Текст книги "Полёт шмеля"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)
15
Директора издательства зовут Аркадий Борисович. У него небольшая бородка, похожая на мою, только без седины, он упитанно-округл, с озабоченно-любезным выражением лица, а в каждом его движении сквозит пронырливость, так и видишь, как он свободно протекает в любую замочную скважину, и без всякой смазки.
– Пожалуйста, пожалуйста, господин автор, всегда к вашим услугам! – приговаривает Аркадий Борисович, провожая меня до дверей своего кабинета. – Мы наших авторов любим, к нам приходят и по второму, и третьему разу, приходите и вы, ждем!
Он ласков со мной, как с глубоко и безнадежно больным, впрочем, не утруждая себя попыткой вспомнить мое имя. «Господином автором» – с такой глухой безымянностью – меня еще никто никогда в жизни не называл. Я уже жалею, что зашел к нему в кабинет. Не было в том никакой нужды. Получил свои двенадцать пачек, двести сорок экземпляров – и вали, зачем ты здесь кому-то еще нужен со своими словами благодарности. Тем более что на самом деле это они должны тебя благодарить – дал людям на себе заработать.
Мои двенадцать пачек – по двадцать книг в каждой, – сложенные аккуратным штабельком, уже готовно ждут меня в коридоре у дверей издательства, мне остается только перетаскать их, одну за другой, к своему корыту и забросить в багажник. Перед тем как закрыть багажник, я раскурочиваю одну из пачек, вытаскиваю из нее три книжки и уже с ними в руках отправляюсь к рулю. Две из них занимают свое законное место в сумке на заднем сиденье для встречи с гаишниками (слава Богу, больше не придется убеждать их, что человек с фото на задней странице обложки – это я и есть), а одну, вверх первой страницей обложки, я помещаю на приборную доску перед собой – время от времени поглядывать на нее. Не видеть своих стихов, изданными книжкой, шестнадцать лет – это срок. Ладно, Бог с ним, пусть за свой счет. Спасибо Балерунье. Шестнадцать лет – это ведь больше, чем четверть прожитой мной жизни!
Из издательства путь мой лежит в турагентство на Мясницкой. У, какой тучный урожай снимают с меня обитатели бывшей улицы мясников. Индивидуальный тур, с посещением Амазонки, национального парка Игуасу, Рио-де-Жанейро, Сан-Паулу, недельным отдыхом на курорте Ангра дос Рейш, и отели – не какие-нибудь, а пять и четыре звезды, ниже Балерунья не опустится, да одни билеты на самолет туда-обратно зашкаливают за пять тысяч американских условных единиц. Я выбрал из всей Латинской Америки Бразилию, потому что, во-первых, в Рио-де-Жанейро, хотел Остап Бендер, а какой же русский человек не хочет того, чего хотел герой Ильфа и Петрова? Во-вторых же, согласно проспектам, в Бразилию можно поехать практически чуть ли не в любое время года, во всяком случае, апрель-июнь в районе Рио-де-Жанейро и Сан-Паулу – самая туристическая пора, а всю Бразилию нам не объехать.
Едва я вхожу в агентство, около меня тотчас образуется завихрение из нескольких его работников, вернее, работниц – сотрудники агентства сплошь женского пола. Молодая пара, интересующаяся туром в Египет, оказывается брошена, и на нее никто больше не обращает внимания. Что она в сравнении с такой добычей, как я. Меня готовы ласкать и носить на руках, только что не облизывать. Как это непохоже на картину в издательстве. Полная противоположность. Хоть раздувайся от ощущения своей значимости до величины вола.
В конце концов меня предают в руки агентши, которая занимается моей поездкой непосредственно. Агентша выкладывает на стол передо мной наш договор с агентством – из-за которого я и приехал. Мы просматриваем с нею договор пункт за пунктом, мне опять не нравятся несколько формулировок, и агентша, не ерепенясь, начинает править их, сообразуясь с моими замечаниями. Отправляйся я в Турцию или Египет, она бы разорвала эти листы и велела мне катиться вместо зарубежных стран куда подальше. Но вести себя так с заказчиком индивидуального тура в Бразилию – исключено.
