Текст книги "Собрание сочинений. Том II"
Автор книги: Юрий Фельзен
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
Впрочем, она недолго могла хвалиться достигнутыми успехами. Когда убрали комнату и кровать, между матрацами нашли две пустых бутылочки из-под морфия и третью, наполовину опорожненную. Я не подозревал, каким запасом отборных ругательств располагает иная скромная сестра милосердия.
Вся эта, почти забытая, история с необыкновенной яркостью ожила в моей памяти. На днях я в вечерней газете прочел, что инженер Шарль Морэн, давний морфинист, убил жену и застрелился, не оставив записки. Мне, к сожалению, не удалось разобраться, кто именно была его жена.
Статьи и доклады по литературе и искусству
Французская эмиграция и литература
ЭМИГРАЦИЮ упрекают, что она оторванная и мертвая. Говорят: это неизбежно, она отсечена от живого организма. Говорят еще: она бесполезна и ничего не создаст – творить надо дома, на родной земле, среди родной жизни.
В не очень далеком прошлом был пример, столь известный, вынужденного длительного рассеяния, пример параллельной деятельности внутри и вне страны. Я говорю, конечно, о Франции.
Французских изгнанников также упрекали в оторванности и антипатриотизме. Они защищались, творили для Франции – и за границей, и потом, вернувшись, у себя дома. Многие из них дожили до возвращения, кое-кто до высокого признания.
В самой Франции происходили творческие революционные процессы. Революция ворвалась во всё области, также и в область искусства. Ныне в учебниках литературы неизменно красуется глава: Mediocrite de la litterature revolutionnaire.
Говорится о первом десятилетии революции до провозглашения Бонапарта консулом. Срок порядочный, и «mediocrite», ничтожество тогдашней внутрифранцузской литературы неслучайно.
Как раз она оторвалась от того, что было воздухом искусства: от критики, преемственности, образованности. Всё это давали салоны с их неизменной традицией изящного вкуса, утонченной мысли. «Салонная» в хорошем смысле, т. е. вся дореволюционная литература, та самая, которая законодательствовала в Европе, была разгромлена. Ее представители разбежались кто куда. Новые люди выступили в каком-то диком поле.
Оказывается, как раз они остались, по выражению историка, «мертвым грузом», без единого уцелевшего имени. «Мертвым грузом» остался даже столь прославленный когда-то революционный театр. Между тем там играли прекрасные, с королевских времен, актеры, и ставились пьесы, дерзкие по новизне, по непохожести на прежнее. Они имели чудовищный успех у новой публики – и все-таки погибли. Очевидно, новая публика без старой культурной преемственности – плохой воздух для искусства.
Вначале, во времена первой горячки и террора, – и пьесы, и стихи, и проза были грубо демагогическими. Революционное общество только возникало, со всей непритязательностью, примитивностью parvenus.
Потом оно окрепло, осело, превратилось в буржуазию, в наполеоновскую аристократию. Отделившись от народа, все эти генералы из трактиров, банкиры-спекулянты, скупщики, подрядчики и их праздные жены захотели иметь свое мнение и вкус.
Писатель, который привык угождать, должен был отказаться от чрезмерной примитивности, искать пути развития.
Задача нелегкая: думать по-своему, высказывать живую мысль – могло стоить головы при терроре и многих неприятностей даже при Наполеоне. Это неудивительно: Наполеон был продолжением и завершением революции. Он присвоил себе одному ее диктаторские права.
Что же оставалось делать привычному карьеристу – внутри-французскому писателю? Свой голос, свое содержание – под запретом. Оставалось усложнять, чеканить, разнообразить форму.
Сперва культивировали народный язык, всякого вида грубости, чрезмерности, реализм.
Потом стали подделываться под античных писателей, у них заимствовали вдохновение, образы, форму. Это естественно: родная история, как-никак, история королей, тоже осталась под запретом. За примерами и сравнениями поневоле пришлось прибегать к древним. К ним тянулось и общество, чтобы не отставать от прежних салонов.
Но эти новые – и писатели, и читатели – не могли чувствовать античности хотя бы по недостатку образования. Вышло «кривое зеркало» – безвкусная «ампирная» литература.
Характерно, что в то же время получили стремительное развитие две области, расположенные около искусства – так называемое ораторское искусство и журнализм.
