Электронная библиотека » Анатолий Курчаткин » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Полёт шмеля"


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 19:35


Автор книги: Анатолий Курчаткин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

На следующее занятие, когда должны были выполнять подлеты, Сеничкин пришел. И хотя, как и Лёнчик, справки он не принес, руководитель допустила его до выполнения упражнения.

Совершать подлет Сеничкину по жеребьевке выпало третьим. Двое до него подлетели благополучно и, когда выбирались из кабины, выглядели со своими счастливо-восторженными улыбающимися лицами еще глупее, чем в прошлый раз. Амортизатор выбрасывал планер, с фюзеляжа которого сняли аэродинамическую планку, метров на пять в высоту, и теперь везти его обратно, на исходную позицию нужно было не двадцать метров, а все шестьдесят-семьдесят.

Сеничкин завалил планер, когда тот уже спускался и потерял начальную скорость. Планер вдруг резко накренился, крыло задело кромкой землю, его развернуло, и он на ходу грохнулся вниз. Крыло, на которое он упал, отвалилось, фюзеляж перевернуло набок, и так, со взодранным в небо уцелевшим крылом, планер замер.

Еще никто не успел добежать до планера, Сеничкин в кабине зашевелился, перевернулся на спину, ухватился за боковину кабины обеими руками, и, отжавшись, извлек себя из кабины наружу. Его подхватили в несколько рук, подняли на ноги.

– Отпусти! Не хватай! Отпусти, говорю! – Сеничкин вырвался из державших его рук. Лицо его украсилось той, обычной его ухмылкой. – Что, как я, ничего, да? – проговорил он, ухитряясь ни с кем не встречаться глазами. – Перерохались, когда саданулся?

Руководитель, подбежавшая к планеру позже всех, молча оглядывала Сеничкина тревожным, сочувственным взглядом.

– Не разбились? Ничего? Травм нет? – с этими тревогой и сочувствием быстро заспрашивала она.

– Да-а, что я… Планер какой… ничего там не пошевели, – бурчаще отозвался Сеничкин.

– Все, занятие отменяется, – повернулась руководитель к столпившейся около искалеченного планера группе; вышло – будто прикрывая собой Сеничкина. – И следующее занятие тоже. И может быть, вообще больше не будет, если не удастся отремонтировать. – В голосе ее не было и следа порицания Сеничкина. И вот интересно, если бы планер разбил кто-то другой, не Сеничкин, она бы вела себя так же?

Вернувшись на трясущемся трамвае к себе на Уралмаш, Лёнчик, вместо того чтобы отправиться домой, пошел в Дом пионеров к Алексею Васильевичу. Он уже очень давно не заходил к нему. Первое время после пионерлагеря – тогда, три года назад – заходил часто, но строительство моделей его уже не влекло, и он перестал ходить.

Александр Васильевич оказался у себя – чего, в принципе, не должно было бы быть: ему полагалось еще находиться в лагере. Но, оказывается, в начале лета он попал в больницу с язвой желудка, его прооперировали, он пролежал там больше месяца и в лагерь не поехал. «Набылся я в лагере, хватит с меня лагеря», – отозвался он, когда Лёнчик выразил ему сочувствие, что в нынешнем году не удалось поехать, и по тому, как он это сказал, сделалось ясно: Александр Васильевич отнюдь не пионерский лагерь имел в виду.

Лёнчик рассказал Алексею Васильевичу свою историю с окулистом и как не удалось подняться на планере в воздух, и Александр Васильевич, трогая усы, всхрапнул:

– А ты, значит, хотел хотя бы разок, да?

– Ну да, – ответил Лёнчик, на этот раз не понимая Алексея Васильевича.

– А судьба, значит, хитрей оказалась? Судьбу, Лёнчик, не перехитришь. Судьбу надо слушать. Как она тебя ведет – так и иди. А поперек попрешь – она тебе непременно подножку поставит.

Он, к удивлению Лёнчика, нисколько не сочувствовал ему, чего Лёнчик, оказывается, ожидал, направляясь в Дом пионеров. Напротив, как бы даже осуждал Лёнчика за его стремление непременным образом осуществить свое желание.

