Электронная библиотека » Анатолий Курчаткин » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Полёт шмеля"


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 19:35


Автор книги: Анатолий Курчаткин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

9

Она идет и курит. Сигарета зажата у нее между указательным и средним пальцами, и, когда отнимает ее от губ, она не опускает руку, а, не разгибая ее, относит руку в сторону, держа курящуюся дымком тонкую белую гильзу на уровне плеча, – само воплощение молодой женской эффектности, дразнящей уверенности в себе. Вот ради того, чтобы ощущать себя такой, она и курит. Все женщины курят ради этого – достаточно поглядеть, как они это делают. Мужчины курят – как исполняют некий долг, вмененный им к неукоснительной отдаче, женщины – словно раздеваясь, хотя и оставаясь при том одетыми; в чем и весь смак. Курит она, конечно же, «Вог» с ментолом. «Вог» – в самом названии есть что-то завораживающее для слуха, а кроме того, они такие тонкие, такие длинненько-изящные, аристократичные. Мне как некурящему это дико – курящая женщина, я мысленно вытаскиваю у нее из пальцев белую бумажную гильзу и, смяв, отбрасываю в сторону. Но мысленно, только мысленно. Что на самом деле я могу сделать, чтобы она не курила?

Мысль материальна: мгновением позже, как я отобрал у нее сигарету, моя радость, взяв в очередной раз сигарету из губ, разгибает руку, и остаток белой тонкой гильзы выпадает из ее пальцев. Именно выпадает: она просто разжимает пальцы, не прикладывая никакого усилия к исчезновению из ее жизни ставшей ненужной вещи. Многие женщины делают так – словно и в избавлении от окурка желая ощутить свою высокую ценность, – но если до других мне нет дела, то высокомерная небрежность Евдокии оказывается мне болезненно неприятна: вот так же и со мной она в свою пору? Ведь когда-то, рано или поздно, это должно произойти.

Впрочем, пока она еще моя и идет ко мне на свидание.

В следующий миг, как окурок оказывается на асфальте, Евдокия замечает меня. Она идет по Большой Никитской от Кремля, точнее, от своего факультета на Манежной, уже пересекла внутреннюю сторону Бульварного кольца, а я стою на углу тротуара с внешней стороны кольца, между нами лавина машин – им горит зеленый свет, и они едва не толкаются боками, стремясь проскочить перекресток, пока можно. Евдокия замечает меня, и ее рука, только уже без сигареты, снова взлетает вверх, она машет мне, лицо в блеске улыбки, а оттого, что так высоко вскинула руку, наружу выскакивает и светит умопомрачительно соблазняющим ремешком полоска живота над джинсами. Это теперь такая мода – пониженная талия у женских брюк, да еще короткие курточки, едва до пояса, и девушки ходят по улицам, сверкая пупками. А на улице мороз, пусть небольшой, градусов шесть, но это же все равно мороз, заниженные талии – не для наших зим, и под джинсы надо надевать теплые рейтузы, девочки, вам же рожать! Это я, забывшись, время от времени и говорю моей радости и всякий раз получаю один и тот же ответ: ты обалдел? все так ходят, а я буду будто старуха?

Ревущая моторами машинная лавина замирает перед светофором, моя радость соступает с тротуара на проезжую часть, еще десяток секунд – и я обнимаю ее. Мы с ней пересекаем Малую Никитскую и оказываемся перед сверкающе-мраморной бело-воздушной ротондкой, стоящей на самой оконечности округлого мыса, образованного слиянием Малой Никитской с Большой. Внутри ротондки на постаменте – маленький, какой-то невзаправдошный Пушкин в цилиндре с невзаправдошной кукольной Натали. Пушкин рядом с этой Барби девятнадцатого века так похож на игрушечного чертика, что хочется обойти его и посмотреть сзади – нет ли у него и в самом деле хвоста.

– Какая прелесть! – останавливаясь около ротонды, восклицает Евдокия.

Да уж прелесть. Надо обладать изумительным вкусом, чтобы сообразить эдакое творение. Втискивать гиганта в такую игрушечную ротонду. Если б его героев…

Но я предпочитаю не воспитывать эстетический вкус моей радости. Чтобы не оказалось себе дороже.