В журналистике крайние и очень поучительные фигуры: Дюмулен, запальчивый, неуравновешенный революционный демагог, и Малле-дю-Пан, конституционно либеральный, добросовестный исследователь нынешнего профессорского типа, непонятный и ненавистный одинаково левым и правым.
Ораторское искусство – при всей огненности Мирабо или Дантона было вполне бессодержательно. Его идеи – упрощение Вольтера, Руссо, Монтескье. Словарь – те же ложно понятые и никак не понятые Гракхи, Аристиды и Леониды.
Итак, бедность, падение, отсутствие идей. Но разве французская литература стала тогда пустым местом? Ведь то время – начало романтизма, ближайшее вслед за ним – психологический роман.
Среди стольких имен, обреченных забвению и забытых, уцелело три – разнородных и разноценных – Андре Шенье, мадам де Сталь, Шатобриан. Это они связали восемнадцатое и девятнадцатое столетия, они – ученики старых, учителя новых. Одна черта их роднит – чрезвычайно странные счеты с революцией.
Вот Андре Шенье – молодой дипломат и офицер. Он приветствует начало революции – поэтическое, благородное, почти бескровное. Но душой истихами он в старом мире, образованном и утонченном. Жирондисты, якобинцы, террор ему чужды и враждебны. Он не скрывает своих лояльных монархических чувств с примесью либерализма. Он – внутренний эмигрант.
Арест, заключение, казнь Шенье – логичны. Его бунтующие «Ямбы» из тюрьмы тоже логичны и пережили судей и палачей.
Мадам де Сталь – дважды эмигрантка в революцию, под надзором полиции при Наполеоне. Дочь королевского министра Неккера, жена шведского посланника, она объездила всю Европу, побывала и в России.
Как никто, знала, любила и пропагандировала иностранных писателей и философов. Она первая ввела понятие европейской литературы, общеевропейских течений. В то же время верная дочь французского восемнадцатого века, мадам де Сталь унаследовала сентиментальную душу Руссо, острый ум Вольтера, либеральные доктрины Монтескье. Недаром ее называли «La marraine du liberalisme parlementaire». Ей казалось несущественным – король или президент, лишь бы палаты, право собственности, широкое развитие личности.
В ней, типичной эмигрантке, изумительное соединение французских дореволюционных традиций и европейского сознания, воспринятого, найденного за рубежом.
Шатобриан не только эмигрант, но и доброволец армии принцев. Он сражался, был ранен. В Англии, бедствуя, существуя кое-как переводами, выпустил свою первую книгу «Essai sur les Revolutions». Вернулся при Наполеоне, но с ним не поладил. После Реставрации был послом и министром и оказался умереннее и дальновиднее многих других.
Не буду напоминать о литературных заслугах и отличительных свойствах Шатобриана. Всем известно: крайний индивидуалист, романтик, меланхолик, мистик…
Но есть в его творчестве одна сторона, любопытная именно для нас. Он необыкновенно метко попал в нерв времени своими христианскими произведениями: «Martyrs» и «Genie du Christianisme».
Преследование религии революцией вызвало подъем у верующих, утверждение моральной правоты преследуемых: Шатобриан опоэтизировал, возвеличил христианскую идею, дал ей ореол, отделил современное искусство, христианское, от античного. К современному он отнес и внерелигиозных писателей христианской эры.
«Христианскость» Шатобриана – это нечто вроде европеизма мадам де Сталь, широта и терпимость, возможные только после многих уроков, после внимательного изучения своего и чужого.
Крайние взгляды Шатобриана и его всё же здравый практический смысл, свойственные большому числу людей того поколения, нашли философское выражение у другого знаменитого и непримиримого эмигранта – Жозефа де Местра.
Ближайшим другом и последователем мадам де Сталь был Бен-жамен Констан, спутник ее странствий по Европе, при всех правительствах либеральный оппозиционер, впоследствии творец аналитического романа.
Возвращаюсь к началу: сама революция новых писателей не дала. Доживали старые – Бернарден де Сен-Пьер, Бомарше, последний в изгнании в Гамбурге.
Следующее поколение – Ламартин, Бальзак, Жорж Занд, Стендаль – выступило в сравнительно спокойное время. Оно связано с Шатобрианом и мадам де Сталь, через них с дореволюционной литературой.
Правда, творчество их, по темам и широте охвата, стало возможно благодаря революции, которую идейно подготовили те же Вольтер или Руссо. Искусство передает жизнь и часто ее подталкивает.
Но сильная, несгибающаяся личность могла сохраниться только в эмиграции. В ней была среда, способная ценить. В ней была память о родной земле – живой, а не умерщвленной тираническим строем. В ней была гордость неподчинения и правоты.
В теперешних русских условиях предпосылки те же, пожалуй, с большей еще остротой. Революционный режим длительнее и беспощаднее. Эмиграция полнее вобрала элиту страны. Однако соотношение и выводы требуют обстоятельного разбора.
Ограничусь одной параллелью, французской, и буду надеяться, что эта параллель – символ.
У Мережковских – по воскресеньям
Вопрос модный и, в сущности, очень страшный – о русской литературной смене. «Там» всё больше зажимают рты. В интимном разговоре жаловался один советский писатель, имени которого, конечно, не назову, как теперь трудно оставаться писателем, то есть чтобы печатали и не запрещали. Прежде довольствовались лояльностью, сейчас – нужна активная пропаганда.
Чем яростнее «пропагандные» требования, тем, разумеется, ниже литературные качества. Там – истинная литература ушла «в катакомбы»; писатели, и официально признанные и другие, бескомпромиссные, отказывающиеся при такой цензуре печататься, где-то собираются, в глухо-замкнутых московских и «ленинградских» кружках. Там они читают совсем не то, что мы читаем в «Звезде» или «Красной Ниве». До широкой публики это «не доходит».
Не помню, когда и у кого за границей возник этот печальный вопрос о «смене». Одним из первых на него откликнулись Мережковские, со свойственной им живостью и каким-то особенным «чувствованием момента». Откликнувшись, они немедленно начали действовать.
Пожалуй, главное отличие Мережковских – Дмитрия Сергеевича и Зинаиды Николаевны Гиппиус – от большинства других русских писателей – в этой самой действенности. Они не только пишут, не только издают идеи, но и пытаются эти идеи как-то применить к жизни. В Петербурге у них – религиозно-философское общество (или они в религиозно-философском обществе), в Париже – «Зеленая Лампа».
В последние годы мне часто приходилось видеть Мережковских среди именно такой наполовину практической работы, и никогда я не мог понять, в ком именно из них двоих эта действенная сила и умение ею пользоваться заключены. То мне казалось, что Дмитрий Сергеевич, с его пророческим жаром, с общительным высоким пафосом, не может входить во все скучные мелочи и что Зинаида Николаевна предпринимает необходимые дипломатические шаги. То казалось обратное, будто 3. Н., умный, тонкий и скептический собеседник, брезгливо отворачивается от «мелочей» и будто Д. С. всё преодолевает напряжением своей воли.
Надо сказать, у Мережковских – необычайный культ воли. Вероятно, не одному молодому писателю выносился грустный приговор: «Талант есть, но не хватает воли – все это ни к чему и ничего из этого не выйдет».
Мережковские, в частности 3. Н., не стесняются быть строгими и справедливыми, вопреки общему мнению, что к литературной молодежи следует относиться снисходительно, что «излишней строгостью можно загубить молодое дарование». Зато лишь немногие так стараются отыскать эти самые «молодые дарования», как именно 3. Н., и потому так болезненно ее затронул вопрос о «смене».
Года четыре с половиной тому назад, случайным гостем, я сидел у них в маленькой столовой, которую знает весь русский литературный Париж. Говорилось о молодых людях, что-то пишущих, никому неизвестных, нигде не печатающихся. 3. Н. расспрашивала с необыкновенным участием и любопытством:
– Мы хотим, как в Петербурге, каждую неделю устраивать литературное чаепитие. Приходите в следующее воскресенье и приводите кого угодно. Единственное условие – чистота в смысле антибольшевизма.
В следующее воскресенье появилось довольно много молодежи, но, увы, молодежь оказалась великовозрастной, и вопрос о смене стал еще острее. Правда, среди пришедших – в большинстве не моложе тридцати лет – были люди интересные и даже замечательные. За все четыре года таких воскресных собраний состав гостей изменился сравнительно мало.