– Как это – слушать судьбу? – спросил Лёнчик.

– Обыкновенно, как. Учиться. Все равно что в школе. Как тебе чего ни хочется, а видишь – все тебе по рукам да по голове, значит, не тебе предназначено. Отступись, ищи другое. А получается, пусть и без особых успехов, – тогда жми. Успехи – дело наживное. Кому успех сразу дается, кому на него всю жизнь придется положить. Да, гляди, еще и мимо рук протечет…

Занятия кружка у Алексея Васильевича должны были начаться лишь в сентябре, он был один в своей подвальной мастерской, и им никто не мешал сидеть разговаривать – хоть просиди до закрытия Дома пионеров. Алексей Васильевич вскипятил на электроплитке чайник, и они не просто сидели, а пили чай с тонкими длинными сухариками из белого хлеба, самолично насушенными Алексеем Васильевичем. Чай Алексей Васильевич заварил крепкий, Лёнчик такого никогда не пил, но он постеснялся разбавить его кипятком и, чтобы не было горько, набухал столько сахара, что это был уже не чай, а какой-то чайный сироп.

Рассказывая о сегодняшнем происшествии на аэродроме, Лёнчик не удержался и от того, чтобы не высказать свое возмущение руководителем – как она все прощала Сеничкину и допустила до подлетов. И не просто допустила, а после того, что он сотворил, вообще вела себя так, будто сочувствовала ему. И даже как бы охраняла от гнева остальных.

Алексей Васильевич слушал Лёнчика, и его мягкие седые усы, закрывавшие верхнюю губу, шевелились в непонятной улыбке. Улыбка эта мешала Лёнчику, и он прервал свой рассказ.

– Вы что? – проговорил он.

– А что, этому Сеничкину, – не ответил Алексей Васильевич, – ты говоришь, второгодник, ему уже восемнадцать, наверно, есть?

– Есть, – подтвердил Лёнчик.

– Видный парень, как тебе кажется? Красавец? Фактуристый?

Лёнчик вызвал в себе образ Сеничкина. И сразу увидел его раздувающие короткие рукава летней рубашки бицепсы.

– Да, наверно, фактуристый, – сказал он.

– Вот тебе, Лёнчик, – усы у Алексея Васильевича снова прошевелились, – и объяснение: это то, на чем мир стоит. Какой дури люди из-за этого не делают…

– Любовь? – не очень уверенно произнес Лёнчик.

– Ну, можно, конечно, назвать и так. Погоди, тебе сколько лет? – припоминающе наморщил лоб Алексей Васильевич.

– Четырнадцать с половиной, – страдая, ответил Лёнчик, понимая, что не услышит того, о чем Алексей Васильевич едва не заговорил.

– Четырнадцать с половиной, – повторил Алексей Васильевич. – Нет, знаешь, подрасти еще.

– Алексей Васильич… – протянул Лёнчик. – Да я уже взрослый!

– А я ничего и не говорю, – отозвался Алексей Васильевич. – Взрослый, конечно.

Лёнчик просидел у него чуть не два часа, выпил еще одну кружку такого же черного, одуряюще сладкого чая, и когда уходил от Алексея Васильевича, в душе были мир и спокойствие, и уже не было и тени сожаления, что оказался близорук и не удалось подняться на планере в воздух. Он не сомневался – жизнь предложит что-то другое взамен планера, не менее великолепное.

Вечером, легши спать, он никак не мог заснуть, чего прежде с ним никогда не случалось. Лежал, лежал, ворочался, считал слонов – их уже было несчетно, а сон все не приходил. В конце концов Лёнчик поднялся. Сходил в туалет и, не зажигая света, как был в одной майке, обхватив себя руками крест-накрест, сел в коридоре на низенькую детскую скамеечку, оставшуюся стоять здесь с поры, когда брат был совсем маленький и едва научился ходить. Ложиться в постель и снова ворочаться не хотелось, а больше пойти было некуда. В другой комнате спали мать с парализованной бабушкой Катей. Хорошо было бы, раз не спалось, продолжить чтение книги, которую сейчас читал, однако же книга осталась на кухне, а на кухне на сундуке, удлинив его подставленным под ноги табуретом, спал отец. Лёнчик подумал, может быть, есть какая-нибудь книга на тумбочке трюмо – полистать хоть что-нибудь, – встал со скамейки, поднял флажок выключателя, зажигая свет. На тумбочке трюмо – единственной мебели в коридоре – стоял флакон одеколона, была еще древняя, довоенная жестяная коробочка из-под монпансье, где теперь хранились квитанции оплаты за квартиру и свет, – вот и все.