– Прелесть, – соглашаюсь я.

– А это что за исторический памятник? – показывает Евдокия на Вознесенскую церковь, стоящую в «материковом» конце засыпанного снегом пустынного мыса.

– А это тот самый храм, в приделе которого Пушкин венчался с Гончаровой, – сообщаю я.

– Что ты говоришь?! – снова восклицает Евдокия. – Давай зайдем. Читала – Пушкин с Гончаровой сочетались браком в приделе церкви, тогда еще недостроенной, а это, оказывается, вот где! Почему ты меня не приводил сюда раньше?

– На машине сколько раз проезжали, – напоминаю я.

– На машине – это совсем другое, – моя радость тверда в своих убеждениях. – Так мы заходим?

Я ловлю себя на воспоминании, как просил Костю Пенязя помолиться.

– Давай зайдем, если открыто, – соглашаюсь я.

Внутри церковь поражает неожиданным простором, громадным объемом воздуха над головой – глядя снаружи, и не скажешь, что она так велика. Странное ощущение дома возникает во мне. Не в смысле крыши над головой, житейского пристанища, а дома – духовного крова, и во мне оживает то детское ощущение, что храню в себе уже более полувека: зимним вечером на ледяной горке – катушке, как говорили у нас на Урале, – я поднял голову, взглянул на звездное небо и вдруг на миг словно вышел из самого себя, очутился там, среди звезд…

Волнение мое так велико, что я не могу удержать его в себе и говорю о посетившем меня ощущении Евдокии. Однако она не проявляет к моим словам интереса.

– А где этот придел? – спрашивает она. – Ну где Пушкин с Натальей Гончаровой венчались.

У нее свои переживания. Свой интерес.

– Да Бог его знает где, – отвечаю я. – Какое это имеет значение.

– Нет, ну раз мы здесь, то уж хотелось бы понять, – настаивает она.

В церкви идет служба. То, что, должно быть, называют вечерней. Народу мало – всего три человека, но с хоров возносятся к сводам также не меньше трех голосов, и солнечно сверкающему парчой ризы священнику помогают двое дьяконов, сверкающих серебром стихарей. Служба идет не в центральной, подкупольной части, которая не освещена, темна и даже огорожена невысокой оградкой из скрепленных друг с другом желтой цепью металлических барьеров, а тут, с прихода, в левом крыле, но и эта часть велика, стены отстоят далеко друг от друга, и своды вознесены к небу.

– Да вот это и есть придел, – говорю я, поведя руками вокруг себя.

– Вот это? – вспыхивает она, принимаясь озираться вокруг с усиленным вниманием.

– Он самый, он самый, – подтверждаю я. Я выдумываю, но какое это имеет значение.

– Так. Ага. Понятно, – тянет она, перетаптываясь и кружа, осматривая все вокруг. После чего спрашивает: – Ну? Двигаем?

Все, ее интерес удовлетворен. И она готова уйти.

А я обнаруживаю в себе желание остаться. Нет, «остаться» – это, пожалуй, слишком; задержаться – так будет точнее. «Достойно есть воистину блажити тя, Богородицу, Присноблаженную и Пренепорочную и Матерь Бога нашего…» – разбираю я, поет хор, а священник с дьяконами, которые держат перед собой свечи на громадных витых, тускло-желтых металлических подсвечниках, ходят перед алтарем, сходятся, останавливаются и снова расходятся. Я не понимаю смысла того, что они делают, но странно: мне хочется побыть здесь, постоять на службе. Когда я был на службе последний раз? Да никогда! Только четверть века назад, выйдя из издательства «Молодая гвардия», где мою книгу в очередной раз не поставили в план выпуска, направляясь к «Новослободской», вместо того чтобы свернуть направо, к метро, пошел прямо, к стоящей за трамвайными путями церкви и купил там крестик. Вдруг, ни с того ни с сего. Опустил его в карман пиджака и так до сих пор и ношу в кармане…

– Так идем, что мы стоим? – нетерпеливо понукает меня Евдокия.