Каким-то сплоченным кругом, с переглядываниями, пересмеиваниями, с некоторой отчужденностью от других, явился петербургский «Цех поэтов» – Георгий Иванов, Адамович, Оцуп, Одоевцева. Особняком держались так называемые парижские поэты – Ладинский и Терапьяно – объявившиеся только в эмиграции. Ходасевич и Берберова лучше других знали хозяев дома и были приняты как старые знакомые. Молодой философ Бахтин всё время сидел молча и с явно оппозиционным видом. Таким оппозиционером остался он и впоследствии. Были еще М. О. Цетлин-Амари и парижско-петербургский критик Мочульский. Всех сразу не припомню.
Тогда же, с первого дня установился негласный ритуал приема, который соблюдался всегда. Можно было подивиться, как быстро возникают во всяком обществе неискоренимые в дальнейшем привычки.
Дверь неизменно открывает Злобин, ближайший друг Мережковских, которого я помню в Петербурге молоденьким студентом, читающим стихи, растягивая их «по-гумилевски». Теперь взрослый, как и всё мы, покуда нет настоящей молодежи.
Первых гостей Злобин вводит в уютную приемную, уставленную книгами и похожую на кабинет. Впрочем, у Мережковских обстановка буржуазная, для русского парижанина непривычная. У них квартира еще с мирного времени, когда они дружили с Савинковым и, кажется, по своей воле эмигрировали.
В приемной разговор случайный и немного сплетнический – о чьей-нибудь статье илистихах, о каких-нибудь обидах и недоразумениях. Иногда раннему и наивно-точному гостю приходится сидеть одному, пока 3. Н. придет с прогулки, или же Злобин закончит свои хозяйственные распоряжения. Он любезно и крайне умело исполняет обязанности хозяйки дома и никому не доверяет секрета, где можно купить такие вкусные булочки и пирожные.
Но вот появляется в приемной, с лорнетом в руках, 3. Н., стройная, тонкая, прямая и ошеломляюще моложавая.
– Почему вы не были в прошлое воскресенье?
Или:
– Читала вашу статью и, простите, ничего не поняла. Какая-то сплошная жвачка…
Бывают и милостивые мнения, но главное – 3. Н. всё помнит, всё отмечает, за всем следит.
Через некоторое время быстро входит Д. С. в бесшумных домашних туфлях, не раз уже описанных, и, подавая руку, низко кланяется с какой-то намеренно старомодной вежливостью. Он среди сплетниче-ского разговора явно нетерпеливо молчит. Ему скучны все эти толки и пересуды.
– Зина, довольно говорить о пустяках. Лучше пойдем чай пить.
Мы направляемся в столовую и там происходит неожиданная перемена. Все как-то подтягиваются, разговор сам собой становится обобщающим и отвлеченным. Д. С. оживляется и забывает о скуке.
То первое собрание было несколько натянутым и церемонным. Гости сами не заговаривали и ждали вопросов 3. Н. Незаметно установилось, что 3. Н. как бы ведет собеседование и, надо сказать, делает это чрезвычайно искусно.
Тогда, за чаем, говорилось, кажется, о символизме, и мне, новичку, показались удивительными точность, быстрота и находчивость ответов. Впоследствии я освоился и понял, сколько за всем этим готового и условного. Но и в дальнейшем «чаепитийные» разговоры у Мережковских нередко бывали занимательными и остро-напряженными.
Понемногу гости оттаяли, перестали стесняться хозяев и как-то привыкли друг к другу. Почти все начали видеться между собой и помимо воскресных собраний. У большинства возникли товарищеские или приятельские отношения, а о «неприятельских» злословить не буду. Но тогда вначале чувствовалась еще неловкость, и резкая прямота. 3. Н. невольно многих смущала. Так один небезызвестный поэт прочитал какие-то своистихи. Все ждали одобрительных слов. Вдруг, среди общей тишины, 3. Н., даже не улыбнувшись, безапелляционно сказала:
– Это вы взяли у меня…
Подразумевался не плагиат, подражание, но положение бедного поэта было достаточно нелегким. Однажды, не без труда, уговорили Одоевцеву прочитать раннюю ее «Балладу об извозчике». Очаровательно-изящная, устремив к лампе свои «зеленоватые глаза», воспетые Гумилевым, и чуть-чуть хрипло картавя, Одоевцева произносила нараспев:
Извозчик лошади говорит: ну!
Лошадь подымает ногу одну.
Приговор был неожиданный:
– Вы пишите, как Вова Познер.
– Почему не Познер, как я?
И действительно Одоевцева была права. Это она изобрела жанр полуфантастической современной баллады, и познеровская «Баллада о дезертире», в свое время наделавшая много шуму, появилась после ее «Баллады об извозчике».
О чем только не говорилось на этих воскресных собраниях. Толстой, политика, большевики, религия, Марсель Пруст, русские символисты, французские неокатолики, греческая трагедия. Всего не перечислить и не запомнить. У Мережковских свои давние продуманные взгляды. С ними постоянно несогласен Бахтин, человек любопытный и даже поразительный. Петербургский студент, он проделал германскую и белую войну и служил почти пять лет в Африке, в Иностранном Легионе. Говорит, что никогда не был так счастлив, так душевно-спокоен, как именно в Легионе. После ранения его уволили и вскоре в литературно-утонченнейшем винаверском «Звене» появились философские статьи Бахтина, сразу его выдвинувшие. Эти статьи удивляли своей точностью, вескостью, какой-то внутренней убежденностью. Таков же Бахтин и в своих выступлениях. Он говорит мужественно, твердо, не запинаясь, и я видел не раз, как лучший русский оратор, Маклаков, внимательно прислушивался к речам Бахтина.
У Мережковских он – антихристианин, эллинист, безбожник. Всякая попытка переубедить вызывала его негодование. Помню укоры Д. С.:
– Вот вы произносите кощунственные слова, а ваша христианская душенька, наверное, томится.
Бахтин оставался непреклонным. В один прекрасный день он перестал бывать у Мережковских. Исчез и для своих ближайших друзей, заперся у себя дома и засел писать.
Другой постоянный оппозиционер Адамович. У него, если можно так выразиться, талант честности, искренний подкупающий тон и манера не «выступать», а «разговаривать». Даже и в своих докладах он именно «разговаривает», как будто перед ним не аудитория, а несколько старых его товарищей. У Мережковских он оппозиционер не извне, и изнутри, не безбожник, а сомневающийся, и потому его слова иногда особенно опасны и неотразимы.
Кроме постоянных гостей бывают и случайные. Припоминаю одну почтенную даму, которая пришла с воскресным визитом и от «умных разговоров» незаметно для себя уснула. Бывают также и знаменитости – Бунин, Алданов, Тэффи. Бунин, если не живет на юге Франции, приходит сравнительно часто. Он слушает, чуть-чуть недоверчиво, и всё же благожелательно улыбаясь. Алданов в литературном кругу известен тактичностью и деликатностью. Он всегда спрашивает, перед тем как войти, не мешает ли, нет ли каких-нибудь секретов. От Тэффи ожидают словечек и острот. Но она серьезна и приводит к случаю церковные средневековые тексты, которых никто из нас не помнит.
На воскресных собраниях у Мережковских зародилась «Зеленая Лампа». О ней следовало бы поговорить отдельно. Председателем был как-то единодушно намечен Георгий Иванов. Он им и оставался все четыре года. Петербургский акмеист, соратник и собутыльник Гумилева, Мандельштама, Кузмина, Георгий Иванов сразу угадал, каков будет «уклон» «Зеленой Лампы», с докладами о христианстве, о Розанове, о юдаизме.
– Никак не думал, что именно мне придется быть председателем религиозно-философского общества.
У Мережковских заседания «Зеленой Лампы», доклады, контрдоклады и прения обсуждались вперед настолько подробно, что иногда казалось, будто происходит репетиция. Однажды Ладинский не выдержал и мрачно заявил:
– А теперь всей труппой в Копенгаген.
Все же отношение к «Лампе» было у всех серьезное и сосредоточенное, и самые «репетиции» происходили от чрезмерной добросовестности.
В последний год, наряду с молодежью, тридцати– и сорокалетней, появилась и действительно «зеленая молодежь». Но первое появление ее было не здесь, а в других местах, в литературных кружках не очень известных, однако же чрезвычайно любопытных. И о них, как и о «Лампе» следовало бы рассказать отдельно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.