Дверь кухни скрипнула, и в коридор, щурясь от света и моргая, вышел отец. Он, как и Лёнчик, был только в трусах и майке.

– Ты что это тут? – встревоженно спросил он шепотом.

– Да вот что-то не сплю, – виновато признался Лёнчик.

– И совсем не спал? – Голос отца сделался еще тревожней. – Давай-ка зайдем на кухню.

И тут на кухне, в пятом часу утра, наблюдая, как разливается за окном рассвет, сидя за столом напротив друг друга в трусах и майках, они неожиданно проговорили, чего у них никогда прежде не случалось, целый час, а то и полтора.

Лёнчик не особенно любил докладывать родителям о своей жизни, а тут вдруг из него вырвалось: и о том, и о том, и о том. Он поведал о своей близорукости, о Сеничкине, о сломанном планере, рассказал об Алексее Васильевиче, как спасал его в пионерлагере и как здорово сегодня пил с ним чай…

– Погоди, а ты что, прямо чифирь пил? Да еще две чашки? – воскликнул отец.

Так Лёнчик узнал про чифирь, что это такое и в каких местах его пьют.

– Понятно, почему ты не спишь, – с облегчением произнес отец. – Он потянулся, взял с подоконника книгу, которую оставил здесь Лёнчик, посмотрел на обложку. – Арчибальд Кронин, англичанин. Ты, я смотрю, все иностранцев читаешь. Олдриджа, Олдингтона, Ремарка…

– Да, – признался Лёнчик, – я что-то наших советских, как иностранцы мне в руки попались, теперь совсем читать не могу.

– Нет, надо бы и наших читать, есть хорошие писатели, – проговорил отец. Но как-то неуверенно проговорил, не проговорил – пробормотал.

В свою очередь, он поделился с Лёнчиком своим. Он, оказывается, тоже не спал. Приближался сороковой день со смерти бабушки Оли, его матери, и он думал о ней. О ней, о своем отце, дедушке Саше, умершем еще раньше, полтора года назад. Вспоминалось, как они жили во время Первой мировой войны («германской», – осведомленно вставился Лёнчик, так неизменно называла Первую мировую бабушка Катя) в Мстёре у родственников отца, куда, после того как дедушка Саша ушел на фронт, эвакуировались из Белоруссии, как потом жили в Тюмени, где дедушка Саша стал начальником милиции, как однажды в воскресенье с бабушкой Олей и всеми его сестрами отправились в церковь к обедне, но в церковь не попали – так было людно, стояли недалеко от паперти, и вдруг из церкви повалило много военных, и оттуда вышел сам Колчак в серой шинели грубого солдатского сукна и скорым твердым шагом прошагал мимо на расстоянии вытянутой руки, не больше.

– Ты видел Колчака? – ахнул Лёнчик.

Колчак, Деникин, Юденич – это все было в такой жуткой дали, невероятно, что его отец мог видеть одного из них вживе и так близко.

– Видел, – подтвердил отец. – И очень хорошо его запомнил. А что не запомнить: я уже большой был, на два года только младше тебя нынешнего.

– А что такое сороковой день, почему тебе из-за сорокового дня бабушка вспоминалась? – осторожно спросил Лёнчик.

– Что такое сороковой день… – протянул отец. – Видишь ли, считается, что на сороковой день душа окончательно расстается с телом. Церковь так считает. Чепуха, конечно, какая такая душа, где она, кто ее видел? Но вот, знаешь, раз считается, то как-то это на психику действует…

– А может быть, душа все же есть? – спросил Лёнчик. – Просто еще ее не открыли.

– Была бы, давно уже открыли, – сказал отец. – Наука что сейчас умеет, знаешь же.

– А бабушка Катя говорит, что душа есть. – Лёнчик упорствовал, сам не сознавая почему. – Когда она меня крестила, я помню, она со мной много об этом говорила…

Бабушка Катя втайне от родителей сначала свозила в единственную действующую в городе церковь сестру, а потом, несмотря на то что ей как следует досталось за это от отца с матерью, выбрала момент, свозила и крестила его. Ему подходил тогда пятый год, он прекрасно помнил, как пришлось раздеться догола и ходить с торчащей пиской по центру церкви в непонятном хороводе взрослых людей, державших на руках завернутых в пеленки младенцев, помнил стыд, который испытывал от того, что голый, и помнил счастье, когда на шею ему надели крестик. «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его…» – он до сих пор помнил и слова молитвы, которой учила его тогда бабушка Катя.

– Бабушка Катя! – отец даже вознегодовал от поминания того события уже десятилетней давности. – Хоть кол ей на голове теши – все свое! Я, ты знаешь, не член партии, но невозможно отрицать превосходство материалистических взглядов над учением о Божественном происхождении мира. Тот же спутник в космосе тому доказательство. Где там Бог?

– А может, он еще выше? – вопросил Лёнчик.

– Ну да, на Луне. – Отец насторожился: – А почему ты об этом спрашиваешь?

– Да просто, – сказал Лёнчик.

Сколь ни откровенный у них шел разговор, он не решился открыться отцу в том, о чем не говорил никому, даже и Сасе-Масе с Викой. Он этот год время от времени слышал зовущий его голос. Голос окликал по имени, казалось – откуда-то сзади, Лёнчик оглядывался, но никого сзади не было. Это происходило обычно на улице, неизменно – когда был один, и всякий раз неожиданно; задним числом вспоминалось, что голос был словно бы и не человеческий, какой-то бесцветный – прозрачный. И что-то похожее бывало с ним раньше, когда еще действительно был маленький, последний раз лет в восемь, – только там был не голос. Это случалось с ним время от времени при взгляде на ночное звездное небо: вдруг ощущение полного исчезновения тела и твоего единения со звездой, на которую смотрел. Мгновение – и от ощущения нет и следа, было или не было? Но он же знал, что было!

За окном стало совсем светло – если бы сейчас читать, то можно уже не включать света. Лёнчику стало раздирать рот зевотой. Он сдерживался, сдерживался – и не удержался, зевнул. Потом снова, снова. Э, протянул отец, конец беседам. Лёнчик, не противореча, на подгибающихся ногах поплелся к себе, добрался до постели и уснул, еще ложась, так что даже не укрылся одеялом, – одеялом его укрыла, как она потом рассказала, мать, поднявшись на работу и заглянув к ним в комнату, перед тем как выйти из дома.

7

Сын, рекомендовавший мне знакомую фирму, учреждающую всякие другие фирмы, может наконец перестать икать от поминания мной его имени: хотя и позднее обещанного фирмой срока чуть не на месяц, но я становлюсь учредителем некоего исследовательского фонда со столь многообразными задачами, что мне, кажется, не положено только заниматься золотовалютными операциями.

Евгений Евграфович, когда я звоню ему с радостным известием о своей готовности заключать договор и принимать на счет деньги, вместо золотого ливня проливает на меня холодный душ.

– Уж больно вы затянули, Леонид Михайлович, – говорит он. – У вас появились конкуренты.

Мне кажется, сейчас у меня остановится сердце. Вода в этом душе, которым он окатывает меня, не просто холодная, а ледяная.

– То есть как, простите, – выдавливаю я из себя, – но вы сами… тогда, у Райского на Новом годе, вы говорили, что спешить некуда…

– Ситуация изменилась, – ответствует Евгений Евграфович. – Вы уже не единственный претендент на эту работу.

Он говорит это даже без показного сочувствия в голосе, наоборот, с той спокойной, отстраненной интонацией, какой собеседника отшивают, – будто и не было нашего сближающего похода в «Брюхо Москвы» за свитером, нашей чуть ли не дружеской близости при встрече Нового года.

– Евгений Евграфович, вы меня обескураживаете, – произношу я – чтобы хоть что-то сказать.

– Вынужден, – коротко отзывается он.