– Только давайте больше никаких неожиданностей. Что мы сейчас с вами сделали – чтобы тот же текст один к одному в следующий раз, – до некоторой степени все же раздуваясь в вола, требовательно говорю я, когда мы заканчиваем с правкой.
Выправленный договор должен вновь подписать директор, я должен буду вновь приехать, вновь прочитать и, если меня все устроит, поставить наконец и свою подпись. После чего – деньги на бочку. Откровенно говоря, можно было бы согласиться и с текстом этого договора, но тогда нужно и платить деньги, а у меня их еще нет. Я жду их со дня на день. Должно быть, наша встреча с Жёлудевым на празднестве то ли его друга, то ли патрона оказалась небесплодна, – Евгений Евграфович, когда я позвонил ему в очередной раз, так и рассыпался, сообщая мне о транше, мелким бесом: «Что вы, право, Леонид Михайлович, беспокоитесь! Не беспокойтесь, все в лучшем виде, уже перечислено, ждите!»
– Да-да, конечно, я вас уверяю, вот как мы с вами сделали, так все в договоре и будет, – покорно отвечает на мое воловье требование агентша.
Часы, когда я выхожу из агентства, показывают без четверти пять. Мне бы надо к себе в Ясенево за Костей Пенязем – и потом снова в центр. Но ехать сейчас в Ясенево, пробивая пробки, – это вернешься в центр часа через четыре. Нам же с Костей нужно быть на месте к семи. Он снова в Москве и снова живет у меня. Мы с ним сегодня выступаем на поэтическом вечере в таком клубе ОГИ. Клуб этот привечает, в основном, молодежь, я для них не персона, вот позвать из зарубежья целую группу – это да, это самое то, и Костя зван. Но Костя – друг, благодаря его участию зван выступить на вечере и я.
– Давай, Костя, собственным ходом, – позвонив ему, прошу я.
– Ладно, собственным так собственным, – покорно принимает изменения в своей судьбе Костя.
У меня же высвобождается два часа времени, которые неизвестно куда деть и как убить. Первая моя мысль, конечно же – Евдокия. Мы договорились, что она подойдет прямо в клуб, к началу, но почему нам не встретиться раньше?
Евдокия, однако, не отвечает. «Телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети. Позвоните позже», – раз за разом сообщает мне красивый женский голос. Тонкая горячая игла ревности прошивает меня насквозь, насаживая на себя, будто на вертел, и вот меня уже поджаривает со всех боков, как молочного поросенка в каком-нибудь гриле. Моя радость не в метро, не приходится сомневаться – иначе на какой-нибудь станции сигнал бы прошел. Телефон у нее отключен. Что бывает в двух случаях: или сам не желаешь никаких связей с миром, или тебе вырубают его за неимением средств на счету. Но я не помню случая, чтобы у Евдокии не оставалось денег на счете, мобильный для нее – нечто вроде идола, требующего себе постоянных жертвоприношений, и она бы предпочла сидеть голодной сама, чем оставить без корма своего электронного чурбана. Значит, она отключила телефон специально. Как поступает, когда мы ложимся с нею в постель. Зачем она отключила телефон сейчас? Поросеночка крутит на вертеле, поджаривая со всех боков, и у, какой жар в этом гриле, какой нестерпимый, какой ужасный!
Между тем проблема убийства двух часов не исчезла. Клуб, где мне предстоит выступать, находится на Петровке. Сев в машину, я подкатываю поближе к месту предстоящего вечера и, обнаружив свободное местечко, припарковываюсь на Страстном бульваре. После чего отправляюсь фланировать по улицам.
Я поднимаюсь по Страстному бульвару к Пушкинской площади, пересекаю ее по подземному переходу и оказываюсь на Тверском бульваре. Бульваре своей молодости, первых лет московской жизни – Литинститут стоит здесь, дом двадцать пять, так номер и торчит в памяти, хотя я и не бываю тут годами и вообще не был в здании института, кажется, с той поры, как получил диплом. «Вот пройдусь я по бульвару по Тверскому…» – всплывают во мне стихи Владимира Соколова – одни из любимейших моих в те годы.
Дойдя до Никитских Ворот, я отправляюсь обратно. Времени до выступления у меня в достатке, но все же я бы не хотел слишком уж удаляться от места будущего выступления.
Мимо поселенного на бульваре лет десять назад памятника Есенину я прохожу, стараясь не смотреть на него. Надо же было умудриться в те девяностые годы, когда все стояло торчком, состряпать такого сахарно-буколического типа. Сделать из пропойцы и психопата бесполого пасторального кудрявчика! Я даже не просто стараюсь не смотреть в сторону памятника, а иду, повернувшись к нему затылком. Соответственно – ухом вперед, глазами вбок. Тень встречного человека возникает передо мной, когда избежать столкновения невозможно, и я лишь инстинктивно хватаю его в объятия, чтобы человек не упал от удара.
– Леонид Михайлович! – слышу я свое имя, исходящее из моих объятий. – Разве можно так? Как вы ходите по улицам? И для вас опасно, и для людей.
Обескураженный, я отпускаю едва не сбитую мной с ног женщину, – женщина мне знакома, но кто это? Я смотрю на нее, смотрю, пытаясь понять, с кем меня свел Тверской бульвар, она ответно глядит на меня, только теперь молча, но вдруг ослепляет улыбкой – такой ярко-солнечной, что я тотчас узнаю ее. Это Иветта Альбертовна, домработница Савёла. Надо же! В пятнадцатимиллионном мегаполисе столкнуться нос к носу, да в полным смысле слова, со знакомым человеком!
– О, Иветта Альбертовна, прошу прощения! Ей же богу, не хотел! – принимаюсь оправдываться я с жаром. – Вроде никого передо мной не было…
– Как это никого не было, – говорит Иветта Альбертовна. – А я? Я что – это «никого»?
– О, ну что вы, как вы могли такое предположить! Вы – наоборот! – Я помню нашу трехнедельной давности встречу на крыльце Савёловского дома, ее попытку заинтересовать меня собой, – ситуация полна неловкости, а в таких случаях на меня нападает галантерейная галантность, так и лезет из меня.
– Но с ног вы чуть не сшибли не кого-то, а – вот, – указывает пальцем на себя Иветта Альбертовна. – Оправданий мне мало. Требуется компенсация морального ущерба. Что вы имеете предложить в качестве компенсации?
Я не готов к такой словесной дуэли. Галантерейность галантерейностью, а подобная игра – совсем другое. В результате я блею что-то совершенно невразумительное, вроде того, что понятие морального ущерба в нашем обществе пока не сформировалось.
– Вот что, я придумала, – говорит Иветта Альбертовна в ответ на мое блеяние. – Вы приглашаете меня на свой сегодняшний вечер. Я и без того собиралась. Но я хочу получить личное приглашение. Это и будет компенсацией.
– Откуда вам известно о вечере? – Вот уж чего я не ожидал, так того, что слухи о каком-то поэтическом вечере распространились по пятнадцатимиллионному мегаполису столь широко.
Иветта Альбертовна, впрочем, не заставляет меня ломать голову над тайной ее знания.
– От Паши, – говорит она. – Прочел объявление в Интернете. Он, кстати, тоже собирался прийти. Ему очень нравятся ваши стихи, вы знаете?
Паша – это Паша-книжник. Единственный из банды Савёла, кто относился ко мне с уважением. И еще ему, оказывается, нравятся мои стихи. Чего не знал, того не знал.
Странное дело, мне, однако, совсем не хочется приглашать Иветту Альбертовну. Если она придет сама – это одно, если я ее приглашаю – это уже совсем другое, я словно бы вступаю с ней в некие отношения. А между тем там будет и Евдокия. Мне заранее неуютно от того, что Иветте Альбертовне придется испытать чувство унижения, – хотя, может быть, я это себе только придумываю.
– А почему вы здесь? – спрашиваю я, не давая ответа на ее просьбу. – До вечера в клубе еще долго.
– А мне нужно настроиться, – говорит Иветта Альбертовна. – Перевести стрелку. Все же, согласитесь, повседневная жизнь не располагает к адекватному восприятию поэзии. Я всегда так делаю, когда направляюсь в театр, в музей, на выставку. Обязательно гуляю. Именно по Тверскому. У Тверского бульвара особая аура, он на меня всегда благотворно действует. Вы не с той же целью здесь прогуливаетесь?
Я был прав, всегда думая о ней, что родители готовили ее совсем к другой жизни. Надо же, настраивать себя к слушанию стихов, как какую-нибудь скрипку.
– Нет, я не прогуливаюсь, просто так уж дорога легла, через Тверской, – вру я – чтобы Иветта Альбертовна не предложила провести остаток времени до выступления вместе. – Нужно еще кое-куда успеть.
– Ну, тогда до встречи, – вновь ослепляет меня своей солнечной улыбкой Иветта Альбертовна. И спохватывается: – Так я не получила от вас компенсации! Вы меня приглашаете?
Что же, ответить: нет, не приглашаю?
– Приглашаю, – говорю я.
– Благодарю вас, – с церемонностью наклоняет голову Иветта Альбертовна. – У меня трудно со временем, но я постараюсь.
Мы расходимся, шагов через десять во мне возникает неудержимое желание оглянуться и посмотреть Иветте Альбертовне вслед, но, хотя желание и неудержимое, я удерживаю себя от того, чтобы оглянуться. Хватит того, что я не сумел переиграть ее и мне пришлось ее пригласить.
Выйдя к Пушкинской площади, я пробую вновь дозвониться до Евдокии, но попытка моя опять остается всего лишь попыткой. «Перезвоните позже», – отвечает мне чужим симплированным голосом ее номер.
А Костя вот отзывается, хотя и в метро. Мы договариваемся о встрече и, встретившись у памятника Пушкину, двигаем на Петровку.
В клуб неожиданным образом мы приходим последними из выступающих. Распорядитель вечера встречает нас на пороге и, едва поздоровавшись, начинает подгонять: «Скорее, скорее, народ уже собрался, зал полон, пора начинать, ждали лишь вас».
Зал устроен в подвале, в который нужно спускаться по крутой лестнице, потолочное перекрытие над ним снято, так что с первого этажа, идущего вокруг зала родом балкона, он весь как на ладони, – очень демократично и символично: вот ваше место, господа творцы. Расставленные в несколько рядов длинным полукружьем стулья и в самом деле все заняты. Я смотрю на ряды, кто там есть. Отыскивая, естественно, прежде всего мою радость. Глаза выхватывают лицо Иветты Альбертовны, лицо Паши-книжника, но Евдокии я не вижу. Напротив зрительских рядов поставлено еще несколько стульев, два свободны – надо полагать, для нас с Костей, а на остальных уже сидят. Это Ларчиков, которого я не видел уже полные двадцать лет и которого, не имей понятия, что это он, скорее всего, не узнал бы. Две дамы по бокам от него, несомненно поэтессы, приехавшие из Германии в составе их группы, – дам я вижу впервые, знакомство нам лишь предстоит. А вот с третьей дамой, что сидит с краю, я прекрасно знаком.
– Здравствуй, Риточка, рад видеть, – здороваюсь я с Гремучиной.
Гремучина смотрит на меня так, словно я материализовался здесь из какого-то ее страшного сна.
– Что такое происходит последнее время? – вопрошает она вместо приветствия. – Куда ни приду – там и ты.
Зеркальная ситуация, просится у меня с языка, но я только хмыкаю.
– Леонид Поспелов, – представляюсь я ее соседке. Должно быть, эта соседка и взяла в пристяжные к себе Гремучину, как Костя меня.
Ларчикову я просто пожимаю руку:
– Привет! – будто мы виделись если не вчера, то позавчера.
Ответное пожатие Ларчиков а вяло и холодно. В ответ мне он не произносит ни звука – можно предположить, он меня не опознал. Может быть, и не опознал бы, как не узнал бы его я, но Костя еще раньше известил его, с кем будет, а значит, Ларчиков хочет подчеркнуть, что прошлое наше знакомство ничего не стоит. Слиняв на волне перестройки, еще из Советского Союза, в Германию, он сделал там преподавательскую карьеру, женился на какой-то состоятельной вдове, вполне благополучен, как говорится, упакован, зачем ему тащить в эту свою нынешнюю устроенную жизнь всякий хлам из прежней жизни? Хотя это именно я, работая в одном тонком студенческом журнальчике, первым напечатал его в Москве, провинциала то ли из Кургана, то ли Ижевска, не будучи с ним ни знаком, ни идя навстречу чьей-то просьбе. Просто выловил в почтовом потоке рукописей его стихи и опубликовал.
Впрочем, и мне он не нужен в моей нынешней жизни, и я перехожу к последней даме, и вот с нею в виде компенсации за общение с Ларчиковым с полминуты рассыпаюсь в самых нежнейших любезностях – ну просто встретился с Мариной Цветаевой.
– Садись, садись, начинаем, – тянет меня опуститься на стул рядом Костя.
Право выступать первой предоставляется одной из дам – той, что привела с собой Гремучину. Когда-то она жила в городе Днепропетровске, но уже четырнадцать лет, как живет в городе Ганновер, там же, в Ганновере, с тоски по родине начала писать стихи, и теперь за плечами у нее уже четыре стихотворных сборника.
– Ты только не комментируй, – наклоняется ко мне Костя, когда ганноверская Цветаева изготавливается для чтения первого стихотворения. После начальных двух строф смысл его требования становится мне ясен: стихи кошмарны.
– Как ее можно было привозить, – спрашиваю я Костю, когда ганноверша наконец заканчивает чтение, и мы все, вместе с залом, дружно рукоплещем ей.
– Запрос отсюда, – переставая на миг хлопать, обводит руками пространство перед собой Костя.
Следом за нею наступает очередь его самого. Лицо Кости мгновенно меняется, обретая вдохновенную значительность, морщины на лбу разглаживаются, напрягаются крылья носа, – он превращается в поэта. Он не здесь, он где-то, здесь лишь его телесная оболочка, душа его там, камлает, превратившись в проводник между земным и небесным. По дороге в клуб он сказал мне, что прочтет пять стихотворений, и не больше, но вот уже им прочитаны и шесть, и семь, а его все несет, несет, он забыл свои благие намерения и готов читать, читать – до потери пульса.
Ведущему приходится выводить Костю из транса едва не силой.
– Что, я долго читал? – удивленно спрашивает меня Костя, оказавшись на стуле.
– Чуток перебрал, – подтверждаю я.
– Ну, если только чуток, – говорит Костя.
Справиться с Ларчиковым ведущему уже не удается.
Взгромоздясь на Пегаса, Ларчиков, как ведущий ни пытается стащить его вниз, на землю, просто не обращает на того внимания. Кого вначале я слушаю, весь обратившись в слух, это его. Он по-прежнему искусен в метафоре, словарь его нетривиален и даже изыскан, но то, что тридцать лет назад казалось сложностью и трудно постигаемой глубиной, теперь ощущается мной как косноязычие пустоты. Минут через десять я отключаюсь от его камлания и принимаюсь исследовать зал. Я выглядываю Евдокию. Вдруг она уже здесь? Но нет, из знакомых лиц – все те же два, Иветта Альбертовна и Паша-книжник, больше никого.
Следом за Ларчиковым выступает Гремучина, потом вторая немка, которую судьба-индейка забросила в город Гамбург из моего родного Екатеринбурга, в прошлом Свердловска. В отличие от той, что читала первой, она поэт, но уж больно грамотно-гладка, вся из книжек и других поэтов, – такая поэзия мне чужда. Костя рядом со мной то и дело позевывает.
Памятуя, что так же мои коллеги будут слушать и меня, тем более что мне выпала сомнительная честь выступать последним, я обещаю себе, что дольше десяти минут мое выступление не продлится. Но только я оказываюсь на ногах, только раскрываю рот – и все, меня несет. Я уподобляюсь Косте, Ларчикову – всем. Восторг, которым сияет лицо Иветты Альбертовны, ободряющая улыбка Паши-книжника заставляют меня давать моему Пегасу новые и новые шенкеля – тем более что в руках у меня моя свеженькая книжка, мне доставляет такую радость даже просто перелистывать ее страницы на виду у всех! А то, что она выпущена за собственный счет – кто это знает, да и кому какое до этого дело.
– Кончай, закругляйся, обалдел совсем? – шипит мне Костя, когда я, после очередных аплодисментов, зачем-то оглядываюсь назад.
Голова возвращается мне на плечи. «Ну, болван», – говорю я себе. Аплодисменты, что звучат мне напоследок, отнюдь не призывают меня продолжить чтение – это не слишком бурные аплодисменты прощания. Хотя, вижу я, Иветта Альбертовна с Пашей-книжником стараются изо всех сил.
Вечер традиционно заканчивается застольем. Так было в советские времена, не по-другому это и сейчас. Ты восходил-восходил на Эверест, пер туда, пер, сделал последний шаг – и тут же кубарем вниз, к подножию? Это невозможно. Подошедшего ко мне пожать руку Пашу-книжника я усаживаю за стол рядом с собой. Иветта Альбертовна со своей сияющей улыбкой стоит поодаль, сделать вид, будто ее тут нет, невозможно, и я, поколебавшись и обреченно вздохнув про себя, зову Иветту Альбертовну также присоединиться к нам. Появления Евдокии я больше не опасаюсь. Ясно, что она теперь уже не появится.
Правит за столом бал та самая поэтесса из Ганновера, стихи которой вызвали у меня зубовный скрежет. Она обращается ко всем на ты, предлагает тосты, шумно рассказывает всякие истории из своей жизни. Ларчиков неожиданно «опознает» меня и начинает расспрашивать об общих знакомых, но в какой-то момент беседа со мной становится ему не интересна, и, резко отвернувшись, он снова перестает узнавать меня.
Паша-книжник вдруг заводит со мной разговор о Савёле. Он убеждает меня, что Савёл имеет передо мной какие-то финансовые обязательства, что он недоплачивал мне и я должен поднять этот вопрос.
– Да Боже мой, Паша, – говорю я, – кто же сомневается, что недоплачивал?
– Нет, речь о «Песенке стрельцов», там другое, я все время хочу вам об этом напомнить, – не отстает от меня Паша. – Ведь вы же заключали на нее договор еще Бог знает когда. Еще при советской власти. Савёл тогда еще был нормальным человеком, он тогда еще из-за денег не был готов удавиться.
– Вроде как так, – неохотно соглашаюсь я.
– И значит, он с вами заключил нормальный договор, с процентами. А не как потом.
– Так и что из того? – спрашиваю я Пашу.
– А то, Леонид Михайлович! – восклицает он. – «Песенку» мы до сих пор исполняем, а он вам за нее, знаю, не платит. За остальное – так уж вы согласились, а за «Песенку» обязан, за каждое исполнение, там, наверное, такая сумма набежала!
Скажи он мне это, когда я уезжал от Савёла тем вечером, я бы вцепился в его сообщение мертвой хваткой, я бы вырвал из Савёла эти деньги, что он мне и в самом деле, возможно, должен. Но Паши при обсуждении не было, и все это теперь неважно. Да и сумма, что там набежала, наверно, не сравнима с той, что я уже получил и еще получу благодаря Балерунье.
– Да как теперь что докажешь, – говорю я.
– Так а договор?! – вновь восклицает Паша.
– Ну, договор! – машу я рукой. – Где его теперь найдешь.
– Мальчики, примите меня, дайте посижу с вами, – прерывает наш разговор Гремучина. Она стоит над нами и с хозяйским правом ждет, когда кто-то из нас уступит ей место.
Паша, глянув на меня, с неохотой встает.
– Садитесь, Маргарита, – приглашает он.
– О, вот спасибо, – тотчас плюхается на его стул Гремучина. – Пашенька, ты джентльмен. Ты постоишь, да? Очень хорошо, что вы тут оба вместе. Я хочу на Савёла пожаловаться.
О Боже, и она о Савёле.
– Уволь, уволь! – вскидываю я руки. – Со мной о нем ни слова.
– Нет, почему? – Гремучина округляет глаза в таком изумлении, словно я отказываю ей зимой в снеге. – Женщине нужно поплакаться в жилетку, кому как не друзьям?
– Что, Маргарита, у вас такое накипело против Савёла? – спрашивает Паша. Их группа – его жизнь, и все, что касается этой жизни, важно для него.
Гремучина вскидывает на Пашу глаза и благодарно гладит его по плечу.
– Пашенька, ты джентльмен, я же говорю. – После чего взгляд ее вновь устремляется на меня. – Какой тяжелый человек Савёл. Просто как камень. Он плющит! Плющит, плющит, плющит! С творческим человеком так можно? Особенно женщиной. Я начинаю сомневаться, творческий ли он человек сам!
Паша, склонившийся над нею, выпрямляется.
– Утверждают, Маргарита, Сальери был неплохим композитором.
Гремучина сидит с нами еще минут пять и, неудовлетворенная, что не получилось устроить обсуждения Савёла, покидает нас, бросая напоследок:
– Век женщины не наступает, а уже наступил. Мужчины боятся уже собственной тени. Мужская робость скоро войдет в поговорку.
– У бедняжки никак не получается наладить контакт с коллективом, – говорит Паша, удостоверясь, что Гремучина отошла достаточно далеко и не слышит нас. – Все время хочет поставить себя над всеми. Она всех выше, а все остальные ниже.
– Но подходит она вам как автор? – интересуюсь я. – Одну песню вы с нею, судя по тому нашему выезду на празднество, уже сделали.
Паша презрительно машет рукой.
– Так это ни то ни се. Подмалевок. Для пробы. Пока все без толку.
На том мы с ним эту тему и завершаем.
А скоро наше застолье и вообще заканчивается. Вдруг, будто провеяло ветром и подхватило, все начинают собираться, вот еще только что сидели – и уже поднялись. В дверях я оказываюсь рядом с Иветтой Альбертовной. Что, наверное, не слишком случайно.
– Я бы хотела, Леонид Михайлович, вашу книжку в подарок, – ослепляет меня своей улыбкой Иветта Альбертовна.
– Конечно, конечно!
Сказать, что мне не льстит ее просьба, будет откровенной ложью. Но тот экземпляр, что был со мной, уже подарен Паше, а остальные в багажнике моего корыта.
– На Сретенском бульваре? – вопрошает Иветта Альбертовна в ответ на мое сообщение, где машина. – Это же два шага. Ведите.
Но мы не расстаемся и на Сретенском бульваре. Как отправишь, подарив свою книгу поклоннице, потом ее на метро? Мы грузимся в мое корыто втроем, причем неожиданно проснувшаяся в Косте галантность заставляет его уступить переднее сиденье даме, в результате чего всю дорогу до дома Иветты Альбертовны я вынужден вести с нею беседу. Что, к собственному удивлению, меня не затрудняет, а скорее доставляет удовольствие.
Иветта Альберовна живет в Северном Чертанове. Не рядом с моим Ясенево, но и не другой край Москвы, крюк, но не бог весть какой, тем более по вечернему времени. Около ее подъезда темнота, и я отправляюсь проводить Иветту Альбертовну до двери.
– Еще раз благодарю вас, Леонид Михайлович, за чудесный вечер, за книгу, – принимается прощаться Иветта Альбертовна, отворив дверь и становясь на пороге в проеме.
– Это вы мне позвольте поблагодарить вас за ваш интерес к моим стишатам, – ритуально расшаркиваюсь я в ответ и вдруг, неожиданно сам для себя, беру ее руку в свои, наклоняюсь и целую запястье. – Мне было приятно, что вы сидели в зале.
И что заставляет меня целовать ей руку и добавлять фразу с ключевым словом «приятно»? Это уже не имеет никакого отношения к ритуалу.
– Что-то ты телишься, – только я оказываюсь в машине, говорит Костя, перебравшийся, пока я провожал Иветту Альбертовну, на переднее сиденье. – Девушка, по-моему, готова к твоим объятиям.
– Не факт, – устраиваясь на сиденье, отзываюсь я, словно лишь неуверенность в ее готовности и удерживает меня от того, чтобы заключить ее в свои объятия.
– Включим, может, радио? – предлагает мне Костя.
Я тыкаю в красную кнопку на панели приемника. Радио у меня настроено, естественно, на «Эхо Москвы» – какую еще станцию может слушать человек нашего круга? Раньше было слушали всякие, а теперь осталась одна.
И сразу мы, только в динамике возникает голос диктора, просвещаемся: сегодня в Центральной клинической больнице, иначе, в Кремлевке, в пятнадцать часов сорок пять минут скончался первый президент России Борис Николаевич Ельцин.
– Ты слышал?! – восклицает Костя – словно я мог не слышать прозвучавшего сообщения.
– Слышал, – отзываюсь я.
– Нет, а почему столь вяло?! – так же восклицанием вопрошает Костя. – Это же Ельцин, не кто-то!
– И что я теперь должен? – спрашиваю я.
– Ну как, – Костя потерян. Он явно ожидал от меня реакции, если и не столь бурной, как у него, то хотя бы похожей. – Тебя что, не трогает это известие?
– Не больше, чем всякое другое такое о незнакомом человеке, – говорю я.
– Ну ты, ну ты! – Костя возмущен. – Вы тут совсем забыли, что он сделал для России!
– Вот лучше бы он ничего для нее не делал. – Я веду машину и намеренно не позволяю себе Костиных эмоций, я должен быть спокоен, уравновешен. – А ты, если бы здесь остался, уже был бы не рядом со мной, а там, где не разговаривают.
Костя затыкается. Я, конечно, применил болевой прием, но уж так человек устроен: не почувствовав боли сам, не понимает чужой.
– Что, телефон у нее по-прежнему не отвечает? – спрашивает он потом.
Я взглядываю на него. Ах, Костя, милый мой. Пробрало.
– Нет, – говорю я, вновь устремляя взгляд на дорогу, – не отвечает.
* * *
Евдокия объявляется назавтра утром, и довольно рано. Мы с Костей еще спим, и я вылетаю к телефону на звонок из постели.
– Ты еще дрыхнешь?! – слышу я в трубке исполненный энергии голос Евдокии. – Как можно, когда ты мне так нужен!
В этом ее исполненном энергии голосе ни тени вины за вчерашнее, напротив: это я виноват, смею спать, когда нужен.
– Ты почему вчера не пришла? – встречно спрашиваю я.
– Не получилось, – коротко, как о чем-то несущественном, отвечает она.
– А что у тебя было с телефоном?
– Что такое у меня было с телефоном? – подобием эха отзывается Евдокия.
Вертел ревности просаживает мне кишки, желудок, селезенку, пищевод с трахеями, вылезая из гортани, и электрический жар гриля тотчас начинает поджаривать поросеночка.
– Он у тебя был отключен.
– Ну да, я его отключила, – с охотой подтверждает Евдокия.
– Что у тебя произошло, что ты не пришла и еще отключила телефон?
– Да ты меня ревнуешь, что ли? – В голосе Евдокии возникают снисходительно-успокаивающие, кроткие нотки. – Папа у меня приехал. Не предупредил, ничего. Звонок в дверь, открываю – он на пороге. Я тебе из-за этого сейчас и звоню.
– Из-за приезда отца?
– Из-за приезда отца, – покладисто, все с теми же нотками кротости отвечает Евдокия.
Что же, как ни дико ее объяснение, мне придется принять его. Что мне остается еще.
– При чем здесь вообще твой отец? – только и спрашиваю я.
– Давай встретимся, я тебе все объясню, – говорит Евдокия. – Как скоро ты сможешь выехать?
Она просит меня встретиться где-нибудь на полдороге. И совсем не нужно никакого кафе, как она обычно любит, можно просто пересечься – и поговорить, да и прямо в машине.
– У тебя сейчас, после ремонта, не машина, а зверь, – льстит мне Евдокия.
– Давай встречаемся часа через полтора, – говорю я.
– Через час, – предлагает она мне.
Через час – это нереально, учитывая, что, кроме умыться – побриться, сварить-хлобыстнуть кофе, мне еще предстоит мчать на своем корыте, объезжая утренние пробки.
Но она настаивает.
– Хорошо, через час, – соглашаюсь я. – Только тебе почти наверняка придется полчаса ждать меня.
Ждать меня ей приходится не полчаса, а полный час: автомобильные пробки – сама сущность нынешней московской жизни.
Когда, припарковав машину в условленном месте, я вижу ее бегущей ко мне, всей своей перекрученно-сжавшейся фигуркой, свидетельствующей о том, как замерзла, я жду – ко мне рядом сядет сейчас само воплощенное негодование, но нет: Евдокия – сама покладистость и смиренство.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.