Идем, идем, моя радость, о чем разговор. Я страгиваюсь с места. Нет, я не могу задерживаться здесь и стоять на службе. Я сейчас обязан идти в другой храм. Храм гастрономии. В ресторан. Я теперь Крез. Я Ротшильд. Я Билл Гейтс. В карманах у меня не свищет – наоборот. Впервые за последние пятнадцать лет в них деньги, а не дыры. И я, наконец, могу ублажить мою радость, распустить перья павлином – показать ей красивую жизнь. Со встречи Нового года прошло уже без малого два месяца – пора закреплять пройденное, открывать новые горизонты.


Ресторан, в который мы направляемся с Евдокией, называется «Артистический». Находится он в ЦДЛ, в бывшем фойе, что несколько диковато для меня, но нынешние его посетители не имеют о том понятия и с удовольствием сидят за его покрытыми белыми скатертями столиками, выпивая и закусывая. В советские годы в ЦДЛ бывал я довольно часто, и в ресторане его, размещавшемся в Дубовом зале – помещении бывшего масонского собрания (или как это надо выразиться точнее?) – тоже сиживал, а уж о знаменитом кафе в Пестром зале, расписанном афоризмами всяких видных представителей литературы советской поры, и говорить нечего; о, сколько вечеров в бесконечных разговорах о стихах и литературных репутациях, бывало – криках и ссорах, проведено здесь за бесчисленными чашечками кофе! Кофе, кофе, господа присяжные заседатели: пили в Дубовом зале, а в Пестром зале только употребляли, в основном же глушили кофе.

Конец советской поры российской истории положил и конец моим посещениям ЦДЛ. Когда за чашечку кофе нужно отдать коня, а за кусок мяса все царство, волей-неволей выберешь коня, а тем более царство. Если ко всему тому у тебя на самом деле ни царства, ни коня.

Теперь ЦДЛ так лишь называется, литераторов там надо искать с фонарями. Теперь в Дубовом зале помпезный ресторан итальянской кухни для обладателей толстеннейших кошельков, в Пестром зале ресторан с претенциозным названием «Записки охотника», где ты себя чувствуешь той самой дичью, которую хотят пристрелить вышедшие на охоту, похожие на переодетых секьюрити официанты, и вот в фойе, наглухо перекрыв в него двери, открыли еще один ресторан – для актеров. Актеры снимаются в сериалах для телевидения, да и театрам государство дает субсидии – деньга у актеров водится. Писателю, конечно, в этот ресторан для актеров тоже путь не заказан – пожалуйста, только плати, вот я и намылился с моей радостью сюда: все же «Артистический», да еще в ЦДЛ – это звучит, так и обдает ароматом богемы.

Мы разоблачаемся с Евдокией у одетого в красный пиджак гардеробщика, отвороты пиджака у него обшиты тонкой золотой канителью, а нашу одежду он принимает с лакейской предупредительностью – о, держатели гастрономических храмов неплохие психологи: я вижу, как этот расшитый гардеробщик тотчас возбуждает Евдокию, у нее становится вдохновенное лицо – она уже приобщается бытию высших сфер, жизнь ее становится напоена высшим содержанием и смыслом.

Ресторан скорее пуст, чем полон; он наполнится к десяти, когда окончатся спектакли и актеры отправятся расслабляться. Но все же за одним столом сидят Канцевич с Гороховицким из МХТ, за другим – большая компания, в которой моя радость тотчас узнает двух сериальных актрис, оказывается, широко известных. Канцевича и Гороховицкого, как театральных актеров, лишь изредка мелькающих по телевизору, она, само собою, не знает, и мне приходится слегка просветить ее. И с тем и с другим мы знакомы лично, когда-то, еще в те же советские времена – они были совсем молоденькими, а я уже более-менее известен в узких кругах – их компания пыталась сделать спектакль по прозе Торнтона Уйадлера, подрядив меня писать тексты для зонгов, ничего из этого тогда не вышло, но с той поры оба переиграли кучу ролей, получили заслуженных и, если дело пойдет так дальше, получат и народных. Первым замечает меня Канцевич, но только приветственно вскидывает руку, и мы киваем друг другу. Гороховицкий же, узнав меня, вскакивает, бежит к нашему столику, мы обнимаемся, я знакомлю его с Евдокией, и минут пять он сидит с нами, в своей мягкой обаятельной манере говоря обо всем на свете и ни о чем – это называется светский треп, после чего отбывает обратно к себе. Какая он прелесть, восклицает Евдокия, глядя Гороховицкому вслед. Ты обязательно должен сводить меня на какой-нибудь спектакль, где он играет. Непременно, отзываюсь я.

Гремучину судьба посылает нам, когда наш заставленный разнообразными блюдами и тарелками стол уже основательно разорен, бутылка французского «Кюве Мартин» почти прикончена и в графинчике с «Гарде Марин» тоже на дне.

– Лёнчик! Лёнчик! – обрушивается она на меня внезапным гейзерным извержением. Наклоняется ко мне с попыткой объятия, и я же не могу позволить себе при этом сидеть – мне приходится подняться. – Как я тебя рада видеть! Как рада! – прикладывается она ко мне одной щекой и другой, а я, конечно, тыкаюсь в нее губами. – Мы так замечательно встретили Новый год у Райского, я тебя вспоминала и вспоминала!

– А меня? – слышу я сквозь объятия агентши мирового женского шовинизма преувеличенно-обиженный голос Евдокии.

Гремучина поворачивается на ее голос.

– Ой! – восклицает теперь она. До того она и не видела, с кем я. Ей хочется назвать Евдокию по имени, но имя ей не вспоминается. – А как же, а как же! – восклицает она тогда. – Вы у меня с Лёнчиком в сознании неразрывны!

Все эти слова сопровождаются изменением диспозиции – она оставляет меня и, обежав стол, приникает своей щекой к поднявшейся ей навстречу Евдокии. А моя радость от счастья, кажется, готова задушить Гремучину в объятиях.

– Евдокия, Евдокия, меня бы так! – тоном показной ревности произношу я – подсказать Гремучиной имя моей радости. – Часто здесь бываешь? – отодвигая для Гремучиной свободный стул около нашего стола, дождавшись, когда она сядет и сев сам, политесно спрашиваю я.

– Бываю, бываю! – тотчас с удовольствием отзывается Гремучина. – Хорошее местечко, скажи, да? – смотрит она на меня с видом сообщницы. – Я этот ресторан, как он появился, сразу полюбила. Нравится здесь? – смотрит она на Евдокию.

– Прекрасное место, точно, прекрасное, – отзывается моя радость с таким видом, словно уже десятый или двадцатый раз в этом ресторане.

Сказать, что я рад Гремучиной, было б неправдой. Есть в ней что-то, что всякий раз при встрече с нею вздергивает меня на дыбы. Словно я жду от нее неприятности. Хотя с какой бы стати? А жду.

– Что ты здесь? Гуляешь с кем-нибудь? Или какая-то встреча? – все так же в порядке политеса спрашиваю я ее.

– Гуляю? – переспрашивает Гремучина с подчеркнутым удивлением. – Я что, купчина какой-то? Я здесь с друзьями, надо обсудить кое-какие проблемы. – Она вскидывает руку и, трепеща кистью, сигналит кому-то за столиком у противоположной стены.

Я смотрю вслед ее взгляду и вижу, с кем она переговаривается через зал языком жестов. Компания Гремучиной, как и положено даме, борющейся за эмансипацию, – двое мужчин в хороших костюмах и с галстуками, того облика, про который говорят «импозантный». И один из них не кто иной, как Берминов. Узок круг этих революционеров, говорили в таких случаях в кругах советской образованщины, изучавшей на всех этапах своей долгой учебы бессмертные произведения Владимира Ильича.

– Лоббируешь через депутатов проект, запрещающий мужчинам глядеть на женщин с вожделением? – говорю я.

– Ой, да я Берму тыщу лет знаю, – с ходу понимает смысл моей реплики Гремучина. – Еще когда его из всех редакций гоняли. Его гоняли, а он, смотри, выше всех взлетел.

Я снова влип, как кур в ощип. Правда, поговорка велит говорить «попал», но я влип, именно влип. Берминов непременно спросит Гремучину, с кем это я сижу, она ему скажет, – и полетел снежный ком с горы. Сколько я ни дуй ей в уши, что моя радость – дочь Кости Пенязя, с какой стати ей верить, что я лишь заботливый опекун дочери друга. Там, на Новом годе, она прекрасно видела, какой я «опекун».

Между тем у нее становится озабоченный вид.