И молчит, молчит, молчит – словно телефон изобретен Эдисоном не для разговора на расстоянии, а ради чего-то другого – неизвестно чего.

– Что же вы мне предлагаете? – вопрошаю я.

– Подождем, – роняет Евгений Евграфович.

– Чего? – вырывается у меня.

– Чего? – с нажимом переспрашивает Евгений Евграфович.

Так переспрашивают, когда хотят сказать собеседнику: «Да вы разве сами не знаете?» Дождитесь вашего благодетеля – вот что означает его «чего». Вернее, благодетельницу. Иначе говоря, Балерунью. Предложение, которое с несомненностью свидетельствует, что он продал меня ей. Такие типы рождены, чтобы продавать. Они испытывают от этого наслаждение, которое для их натур что-то вроде оргазма.

Кроме того, все это означает, что Балерунью зацепило его сообщение о моей спутнице на встрече Нового года у Райского. Ее зацепило, и она высказала пожелание придержать меня за фалды. Именно придержать, пока – не более того. До своего возвращения из страны чайного листа. Она в это время, на Новый год или сразу после него, имеет обыкновение ездить в страны Юго-Восточной Азии, нынче выбран Китай. Остров Хайнань – самый юг Поднебесной, вечное лето, купальный сезон круглый год, знаменитый массаж сутки напролет, иглоукалывание – хоть по иголке на каждый миллиметр тела. Балерунья любит свое тело. В начале каждого нового года она ублажает тело курортной негой. Впрочем, не позволяя себе слишком расслабиться. Кажется, ей уже скоро пора и вернуться.

Я веду разговор с Евгением Евграфовичем, сидя за столом на кухне, и, попрощавшись, так и остаюсь сидеть, продолжая прижимать к уху трубку, сигналящую короткими гудками рассоединения. Надо же было ему припереться на Новый год к Райскому!

Не знаю, сколько я так сижу, когда мой слух улавливает тихие шаги, звук открывающейся кухонной двери, и, повернув голову, я вижу в дверном проеме полувсунувшегося на кухню Костю Пёнязя.

– Я слышу, ты вроде закончил разговор, а тебя все нет и нет, – настороженно произносит он. – С тобой все в порядке?

В том смысле, в каком он спрашивает – в физическом, – со мной все в порядке.

– Костя, – говорю я, затыкая голосящую трубку быстрым тычком пальца, – почему ты не уговорил меня стать евреем?

– Я? Тебя? Евреем? – Костя открывает дверь в полный раствор и наконец проникает на кухню целиком. – Евреем, извини, надо родиться.

– Нет, вот тогда, в девяносто пятом, когда ты уезжал в Германию.

– А! – восклицает Костя с облегчением. До него доходит, что я имею в виду. Он простодушно-серьезен, и ему, несмотря на прорву лет, что мы дружим, при моей склонности к скоморошьему балагурству, не всегда удается понять меня. – Но ты же сам не захотел. Я тебя уговаривал, уговаривал, а ты ни в какую…

– Плохо уговаривал. Хорошо бы уговаривал – ездил бы сейчас туда-сюда, как ты, стриг денежку там, стриг здесь, был вольным космополитом.

– Как это я тебя плохо уговаривал?! – снова восклицает Костя. – Я тебя еще как уговаривал! Или ты насмешничаешь? – соображает он наконец.

Костя уехал, как это говорится, на ПМЖ, постоянное жительство в Германию, уже с лишком десять лет назад. У него обнаружился рак простаты, нужно было оперироваться, в очередь на бесплатную операцию на Каширке его поставили в такой хвост – за время ожидания он должен был умереть раз пять, денег же за операцию без очереди запросили столько, сколько он не мог наскрести ни по каким сусекам. У него тогда уже не было никакого профессионального заработка, он работал сторожем на автостоянке – сутки дежурства, двое свободен, – на хлеб хватало, но только на хлеб. Документы на отъезд в Германию в те времена оформляли едва не мгновенно – только докажи свое еврейское происхождение, через два-три месяца он мог лежать на операционном столе, и, пометавшись, Костя отправился в немецкое посольство подавать заявление на выезд. И вот, уже стоя одной ногой в поезде, он стал уговаривать меня присоединиться к нему. Ты едешь к себе на Урал, говорил он, приходишь в загс, где зарегистрировано твое рождение, просишь дать новое свидетельство о рождении взамен утерянного – и чтобы в графе «национальность» у кого-то из родителей стояло бы «еврей». Сто долларов в зубы – и тебе напишут хоть «зулус». Все вокруг так и делают. Чукчи евреями становятся. Немцы идиоты, они всякой бумажке верят!

Но я, в отличие от него, был, слава Богу, здоров, лудил тексты для Савёла, писал статьи в такой еженедельник «Русская мысль», выходивший в Париже, где меня с удовольствием печатали, – я, в общем-то, зарабатывал. И казалось, не может же быть все так плохо слишком уж долго, жизнь наладится. А кроме того – дети, Балерунья. Нет, я не мог уехать. Откуда мне было знать, что ничего не наладится, «Русская мысль» рухнет, заработки мои истощатся, и родное отечество не станет платить никакого социального минимума. Сейчас я, может быть, уже и согласился бы стать евреем, но поезд ушел: немцы поумнели и не верят никакой бумажке, рассылая запросы самолично.

– Ты насмешничаешь! Шуткуешь! – с окончательным облегчением повторяет Костя, выдвигает табуретку из-под стола и опускается на нее, оказываясь с другой стороны стола напротив меня. – Неприятный разговор, да? – спрашивает он меня сочувственно.

– Помолись, – неожиданно для самого себя выдаю я. – Вроде бы когда кто-то молится за другого, молитва бывает услышана.

– По-каковски: по-христиански, по-иудейски? – с выползающей на лицо улыбочкой вопрошает Костя.

Это его сдача мне. Серьезность серьезностью, но, если подставишься, он не упустит возможности поязвить. Смысл его издевки в том, что, будучи русским по отцу и евреем по матери и воспользовавшись предоставленной ему жизнью возможностью выехать в Германию как еврей, он себя не чувствует ни тем, ни другим и не знает, как молиться – ни по-иудейски, ни по-христиански. Хотя сказать, что он атеист, нельзя.

– Да помолись просто, – отвечаю я. – Главное, чтобы кто-то другой.

– Да от моей молитвы какой толк? – улыбочка на лице Кости уступает место его обычной серьезности. – Я разве молюсь? Так, непонятно что.

– Пусть непонятно что. – Моя настойчивость удивляет меня самого. – Кого мне просить, если не тебя?

Теперь Костя не отнекивается. Он быстро поводит перед собой крест-накрест руками, будто совершил что-то ужасно неделикатное, осознал это и просит его простить, – сколько лет я его знаю, столько и помню у него этот жест.

– Нет, ну ты что! Если ты просишь… конечно.

Молчание, что наступает вслед за тем, будь напротив меня не Костя, имело бы характер того, которое называют «неловким», но мы с Костей можем молчать друг с другом хоть часами, и ничего неловкого в этом не будет.

– Россия развалится, – наконец произносит Костя – без всякой связи с нашим предыдущим разговором. – Как Советский Союз, вот так же.

Мне становится обидно за отечество. Такая подобная животному инстинкту боль – будто в тебя вонзили иглу.

– С какой это стати? – отзываюсь я, как огрызаюсь.

– Да потому что Россия – тот же Советский Союз, – говорит Костя. – Только вместо Прибалтики – Татарстан-Башкортостан, вместо Грузии-Азербайджана – Чечня с Ингушетией. И чем для них Россия может быть привлекательна? Она все больше тот самый Советский Союз и напоминает. По всем параметрам.

– Ты, конечно, прав, – говорю я. – Но у России уже были такие смутные времена… и что? Всякий раз выходила из этих передряг живой-здоровой.

– И чем закончилось Смутное время?! – восклицает Костя. – Воцарением Романовых? Если бы только. Установлением крепостного права!

Так мы сидим, обсуждая судьбы России – два пикейных жилета из «Золотого теленка», только никогда этих самых пикейных, по принадлежности к иным временам, не носившие, – и нам хорошо, мы чувствуем свою востребованность, мы нужны России, наши жизни не напрасны, от нас зависит многое, ого-го сколько зависит от нас!.. Для пикейных жилетов нет большего счастья, чем размышлять о благе отечества и вселенских процессах.

От российских вопросов мы непонятным образом переходим к обсуждению еврейской темы. Любой наш разговор с Костей в конце концов непременно завершается ею. Хотя он и утверждает, что не чувствует себя ни евреем, ни русским, а скорее кем-то вроде кентавра, еврейская кровь не дает ему покоя, заставляя вновь и вновь препарировать мир вокруг себя, обильно поливая его собственной кровью.

– Ты знаешь, я в Германии стал чувствовать себя русским, – говорит он. – Понимаешь, не происходит никакой ассимиляции, все эмигранты живут своими замкнутыми общинами, и от меня все время требуют, чтобы я ходил в синагогу: у меня же еврейская кровь по матери, значит, считается, я подлинный еврей. А мне в эту синагогу – совсем влом. Мне все же Христос ближе. Ну как после Христа жить по Ветхому завету? Даже если допустить, что Христос не Бог, то его учение… оно открывает человечеству новые горизонты!

– Так чувствуй себя русским, не ходи в синагогу, – с неохотой отвечаю я. – Не все равно, кто у тебя мать по крови. Мать и мать, хоть бы и негритянка.

– Ну, негритянка! – осаживающе машет рукой Костя. – Это уже совсем другая история. И как я могу забыть, кто у меня мать? Причем в синагогу мне ходить хочется, а то что же я – вообще там один, как сыч. Но только как в клуб, что-то вроде того. Да ведь они ко мне, когда прихожу, пристают, чтобы я обрезание сделал!

– Сделай, раз пристают, – не обременяя себя особыми раздумьями над своим советом, говорю я. – От тебя что, убудет, если сделаешь?

– А разве нет? – вопрошает он.

Я понимаю, что за двусмысленность сморозил, всхохатываю, и он вслед мне тотчас довольно хохочет.

– Обрезание – это же не просто так, – говорит он потом. – Не просто обряд. Это вроде клятвы плотью, что-то типа христианского крещения Святым духом.

– Другие обрезанные крестятся – и ничего, – изрекаю я.

– Может, мне сначала креститься, потом обрезаться? – спрашивает Костя. В голосе его явственно звучит обида.

– Думаю, есть и такие примеры, – отзываюсь я, и терпение мое неожиданно лопается. – Слушай, мы с тобой договаривались, что не выезжаем на эту тему! Я тебе ничего не могу посоветовать. Каждый раз одно и то же. Это уже как в каком-нибудь анекдоте… – Тут мне становится стыдно за свою несдержанность, я умолкаю. И кому бы не стало стыдно: во взгляде Кости такая виноватость – полагаю, именно про подобный взгляд говорят «собачий». – Почитай мне лучше последние свои стихи, – говорю я. – Ты поэт или не поэт? Уже целых три дня в Москве, а еще ни строчки не прочитал!

Все три дня, что Костя прожил в Москве, он прожил у меня. Как будет жить и дальше – весь срок, на который прикатил в прежнее отечество. Он почти всегда останавливается у меня, когда приезжает. Квартиру, которую выменял после развода с последней женой (однокомнатная камера с кухней и санузлом вроде моей), он сдает – на эти деньги и мотается между Германией и Россией. Социалки, что платит ему Германия из чувства вины за отправленных в свою пору в газовые камеры евреев, ему бы хватило только на жизнь там. Наверное, он мог бы останавливаться у старшего сына, у того, известно мне, сто пятьдесят квадратных метров где-то в районе Маяковки, но с сыном Костя предпочитает общаться по телефону и видится с ним раз-другой за приезд. Ему удобнее всего жить у меня – раз я ничего не имею против. А почему мне быть против? Мы два одиноких парнасских раба, два одиноких степных волка с покрытыми рубцами шрамов задубелыми шкурами – нам хорошо вместе в одной берлоге, мы не мешаем друг другу, мы согреваем нашу начавшую остывать кровь дыханием друг друга. Тем же взаимным чтением стихов. И то, что за минувшие три дня ни он, ни я не прочитали еще ни строчки, – действительно нонсенс. Разве же в прежние годы так могло быть? Да начали бы читать – только встретились.

Впрочем, я задел Костю за живое – «поэт ты или не поэт?» – и прямо-таки вижу, как под ним возникают крутые бока крылатого коня, крылья, широко распластавшись в воздухе, готовы вознести седока во владения Аполлона, к кряжам Парнаса.

– Что, думаешь перестал писать? – восклицает он. – Пятнадцать стихотворений за время, что не виделись! А? Слабо?

Мне слабо, пятнадцатью мне не похвастаться. Я своего конягу умотал до смерти, пытаясь наклепать тексты для Савёла. Но несколько стихотворений, именно стихотворений, а не текстов для ора под инструментальный рев, все же написалось. Я бы даже сказал, сочинилосъ. Однако я не успеваю распустить хвост – Костя, не дожидаясь от меня ответа, бросается в комнату, отсутствует минуту и возвращается с толстой твердокорой тетрадью, похожей на ежедневники, какими сейчас пользуются деловые люди.

Листая страницы, отыскивая стихотворение, с которого хочет начать, из бюргергского вида упитанного лысоголового человека он непостижимым образом преображается в поэта. Лицо его оглушительно молодеет. То выражение вдохновения, которым оно сейчас овеяно, делает его похожим на тридцатилетнего. Вот она, прелесть свободной профессии – у нас, по сути, нет возраста. Мне даже кажется, за те тридцать лет, что я его знаю, он почти не изменился. Был лыс тогда – лыс и сейчас. Правда, тогда он брил голову, надолго опередив моду, а теперь она у него голая без помощи бритвы. И еще носил бороду – опять же точно такую, какая модна сейчас: словно бы слегка небрит, – теперь, однако, поседев, предпочитает ходить бритым.

– Все. Замри. Слушай, – властно велит мне сидящий передо мной поэт, и мне невольно вспоминается Бродский, с которым, впрочем, мы не были знакомы, а это я видел по телевизору запись одного его выступления, он вышел к аудитории и произнес плотоядно: «Сидите тихо, как мыши», – точно с такой же интонацией.

Я слушаю Костю, вникая в ритм, метафоры, смысл, но человеческий мозг – не улица с односторонним движением, одновременно я думаю: а забавно же, наверно, если бы кто глядел на нас, мы выглядим со стороны: два траченых жизнью человека сидят и услаждают свой слух стихами – вместо того чтобы копать землю. Ну, не буквально «копать землю», но, скажем, вместо того чтобы заниматься строительным бизнесом. Жилье – иначе говоря, защита от природных стихий – человеку точно нужно, а на кой ему сдались стихи? Стихи не защитят ни от ливня со снегом, ни от холода с жарой. Однако же вот вышло так – только этим мы и можем заниматься в жизни. Я допускаю, может быть, мы делаем то, чем занимаемся, не лучшим образом, но ведь и не все строители возводят дворцы. Большинство лепят, этаж к этажу, блочно-панельные дома, и они-то нужнее всего. И вот ты приперся, усталый, после работы в свою блочно-панельную пещеру, чем ты намерен наполнить там свою жизнь? Не все же терзать глаза телевизионным экраном, эй, послушай нас с Костей! Послушай нас, послушай! Мы делаем свое дело не хуже, чем ты свое. Батареи греют, тебе тепло? Это физическое тепло. Что за сквозняк гуляет в твоей душе, в какие щели свистит? Мы законопатим их, зальем их целебным варом – отвернем сквозняки в сторону, согреем твою бессмертную душу. Мир без поэзии мертв, мир без поэзии слеп и глух, фикция, притворяющаяся реальностью, мир рождается заново и по-настоящему, осознавая себя в поэтическом чувстве – иначе наши первобытные пращуры не рисовали бы саблезубых тигров и мамонтов на стенах пещер, материализуя свое поэтическое чувство в рисунке.

– Что, старичок, давай теперь свои, что ты там накропал, – с удовольствием хорошо поработавшего человека, готового всласть отдохнуть, произносит Костя, когда его пятнадцать стихотворений прочитаны и откомментированы мной. – Посмотрим, что за нетленка.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации