал Норт, садясь на второй стул, так это обыкновение не договаривать вторую половину фразы.
– Он должен был мне напомнить… – Элинор запустила руку в свои густые седые волосы и замолчала. Что позволяет ему быть таким спокойным, словно вырезанным из камня? – подумал Норт, искоса взглянув на Эдварда, который с удивительной невозмутимостью ждал, пока его сестра вспомнит, зачем она завязала узел на носовом платке. В нем было что-то законченное, хотя фразы он не договаривал; нечто навсегда установленное и скрепленное печатью. Его не волнуют ни политика, ни деньги, подумал Норт. Может быть, это благодаря тому, что он имеет дело с поэзией, с прошлым? Но Эдвард улыбнулся сестре.
– Ну что, Нелл? – спросил он.
Улыбка была спокойная, терпеливая.
Норт решил начать разговор, потому что Элинор по-прежнему размышляла над своим узелком.
– На мысе Доброй Надежды я встретил человека, который оказался большим вашим почитателем, дядя Эдвард, – сказал он и сразу же вспомнил фамилию: – Арбатнот.
– Р. К.? – спросил Эдвард. Он поднес руку к голове и улыбнулся. Ему было приятно. Он тщеславен и чувствителен, он – Норт еще раз взглянул на него, чтобы дополнить образ, – признан. Покрыт блестящим лаком, который носят на себе те, кто облечен властью. Ведь он теперь кто? – Норт не мог вспомнить. Профессор? Преподаватель? Он неразрывно связан со своим положением, от которого никогда не может отвлечься. А этот Арбатнот Р. К. с чувством сообщил Норту, что он обязан Эдварду большим, чем кому бы то ни было.
– Он сказал, что обязан вам большим, чем кому бы то ни было, – произнес Норт вслух.
Эдвард никак не ответил на комплимент, но слова доставили ему удовольствие. У него была привычка, которую Норт помнил: подносить руку к голове. А Элинор называла его «Клин». Она смеялась над ним. Она больше любила неудачников, вроде Морриса. Элинор сидела с платком в руке, украдкой улыбаясь какому-то воспоминанию.
– Какие же у тебя планы? – спросил Эдвард. – Ты заслужил передышку.
В его манере есть что-то льстивое, подумал Норт: как будто школьный учитель встречает бывшего ученика, который добился в жизни успеха. Но он говорит то, что думает, он никогда не говорит просто так, подумал Норт; это тоже вызывало тревогу. Помолчали.
– Делия собрала сегодня на удивление много людей, правда? – сказал Эдвард, повернувшись к Элинор. Они смотрели на разные группы гостей. Ясные глаза Эдварда обозревали присутствующих дружелюбно, но насмешливо. Но о чем он думает? – спросил себя Норт. Что-то должно быть за этой маской. То, что позволяет ему быть выше суеты. Прошлое? Поэзия? Он смотрел на утонченный профиль Эдварда. Его лицо было еще изысканнее, чем запомнилось Норту.
– Я хотел бы освежить свои знания по античной классике, – вдруг сказал Норт. – Хотя не то чтобы у меня было много чего освежать… – с простодушным видом добавил он, испугавшись учителя.
Эдвард как будто не слушал. Он подбирал и вновь ронял свой монокль, глядя на пеструю компанию гостей. Его голова со вздернутым подбородком опиралась затылком о спинку стула. Толпа, шум, перестук вилок и ножей делали беседу необязательной. Норт еще раз украдкой посмотрел на него. Прошлое и поэзия, подумал он, вот о чем я желал бы поговорить. Он хотел сказать это вслух. Но Эдвард был слишком отгорожен, слишком своеобразен, слишком черно-бел и линеен, он слишком высоко поднял подбородок, опираясь затылком о спинку стула, чтобы его просто так можно было о чем-то спросить.
Наконец Эдвард завел речь об Африке, хотя Норта больше интересовали прошлое и поэзия. Ведь они заключены в этой точеной голове, похожей на голову поседевшего греческого юноши, – прошлое и поэзия.
Так почему бы не приоткрыть свой сейф? Почему не поделиться? Что ему мешает? – думал Норт, отвечая на обычные вопросы английского интеллектуала об Африке, о состоянии дел в тех краях. Почему он не может открыть шлюзы? Почему не снимет оковы со свободного течения? Зачем все так заперто, так заморожено? Потому что он жрец, хранитель тайн, думал Норт, чувствуя холод Эдварда. Он страж прекрасных словес.
Но Эдвард обращался к нему.
– Давай договоримся, что ты приедешь, – говорил он, – этой осенью. – И это было тоже искренне.
– Хорошо, – ответил Норт, – я с удовольствием… Осенью. – И он представил себе дом с комнатами, затененными плющом, крадущихся дворецких, графины с вином и руку, протягивающую коробку дорогих сигар.
Незнакомые молодые люди обходили гостей с подносами и настойчиво угощали их.
– Как любезно с вашей стороны, – сказала Элинор, беря бокал.
Норт тоже взял бокал с какой-то желтой жидкостью. Вероятно, это было нечто вроде крюшона. Пузырьки поднимались наверх и лопались. Норт стал смотреть, как они поднимаются и лопаются.
– Что это за красивая девушка, – спросил Эдвард, наклонив голову набок, – вон там, в углу, разговаривает с юношей?
Он был благожелателен и церемонен.
– Правда, они прелестны? – откликнулась Элинор. – Я как раз об этом думала… Все такие молодые. Это дочь Мэгги… А кто это говорит с Китти?
– Миддлтон, – сказал Эдвард. – Ты что, не помнишь его? Вы наверняка были когда-то знакомы.
Они перебрасывались словом-другим, наслаждаясь непринужденностью. Точно кумушки, которые, судача, отдыхают на припеке после рабочего дня, подумал Норт. Элинор и Эдвард были каждый в своей нише, они источали довольство, терпимость, уверенность.
Норт следил за всплывающими в желтой жидкости пузырьками. Им-то, старикам, все это нравится, думал он, они свое пожили; другое дело – он и его поколение. Для него символом идеальной жизни были фонтан, весенний ручей, неукротимый водопад; ему требовалось совсем не то, совсем иное, чем им. Не залы, не гулкие микрофоны, не шагание в ногу за вождями – ордами, группками, разряженными в униформу колоннами. Нет – надо начать изнутри, а уж потом позволить сути принять внешнюю форму, думал Норт, глядя на молодого человека с красивым лбом и скошенным подбородком. Никаких черных рубашек, зеленых рубашек, красных рубашек, никакого позерства перед публикой, это все чушь. Конечно, разрушение барьеров, опрощение – это все хорошо, но мир, превращенный в однородный студень, в единую массу, это не мир, а рисовый пудинг или бескрайнее блеклое одеяло. Сохранить все отличительные признаки и характерные черты Норта Парджитера – того, над кем смеется Мэгги, француза с цилиндром в руках, но в то же время – распространить себя вовне, новой волной взбудоражить человеческое сознание, быть пузырьком и потоком, потоком и пузырьком – самим собой и всем миром. Он поднял бокал. Анонимно, подумал он, глядя в прозрачную желтую жидкость. Но что я под этим подразумеваю? – спросил он себя. Я, для кого подозрительны все церемонии, а религия мертва, я, не вписывающийся, как сказал тот человек, никуда, ни во что? Он задумался. В руке его был бокал, в голове – незаконченная фраза. А он хотел создавать и другие фразы. Но как у меня это получится – он посмотрел на Элинор, которая сидела, держа шелковый носовой платок – пока я не узнаю, что истинно и что надежно, в моей жизни и в жизни других?
– Младший Ранкорн! – вдруг выпалила Элинор. – Это сын привратника в доме, где у меня квартира, – объяснила она и развязала узел на платке.
– Сын привратника доме, где у тебя квартира, – повторил Эдвард. Его глаза похожи на поле, освещенное зимним солнцем, подумал Норт, – солнцем, в котором нет тепла, лишь бледная краса.
– Кажется, его все называют «портье», – сказала Элинор.
– Терпеть этого не могу! – Эдвард слегка передернул плечами. – Чем плохо наше слово «привратник»?
– Я же так и сказала: сын привратника в моем доме… Так вот, они хотят отдать его в колледж. Я сказала, если увижу тебя, то спрошу…
– Разумеется, разумеется, – доброжелательно произнес Эдвард.
Звучит совершенно нормально, подумал Норт. Человеческий голос, естественная интонация. Разумеется, разумеется, повторил он про себя.
– Значит, он хочет поступить в колледж? – кивнул Эдвард. – Какие же экзамены он сдавал?
Какие же экзамены он сдавал? – повторил про себя Норт. Но повторил критически, точно он был актер и судья. Он не только слушал, но и комментировал. Пузырьки всплывали в желтой жидкости уже медленнее, один за другим. Элинор не знала, какие он сдавал экзамены. О чем я думал? – спросил себя Норт. У него было такое чувство, будто он находится посреди джунглей, во мраке, и прорубает себе путь к свету. Но у него были только обрывки фраз, отдельные слова, лишь они должны были помочь ему продраться сквозь заросли человеческих тел, человеческих стремлений и голосов, которые цеплялись и не пускали его, не пускали… Он прислушался.
– Что ж, передай, пусть зайдет ко мне, – с готовностью сказал Эдвард.
– Но я не слишком много у тебя прошу, Эдвард? – спросила Элинор.
– Я для этого и существую, – успокоил ее он.
И это нормальная интонация, подумал Норт. Никакой униформальности. Слова «униформа» и «формальность» соединились в его голове в одно несуществующее слово. Моя мысль состоит в том, подумал он, отпивая крюшона, что где-то в глубине бьет родник, там есть живая сердцевина. В каждом из нас – в Эдварде, в Элинор. Так зачем рядить себя в униформу? Норт поднял глаза.
Перед ними остановился толстяк. Он наклонился и учтиво подал руку Элинор. Ему пришлось наклониться, поскольку его белый жилет заключал в себе внушительную сферу.
– Увы, – сказал он сладкозвучным голосом, который не вязался с его размерами. – Я бы с превеликим удовольствием, но завтра в десять утра у меня совещание. – Элинор и Эдвард уговаривали его сесть и побеседовать с ними. Он покачивался перед ними с пятки на носок на своих маленьких ножках.
– Наплюйте! – Элинор улыбнулась ему, как улыбалась в молодости друзьям своего брата, подумал Норт. Почему же она не вышла за одного из них? Почему мы скрываем все, что так важно для нас? – спросил он себя.
– Чтобы мои директора не дождались меня? Тогда зачем я нужен? – сказал старый друг и повернулся на каблуке с проворством дрессированного слона.
– Да, много воды утекло с тех пор, как он играл в греческой трагедии, – проговорил Эдвард. – В тоге, – добавил он с ухмылкой, следя глазами за округлой фигурой железнодорожного магната, который довольно ловко – будучи опытным светским львом – пробирался сквозь толпу к двери. – Это Чипперфилд, железнодорожная шишка, – объяснил Эдвард Норту. – Замечательный человек. Сын вокзального носильщика. – Он делал маленькие паузы после каждого предложения. – Всего достиг сам… Великолепный особняк… Безупречно отреставрирован… Двести или триста акров, кажется… Свои охотничьи угодья… Просит меня руководить его чтением… Покупает старых мастеров.
– Покупает старых мастеров, – повторил Норт. Ладные короткие фразочки выстраивались в какую-то пагоду, ажурную и аккуратную. Вся целиком она создавала странное ощущение, в котором смешивались симпатия и насмешка.
– Подделки, наверное? – засмеялась Элинор.
– Не будем об этом, – хмыкнул Эдвард. Они помолчали. Пагода растворилась. Чипперфилд исчез за дверью.
– Какой приятный напиток, – сказала Элинор над головой Норта. Он видел ее бокал, который она держала на колене – на уровне его лба. На поверхности плавал тонкий зеленый листок. – Надеюсь, он не крепкий… – Она подняла бокал.
Норт опять взял свой бокал. О чем я думал, когда в последний раз смотрел на него? – спросил он себя. В его сознании образовался затор, как будто две мысли столкнулись и не пропускали остальные. Он ощутил пустоту в голове. Норт покачал бокал. Он был посреди сумрачного леса.
– Значит, Норт… – собственное имя заставило его вздрогнуть, – ты хочешь освежить классику? – продолжил беседу Эдвард. – Рад слышать. У этих стариков есть много интересного. Только вот молодому поколению, – он сделал паузу, – они, судя по всему, не нужны.
– Как глупо! – сказала Элинор. – Я недавно читала одного из них… В твоем переводе. Что же это было? – Она задумалась. Названия не удерживались в ее памяти. – Там про девушку, которая…
– «Антигона»? – предположил Эдвард.
– Да! «Антигона»! – воскликнула Элинор. – И я подумала – точно, как ты сказал, Эдвард, – как это верно, как прекрасно…
Она умолкла, словно испугалась закончить.
Эдвард кивнул, помолчал и вдруг откинул голову и продекламировал:
– «Οὔτοι συνέχθειν, ἀλλὰ συμφιλεῖν ἔφυν»[150]150
«Я рождена любить, не ненавидеть» (др. – греч.) Софокл. Антигона.
[Закрыть].
Норт посмотрел на него.
– Переведите, – попросил он.
Эдвард отрицательно покачал головой.
– Все дело в языке, – сказал он.
И замолчал надолго. Ничего не выйдет, подумал Норт. Он не может сказать то, что хочет: боится. Они все боятся – быть осмеянными, выдать себя. И он боится, подумал Норт, глядя на молодого человека с красивым лбом и скошенным подбородком, который слишком эмоционально жестикулировал. Мы все боимся друг друга. Но что именно нас страшит? Осуждение, насмешка, иной образ мышления… Он боится меня, потому что я фермер (он опять посмотрел на круглое лицо с высокими скулами и маленькими карими глазами). А я его – потому что он умен. Норт взглянул на большой лоб с залысинами. Вот что нас разделяет: страх, подумал он.
Норт сменил позу. Он хотел встать и поговорить с молодым человеком. Сказала же Делия: «Не жди, чтобы тебя представили». Но трудно было заговорить с незнакомым человеком, сказать ему: «Что это за узел у меня в голове? Развяжите его». Но ему надоело думать в одиночку. От этого в голове только завязывались узлы, и перед мысленным взором появлялись разные глупые картины. Молодой человек собрался уходить. Надо сделать над собой усилие. И все-таки Норт колебался. Его тянуло и отталкивало, тянуло и отталкивало. Он начал подниматься, но еще до того, как он встал на ноги, кто-то постучал вилкой по столу.
Крупный мужчина, сидевший в углу, стучал по столу вилкой. Он подался вперед, как будто желал привлечь внимание и произнести речь. Это был тот, кого Пегги назвала «Браун», а другие звали Николаем и чью настоящую фамилию Норт не знал. Похоже, этот человек был навеселе.
– Дамы и господа! – начал он. – Дамы и господа! – повторил он гораздо громче.
– Это что, речь? – насмешливо изумился Эдвард. Он полуобернулся на стуле и взялся за монокль, который висел на черной ленточке, как иностранный орден.
Люди сновали вокруг с тарелками и бокалами, порой спотыкаясь о подушки, лежавшие на полу. Какая-то девушка полетела головой вперед.
– Ушиблись? – спросил молодой человек, подавая ей руку.
Нет, она не ушиблась. Но инцидент отвлек внимание от речи. Гул голосов поднялся опять – как гудение мух над сахаром. Николай сел на место. И погрузился в созерцание – то ли красного камня в собственном перстне, то ли разбросанных на столе цветов: белых и восковидных, бледных и полупрозрачных и темно-красных, которые так сильно раскрылись, что были видны золотые сердцевины, а их опадающие лепестки лежали между взятых напрокат ножей, вилок и дешевых бокалов. Затем Николай встал.
– Дамы и господа! – начал он и опять постучал вилкой по столу. На мгновение воцарилась тишина. Через комнату прошагала Роза.
– Ты собираешься сказать речь? – спросила она. – Давай-давай, я люблю слушать речи. – Она встала рядом с ним, приложив ладонь к уху – как военный. Гул разговоров возобновился.
– Тихо! – крикнула Роза. Она взяла нож и постучала по столу. – Тихо, тихо!
Комнату пересек Мартин.
– Из-за чего шумит Роза? – спросил он.
– Я прошу тишины! – сказала она, взмахнув ножом перед его носом. – Человек хочет сказать речь!
Но Николай сел и невозмутимо воззрился на свой перстень.
– Ну, правда же, она просто второе издание старого дяди Парджитера, командира кавалеристов, а? – сказал Мартин, кладя руку на плечо Розы и поворачиваясь к Элинор за поддержкой.
– И горжусь этим! – Роза опять махнула ножом в угрожающей близости от лица Мартина. – Я горжусь своей семьей, горжусь своей родиной, горжусь…
– Своим полом? – перебил ее Мартин.
– Да! – торжественно заявила она. – А вот ты чем гордишься? – Она похлопала его по плечу. – Самим собой?
– Не ссорьтесь, дети, не ссорьтесь! – прикрикнула Элинор, чуть подвинув к ним свой стул. – Они всегда ссорились. Всегда… Всегда…
– Она была злючкой, – сказал Мартин. Он присел на корточки и стал смотреть на Розу снизу вверх. – С тугими косичками…
– И в розовом платьице, – добавила Роза. Она резко села, держа нож вверх лезвием. – В розовом платьице, в розовом платьице, – повторила она, точно эти слова ей что-то напомнили.
– Так начинай же свою речь, Николай, – сказала Элинор, повернувшись к нему.
Он помотал головой.
– Давайте лучше о розовых платьицах, – улыбнулся он.
– Помните гостиную в доме на Эберкорн-Террас, когда мы были детьми? – спросила Роза. – Ты помнишь? – Она посмотрела на Мартина. Он кивнул.
– Гостиная на Эберкорн-Террас… – проговорила Делия. Она обходила столы с большим кувшином крюшона и остановилась перед Розой и Мартином. – Эберкорн-Террас! – воскликнула она, наполняя бокал. Она вскинула голову и на мгновение предстала поразительно молодой, красивой и дерзкой. – Это был ад! – крикнула она. – Сущий ад!
– Да ладно тебе, Делия… – возразил Мартин, подставляя свой бокал.
– Это был ад, – повторила Делия. Она как будто забыла про свой ирландский акцент и говорила совсем просто, одновременно наливая напиток. – Знаешь, – обратилась она к Элинор, – когда я еду на Паддингтонский вокзал, то всегда прошу водителя объехать это место подальше!
– Хватит, – остановил ее Мартин: его бокал был уже полон. – Я тоже ненавидел его… – начал он.
Но тут подошла Китти Лассуэйд. Она держала перед собой бокал, точно жезл.
– Что теперь ненавидит Мартин? – спросила она, встав перед ним.
Какой-то любезный господин подвинул позолоченный стульчик, на который она села.
– Он всегда что-то ненавидел. – Китти подставила бокал, чтобы его наполнили. – Что ты ненавидел, Мартин, в тот вечер, когда у нас ужинал? – спросила она. – Помню, ты меня жутко рассердил.
Она улыбнулась. Мартин с возрастом стал похож на херувимчика: розовый и пухлый, с волосами, зачесанными назад, как у официанта.
– Ненавидел? Никогда, никого, – возразил он. – Мое сердце полно любви, полно доброты. – Он засмеялся, салютуя ей бокалом.
– Чепуха! – сказала Китти. – В молодости ты ненавидел… все! – Она выбросила в сторону руку. – Мой дом… Моих друзей… – Она замолчала и слегка вздохнула. Она опять их вспомнила: мужчин, стоявших в ряд, женщин, державших края платьев двумя пальцами. Теперь она жила совершенно одна, на Севере. – И могу сказать, что мне так лучше, – произнесла она в ответ своим мыслям. – Со мной там только один слуга, чтобы колоть дрова, и все.
Последовала пауза.
– Пусть же он скажет свою речь, – сказала Элинор.
– Да. Давай свою речь! – поддержала ее Роза. Она опять постучала ножом по столу, а Николай опять привстал.
– Он что, собирается произнести речь? – спросила Китти у Эдварда, который придвинул к ней свой стул.
– Единственное место, где риторика теперь практикуется как искусство… – Эдвард сделал паузу, придвинул стул еще чуть ближе к Китти и поправил очки, – это церковь, – закончил он.
Вот потому я за тебя и не вышла, подумала Китти. Как его голос – его надменный голос – оживил образы прошлого! Полуупавшее дерево, дождь, крики старшекурсников, колокольный звон и ее мать…
Но Николай встал. Он сделал глубокий вдох, отчего выпятилась его манишка. Одной рукой он теребил свою цепочку, другую простер в ораторском жесте.
– Дамы и господа! – вновь начал он. – От имени всех, кому сегодня здесь приятно находиться…
– Громче! Громче! – крикнул молодой человек, стоявший у окна.
(– Он иностранец? – шепотом спросила Китти у Элинор.)
– …от имени всех, кому сегодня приятно здесь находиться, – повторил Николай громче, – я хочу поблагодарить хозяина и хозяйку.
– Ой, не стоит! – сказала Делия, проносясь мимо с пустым кувшином.
И опять речь была смята. Наверняка иностранец, подумала Китти, – потому что совсем не стесняется. Николай стоял с бокалом в руке, улыбаясь.
– Продолжайте, продолжайте, – подбодрила она его. – Не обращайте на них внимания. – Она была не против послушать речь. Речи хороши для приемов. Они подстегивают общее настроение. Китти стукнула бокалом об стол.
– Вы очень любезны, – сказала Делия, пытаясь пройти мимо Николая, но он удержал ее за руку. – Однако меня благодарить не надо.
– Но, Делия, – возразил он, не отпуская ее, – дело не в том, что этого хочется вам, этого хотим мы. И это вполне уместно, – он сделал широкий жест рукой, – потому что наши сердца полны благодарности…
Наверное, он сел на своего конька, подумала Китти. Видимо, оратор. Почти все иностранцы – ораторы.
– …потому что наши сердца полны благодарности, – повторил Николай, соединив кончики большого и указательного пальцев.
– За что? – резко спросил чей-то голос.
Николай опять замолчал.
(– Кто этот брюнет? – шепотом спросила Китти у Элинор. – Я весь вечер гадаю.
– Это Ренни, – шепнула Элинор. – Ренни, – повторила она.)
– За что? – сказал Николай. – Вот об этом я и хотел бы рассказать. – Он сделал паузу и глубоко вдохнул, отчего опять растянулся его жилет. Глаза его лучились. Казалось, он полон идущей изнутри благожелательности. Но тут вдруг над столом показалась голова, рука сгребла горсть цветочных лепестков, а голос прокричал:
– Красная Роза, колючая Роза, храбрая Роза, рыжая Роза! – и лепестки веером полетели в полную пожилую женщину, сидевшую на краешке стула. Она подняла голову, вздрогнув от неожиданности. Лепестки обсыпали ее, задержавшись на выдающихся местах ее фигуры. Она смахнула их.
– Спасибо! Спасибо! – воскликнула Роза. Затем она взяла цветок и энергично стала бить им по столу. – Я хочу услышать речь! – заявила она, глядя на Николая.
– Нет-нет-нет, – сказал он. – Для речей сейчас не время. – И сел на свое место.
– Тогда давайте выпьем! – предложил Мартин и поднял свой бокал. – За Парджитер, командира кавалеристов! Я пью за нее! – Он со стуком поставил бокал на стол.
– Ну, если вы все пьете, – сказала Китти, – я тоже выпью. Роза, твое здоровье! Роза – славный парень. – Она подняла бокал. – Но Роза не права, – добавила она. – Сила всегда не права, ты согласен, Эдвард? – Она похлопала его по колену. – Я забыла о последней войне, – пробормотала она себе под нос. – И все-таки, – продолжила она вслух, – Роза имела мужество отстаивать свои убеждения. Она сидела в тюрьме. И я пью за нее! – Китти выпила.
– А я – за тебя, Китти, – сказала Роза и поклонилась ей.
– Она разбила ему окно, – усмехнулся Мартин, – а потом помогала ему разбивать другие окна. Где твоя награда, Роза?
– В коробочке на каминной полке, – сказала Роза. – Ты не выведешь меня из себя в это время суток, мой милый.
– Лучше бы вы дали Николаю закончить его речь, – сказала Элинор.
Сверху через потолок – отдаленно и приглушенно – донеслись первые танцевальные ноты. Молодежь, торопливо допивая остатки из бокалов, стала подниматься и уходить наверх. Вскоре оттуда послышался тяжелый и ритмичный топот.
– Опять танцуют? – спросила Элинор. Это был вальс, – Когда мы были молоды, – сказала она, глядя на Китти, – мы любили танцевать. – Музыка как будто подхватила ее слова и перепела на старинный лад: «Когда была я молода, любила танцевать, любила танцевать…»
– А я терпеть не могла! – сказала Китти, посмотрев на свои пальцы – короткие, исцарапанные. – Как хорошо не быть молодой! Не заботиться о том, что думают другие! Теперь можно жить, как хочешь. В семьдесят лет…
Она помолчала, а потом подняла брови, будто что-то вспомнила.
– Жаль, нельзя начать сначала… – проговорила Китти.
– Мы услышим вашу речь или нет, мистер…? – спросила она, посмотрев на Николая, чьей фамилии она не знала. Он сидел, добродушно глядя перед собой и проводя руками по цветочным лепесткам.
– Что толку? – сказал он. – Никому это не нужно.
Они стали слушать доносившиеся сверху топот и музыку, в которой Элинор все слышались слова: «Когда была я молода, любила танцевать, и каждый парень лишь мечтал меня поцеловать…»
– Но я хочу речь! – повелительно заявила Китти. Это была правда: ей хотелось чего-то освежающего, завершающего – но чего именно, она не знала. Только не прошлого, не воспоминаний. Настоящего, будущего – вот чего ей хотелось.
– А вон Пегги! – сказала Элинор, посмотрев вокруг и увидев племянницу, которая сидела на краю стола, жуя бутерброд с ветчиной. – Иди сюда, Пегги! – позвала Элинор. – Поговори с нами!
– Выскажись от лица молодого поколения, Пегги, – попросила леди Лассуэйд, пожав ей руку.
– Я не молодое поколение, – сказала Пегги. – И я уже произнесла свою речь. Там, наверху; и выставила себя дурой. – Она опустилась на пол у ног Элинор.
– Тогда Норт. – Элинор посмотрела на пробор Норта, тоже сидевшего на полу радом с ней.
– Да, Норт. – Пегги взглянула на Норта через колено их тетки. – Норт считает, что мы не говорим ни о чем, кроме денег и политики, – сообщила она. – Скажи нам, что мы должны делать.
Норт вздрогнул. Он было задремал, убаюканный музыкой и голосами. Что мы должны делать? – мысленно спросил он себя, просыпаясь. Что же мы должны делать?
Он сел прямо. Пегги смотрела на него. Теперь она улыбалась, ее лицо было веселым; оно напомнило ему лицо их бабушки на портрете. Но ему оно предстало иным – таким, каким он видел его наверху: красным, насупленным, как будто Пегги вот-вот заплачет. Правду говорило ее лицо, а не слова. Он вспомнил другие слова, сказанные ею: «Жить по-другому, иначе». Он помолчал. Вот для чего требуется мужество, подумал он: чтобы говорить правду. Пегги ждала ответа. Старики уже судачили о своих делах.
– …Очень милый домик, – говорила Китти. – Там раньше жила сумасшедшая старуха… Ты должна погостить у меня, Нелл. Весною…
Пегги наблюдала за Нортом поверх краешка своего бутерброда с ветчиной.
– Ты верно тогда сказала, – вдруг произнес он. – Совершенно верно. – Верно было то, что она имела в виду, мысленно поправил себя он, верны были чувства, а не слова. Сейчас он ощущал то же, что она. Это все относилось не к нему, а к другим людям, к другому, новому миру…
Престарелые тетки и дядья продолжали судачить над Нортом.
– Как звали того человека, который мне так нравился в Оксфорде? – спросила леди Лассуэйд. Норт увидел, как ее серебристое тело склонилось в сторону Эдварда.
– Который тебе нравился в Оксфорде? – переспросил Эдвард. – Мне казалось, в Оксфорде тебе не нравился никто… – И оба засмеялись.
Пегги все смотрела на Норта и ждала, что он скажет. А он следил за пузырьками в бокале, опять чувствуя, что у него в голове затягивается узел. Ему хотелось, чтобы существовал некто бесконечно мудрый и добрый, способный думать за него, отвечать за него на вопросы. Однако молодой человек с покатым лбом исчез.
– …Жить по-другому… иначе, – повторил Норт. Это были ее слова, они совсем не выражали то, что он хотел сказать, но он должен был использовать именно их. Теперь я тоже выставил себя дураком, подумал он, и по его спине пробежало неприятное ощущение, как будто по ней полоснули ножом. Он прислонился спиной к стене.
– Да, это был Робсон! – воскликнула леди Лассуэйд. Ее трубный глас прогремел над головой Норта.
– Как же все забывается! – продолжала она. – Ну конечно – Робсон. А его дочь, которая мне тоже нравилась, звали Нелли. Она собиралась стать врачом?
– Умерла, кажется, – сказал Эдвард.
– Умерла, правда? Умерла… – Леди Лассуэйд помолчала. – Так, я хочу, чтобы ты произнес речь, – сказала она, повернувшись к Норту.
Он чуть отодвинулся. Хватит с меня речей, подумал он. В руке он по-прежнему держал бокал, до половины заполненный желтой жидкостью. Пузырьки перестали всплывать. Вино было прозрачно и неподвижно. Спокойствие и одиночество, думал Норт, тишина и одиночество… только в этом состоянии разум может быть свободен.
Тишина и одиночество, повторял он про себя, тишина и одиночество. Его веки сами почти закрылись. Он устал, его клонило в сон; люди все говорили, говорили… Он хотел отделиться от них, отстраниться, представить, что он лежит на широкой голубоватой равнине с холмами на горизонте. Норт вытянул ноги. Где-то паслись овцы, они медленно щипали траву, переставляя вперед то одну ногу, то другую. И блеяли, блеяли. До Норта не доходил смысл разговора. Из-под полуопущенных век он видел руки, державшие цветы, – тонкие, изящные руки. Но эти руки были ничьи. И цветы ли они держали? Или горы? Синие горы с лиловыми тенями… Лепестки падали. Розовые, желтые, белые, с лиловыми тенями, падали лепестки. Они падают, падают и все покрывают, прошептал он. Еще он видел ножку бокала, край блюдца, вазу с водой. Руки подбирали цветок за цветком: белую розу, желтую розу, розу с лиловыми долинами в лепестках. Цветы перегибались через край вазы – разноцветные, с затейливыми формами. А лепестки падали и ложились – лиловые и желтые – как лодочки, как челны на реке. И Норт плыл по течению в челне, в лепестке, спускался вниз по реке, в тишину, в одиночество… есть ли более ужасная мука – вспомнились ему слова, как будто их произнес чей-то голос, – чем та, которую способен причинить человек…
– Проснись, Норт… мы ждем твою речь! – разбудил его голос Китти. Ее милое румяное лицо склонилось над ним.
– Мэгги! – воскликнул он, сбросив остатки сна. Это она сидела рядом и опускала цветы в воду.
– Да, теперь ее очередь говорить, – сказал Николай и положил руку ей на колено.
– Говори, говори! – подбодрил ее Ренни.
Но Мэгги отрицательно помотала головой. Ею завладел смех, он сотрясал ее. Она хохотала, откинув назад голову, словно одержимая добрым духом, который заставлял ее сгибаться и выпрямляться – точно деревце под ветром, подумал Норт. «Долой идолов, долой идолов, долой идолов!» Ее смех звенел, будто деревце было увешано множеством колокольчиков. Норт тоже засмеялся.
Они перестали смеяться. Этажом выше топотали ноги танцоров. Сирена протрубила на реке. По далекой улице загромыхал грузовик. Воздух вдруг заполнился трепетом звуков, как будто что-то выпустили наружу: близилось начало дневной жизни, и этот хор, крик, перекличка, содрогание возвещали лондонский рассвет.
Китти повернулась к Николаю.
– А о чем была бы ваша речь, мистер… К сожалению, не знаю вашего имени, – сказала она. – Та речь, которую перебили?
– Моя речь? – усмехнулся он. – Это была бы чудесная речь! Шедевр! Но как можно говорить, если все время перебивают? Я начинаю: «Давайте поблагодарим», тут Делия говорит: «Не надо меня благодарить», я начинаю опять: «Поблагодарим кого-нибудь, кого угодно…» – а Ренни спрашивает: «За что?» Я приступаю в третий раз, смотрю, а Элинор спит. – Он указал на Элинор. – Так что толку?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.