– Слушай, – говорит она. – хорошо, что мы встретились. Женя сказал, транши сейчас через тебя будут идти?

Какой Женя? Какие транши? О чем она?

Эти вопросы я ей и задаю вслух.

– Ладно, перестань дурака валять, – говорит Гремучина. – «Какой Женя». Один у нас с тобой такой Женя. Евгений Евграфыч, если ты считаешь нужным по имени-отчеству.

Ну да, она права: если «Евгений Евграфович», то такой Женя у нас один. Только при чем здесь мои отношения с ним и Гремучина?

– Риточка, не понимаю тебя, – говорю я, и убей меня Бог, если я не искренен.

Что-то свирепое появляется в устремленном на меня сосредоточенно-серьезном взгляде Гремучиной.

– Не надо, – произносит она медленным, тягучим голосом, и я слышу в нем то же свирепое, что увидел в ее взгляде. Что-то тигриное. – Не надо, Лёнчик. Женя мне сказал, что деньги повернуты на твой фонд. У меня даже есть номер транша и дата, когда он был сделан.

О-ля-ля, как говорят французы. До меня начинает кое-что доходить. Ты хотел напиться чистой воды из замутненного источника? Чистой воды в таких источниках не бывает. Или не пей, или, раз выпил, приготовься по меньшей мере к тому, что тебя пронесет.

– Риточка, – мягко произношу я – уже с сознанием того, что простым поносом мне не обойтись, дай Бог не подхватить холеру, – не знаю, что тебе говорил Женя, но со мной никакого разговора не было.

– Как это? – исходит из Гремучиной. Истинно тигриным рыком. – Мне сказал, я как раз собиралась тебе звонить, а тебе – ничего?

– Давай разберись с ним, – стараясь все так же мягко, советую я. – Может быть, ты как-то неправильно его поняла. Никто на меня ничего не поворачивал.

Тигрица медленным, неохотным движением отводит от моего лица свою ощерившуюся пасть и смыкает ее.

– Что мне его неправильно понимать, – говорит она. – Он мне зачем номер транша дал? Пять тысяч долларов в нем мои. Я их уже несколько месяцев жду. Но я ему позвоню. Переговорю еще раз.

Она поднимается совсем с другим видом, чем обрушилась на нас, от гламурной улыбки на ее лице – хоть сейчас на обложку глянцевого журнала – нет и следа, делает шаг, чтобы идти, – и меня вдруг тоже подбрасывает с места, я ступаю за ней и останавливаю.

– Риточка, – снова говорю я. Но как меняется мой голос! Если Гремучина только что была тигрицей, то я сейчас дошлый проныра-лис. – Лёнька будет тебя спрашивать – с кем я, скажешь, с редактором. С редактором, – настойчиво повторяю я. Она молча смотрит на меня, и немного погодя улыбка вновь появляется у нее на лице. Агентша мирового женского шовинизма уразумела, что я ей предлагаю, и дает мне понять улыбкой: нужно назвать цену лжи. Я и называю: – А я сам поговорю с Женей, не звони. —

Уменьшительное имя Евгения Евграфовича дается мне с некоторым трудом, но не с большим, чем то, что произношу следом: – Все выясню и позвоню тебе.

– Идет, – отвечает Гремучина. И, сияя восставшей из праха гламурной улыбкой, отправляется через весь ресторан к своим импозантным мужчинам.

– О чем ты с ней? – не без ревности интересуется моя радость, когда я опускаюсь обратно на свое место. – Мне не понравилось, как она на тебя смотрела.

– Люди гибнут за металл, – говорю я Евдокии. – Хотя, если уж погибать, то за идеалы. – Перед глазами у меня вспыхивает церковная служба, с которой мы ушли, не задержавшись и на минуту. – Как первые христиане.

– Но без денег нельзя. О чем ты говоришь? – недоуменно смотрит на меня Евдокия.

– Без денег нельзя, – соглашаюсь я с нею.

Расплачиваясь за ужин, я отдаю такую кучу этих самых разноцветных бумажек с цифрами, без которых нельзя, на какую вчера прожил бы месяц. Мое корыто в ремонте, который ему требовался столь давно, что стыдно и сказать, и, выйдя с Едокией на Садовое, я поднимаю руку, ловя машину. У меня сейчас этого презренного металла в виде бумажек с цифрами столько, что, остановись лимузин, я смогу позволить себе и лимузин.

Однако, распахивая перед моей радостью дверцу и усаживаясь следом в машину сам, я ловлю себя на чувстве неприязни к себе. Мне некомфортно с толстым кошельком. Мне непривычно с деньгами. Мне не по себе, что они у меня есть в кармане. Я уже отвык от денег. Я привык жить без них. Я с деньгами, способный позволить себе такие траты, неприятен себе.

Хотя нет, тут же осознаю я, мне плохо от того, что это такие деньги. Я бы хотел не таких. Я бы хотел денег, от которых пахло моим потом. Тогда я бы им радовался.

Ничего этого я, разумеется, моей радости не говорю.

– Тебе понравилось? – спрашиваю я, имею в виду наше посещение ресторана.

– Ой, великолепно! – восклицает она. – Такое чудесное место. Так замечательно посидели!

* * *

Специального чехла, чтобы «обуть» концы лыж, как того требуют правила транспортировки их в общественном транспорте, у меня нет, и я надеваю на концы один за другим несколько полиэтиленовых пакетов с логотипом «Копейки». Пакетов с логотипом какого-нибудь «Седьмого континента», не говоря уже об «Азбуке вкуса», у меня не имеется, такие магазины мной еще не освоены: давно ли я Крез с Ротшильдом и Биллом Гейтсом в одном флаконе? – нет еще и недели.

Никогда не любил лыжи. Хотя хожу на них с детства. Коньки, те обожал – звучно резать ими лед, а лыжи – не испытывал таких чувств. Я ощущаю себя в поцокивающих железными мысками лыжных ботинках, в камуфляжной военной ветровке на пуговицах и черной вязаной шапке-чеченке кем-то вроде ряженого. Все это, в том числе и собственно лыжи с палками, я одолжил у соседа, отставного майора. Он в отличие от меня страстный лыжник и ходит в Битцевский парк, как только выпал снег, регулярно. Идти от дома до парка ему две минуты, потому у него и нет нужды ни в каком чехле.

Мне же надо через всю Москву в Сокольники.

Зима все же взяла свое, морозы стоят уже целый месяц, пусть и небольшие, и снега выпало тоже не слишком много, но выпало, – и любители лыж отрываются по полной. Однако же я еду в Сокольники не для того, чтобы приобщиться к армии любителей лыжного бега. Если бы у меня вдруг возникло такое желание (что сомнительно), я бы отправился в Битцевский парк. Я еду в Сокольники на встречу с Евгением Евграфовичем. Он живет где-то рядом и, как мой сосед, – тоже любитель лыж, и вот он пожелал встретиться в Сокольниках. А вы приезжайте сюда, покатаемся вместе, насладимся последними зимними деньками и отдадите заодно, что читали, предложил он в ответ на мои слова, что аз грешный готов встретиться и вернуть взятые на чтение книги. Знал бы мой сосед, что за книги везу я в одолженном у него черном кожаном рюкзаке. Вернее, что везу вместе с книгами, которых я у Евгения Евграфовича отнюдь не брал и которые вообще мои личные.

Встреча наша, как уславливались, происходит на лыжне напротив ограды застывших на зиму аттракционов. Евгений Евграфович идет, скользя красивым, мастерским шагом, из глубины парка, я, пытаясь вспомнить правила лыжного бега и усиленно толкая себя вперед палками, двигаюсь от входа.

– О, какая встреча! – поравнявшись с Евгением Евграфовичем, восклицаю я.

– Леонид Михайлович! Вот нежданно-негаданно! – останавливается Евгений Евграфович. У него это получается до того естественно – ну прямо лицедей.

– А не покажете мне ваши владения? – вопрошаю я после обмена еще несколькими фразами, которые так прямо и вопиют о случайности нашей встречи.

– Пойдемте, пойдемте, покажу! – соглашается оказать мне любезность Евгений Евграфович.

Перекидывает, взодрав ногу, левую лыжу на обратный ход, подставляет к ней правую, и вот мы уже катим вместе – туда, откуда он пришел, в глубь парка, куда он считает нужным. Народу вокруг все меньше, мы сворачиваем с постукивающей под лыжами, словно фанера, лыжни, что тянется вдоль лучевого просека, на лыжню, уходящую в лес, эта лыжня тоже плотная и твердая, наезженная, но следующая, на которой мы оказываемся некоторое время спустя, мягко пружинит под ногой, больше от лыж не исходит никакого постукивания, только слабое свистящее повжикиванье, и вокруг нас такая тишина и безлюдье – если б не отдаленный, похожий на гуд пчелиного роя, однотонный шум автомобильной дороги, проходящей по окраине Сокольников, можно представить, город от нас за тысячу верст и, кроме нас с Евгением Евграфовичем, здесь в лесу ни единой живой души. Однако на мое предложение остановиться Евгений Евграфович отвечает отказом. Остановившись наконец, он крутит головой по сторонам, вглядываясь в глубину леса, после чего устремляет взгляд на меня:

– Ехали – не заметили ничего подозрительного? Никто за вами не следил?

– Вроде нет, – говорю я.

– Вроде или точно?

– Да откуда ж я знаю, – приходится ответить мне. – Я не шпион и не революционер, чтобы быть уверенным на все сто.

Во взгляде, которым Евгений Евграфович награждает меня, мне чудится непроизнесенное ругательство. Тяжка жизнь российского чиновника. И взять хочется, и страшно, и не взять невозможно.

– Давайте туда, – показывает Евгений Евграфович движением подбородка и первый трогается по снежной целине, буровя в ней две пушистые борозды. Пройдя несколько десятков метров, он вновь останавливается и, развернувшись ко мне, произносит: – Ну?

Я сбрасываю с плеч соседский рюкзак. Он делает то же самое. Рюкзак у меня, рюкзак у него. Какая может быть другая тара при занятых палками руках? Единственно, что его лаково-блестящий, со множеством застежек и молний рюкзак имеет такой щегольской вид, что с ним на спине не стыдно, пожалуй, появиться и на светском приеме.

Я раздергиваю на рюкзаке молнию, и он раздергивает тоже. Я запускаю внутрь руку – и вот тут у нас настает разнобоица: рука его не ныряет в рюкзак, повторяя мое движение, а остается недвижной, застыв возле разверстого зева в жесте готовности взять. Я нащупываю внутри между книгами пачку денег, перехваченную крест-накрест аптечными резинками, извлекаю на белый свет и отдаю ему. Потом вторую, третью, четвертую… А и толсты же они. Увесисты. И это еще я перевел его откат в доллары, а если б рублями – так его «светский» рюкзак мог бы оказаться и мал.

Если бы кто наблюдал за нами, то непременно отметил бы, какую замечательную комическую синхронность, завершив акт передачи, мы вновь демонстрируем: вжикаем молниями, закрывая рюкзаки, закидываем их на одно плечо, надеваем на другое и, утвердив рюкзаки на спине, принимаемся натягивать перчатки, беремся за воткнутые в снег палки. Впрочем, слава Богу, никто на нас не смотрит – разве что небеса, но они безмолвствуют.

Однако если для Евгения Евграфовича перегрузкой денег из рюкзака в рюкзак все закончено, можно разбегаться, то у меня к нему еще куча вопросов.

– Окончательный расчет когда? – спрашиваю я для начала. Деньги, что переведены мне, – это лишь первый транш, что-то вроде аванса.

– Согласно срокам, – с неохотой отзывается Евгений Евграфович. – Какие у вас там сроки? Вот представляете нам все материалы, со всеми выкладками, диаграммами, опросными листами, аналитической запиской – и тогда.

– Опросными листами? – я ошеломлен: аналитическая записка – тут все понятно, но диаграммы с опросными листами – это уже чересчур. – Разве просто записки недостаточно?

– Недостаточно, конечно, – говорит Евгений Евграфович. Он поразительно изменился, получив деньги. Если до того в его поведении проскальзывала суетливость, они были какими-то мелкими, то теперь он весь во мгновение ока налился тяжестью, все в нем стало значительно, веско, солидно.

– Но опросные листы… это что же… это надо настоящий социологический опрос проводить! – Речь у меня помимо воли становится сбивчивой.

– Да как хотите, – отвечает Евгений Еграфович. – Но аналитическая записка без подтверждения исследовательскими материалами – какая ей цена?

Если мне сейчас произнести вслух те слова, что звучат внутри меня, это будет сплошной мат-перемат. Разбежался влегкую срубить бабла!

Между тем Евгений Евграфович, не дожидаясь конца разговора, уже стронулся с места, встал на пробуравленный нами в целине след, и мне, чтобы разговор не прервался, приходится торить рядом другую лыжню. Я не поспеваю за ним, я мгновенно вспотеваю, как в бане, и начинаю задыхаться.

– Тут мы с Гремучиной виделись! – выкрикиваю я, изо всех сил удерживая темп, взятый Евгением Евграфовичем. – Она говорит, будто вы ей сказали, я должен ей какие-то деньги из этих, что переведены мне?!

– А, это вы с Ритой-то, – откликается Евгений Евграфович. – Да, нужно отдать.

Если быть честным, я тешил себя надеждой, что он ответит мне: «При чем здесь она?» – что-то вроде того. Эти слова, словно не желая смириться с тем, что они не прозвучали, я и произношу:

– Но при чем здесь она?

Евгений Евграфович на ходу взглядывает на меня.

– А при чем здесь вы? Нужно отдать – значит, нужно.

У, какой оглушительный удар. Знай, холоп, свое место.

И Евгений Евграфович прекрасно знает, что я не посмею взъерепениться, проглочу все, что он выдаст мне.

Я и глотаю:

– И сколько же я ей должен?

– Я сейчас разве помню, – пожимает на ходу, не переставая работать палками, Евгений Евграфович. – А сколько она сказала?

– Пять тысяч американских, – не посчитав нужным лукавить, говорю я.

– Вот сколько сказала, столько и отколите, – роняет Евгений Евграфович.

И по тому, как он произносит эти слова, я понимаю: назови я четыре тысячи, а то и одну – столько бы мне и пришлось отдавать. Но все, поздно, дело сделано, поезд ушел. Придется отколоть этой женошовинистке пять тысяч – неизвестно за что. Нет, неверно; известно за что. Чтобы она молчала. Неплохая цена молчания.

– И как мне для фиска оформлять эти деньги документально? – спрашиваю-выкрикиваю я. – Она должна мне представить какие-то материалы? Отчет о работе?

– Ну, это вы уже сами соображайте, – с прежней небрежностью бросает Евгений Евграфович. – Посоветуйтесь с опытными людьми. Озаботьтесь, главное, своими материалами. Чтобы комар носу не подточил. Единолично вопросы мной не решаются. Надо мною тоже люди есть.

Я выхожу с целины на лыжню с таким ощущением, будто я уцелевший после кораблекрушения моряк, наконец-то выбирающийся на берег.

– Прощаемся, Леонид Михалыч, – не снимая перчатки и не протягивая руки, произносит Евгений Евграфович. Лицо его светится ублаготворенной улыбкой. – Вам к метро – туда, – слегка кивает он головой. – А мне – к другому выходу.

– Всего доброго, Евгений Евграфович, – коротко отвечаю я.

Эта моя короткость неприятна ему.

– Надо мною тоже люди есть, не забывайте! – вскинув руку с висящей на запястье палкой и тыча указательным пальцем в небо, напоминает он, переступает лыжами и, резко оттолкнувшись палками, с ходу берет такой темп – через десяток секунд я стою среди леса совершенно один, белое безмолвие вокруг и дальний гул автомобильной дороги, который словно бы часть этого безмолвья.

Какие ветры свистят в России, какие смерчи по ней гуляют, глаза откроешь – кругом мессии, откроешь слух – автомат стреляет, возникают и начинают крутиться во мне беспрерывной магнитофонной лентой непонятно откуда взявшиеся строки, когда я тащу свое обессилевшее деревянное тело по нескончаемой лыжне к выходу из Сокольников. Какое отношение имеют эти ветры-смерчи к нашей встрече с Евгением Евграфовичем? Но отделаться от них я не могу, стараюсь забыть – и вроде забываю, однако минута – и ловлю себя на том, что вновь повторяю про себя те же слова. И иду, сняв лыжи, от парка к метро – повторяю, и еду в метро – повторяю: «Какие ветры свистят в России, какие смерчи по ней гуляют…»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации