Текст книги "Полёт шмеля"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
– Да, если он достался не целиком ей, то, конечно, разбили. А-я-яй, нехорошо! С феминистками опасно так поступать.
– О, кого вижу, Андрей! Как рад! – подплывает к нам в своем неизменном белом шелковом пиджаке и огромной бордовой бабочке на шее Коваль. Он подплывает к нам, но здоровается, а затем целуется, и прямо в губы, лишь с одним Боровцевым. – Рад тебя видеть, безумно рад. Вот молодец Райский, да? Всех собрал, вот друг!
Да, Райский молодец, мы здесь все: и Боровцев, и Коваль, и я, и Гремучина тоже – по приглашению Райского. Он поет везде, не брезгуя и ночными клубами, выступать в таких местах, как концертный зал гостиницы «Космос», – событие нечастое, и ему хочется, чтобы в зале сидели не только зрители с билетами. Ему хочется показать себя. Надо полагать, сегодня здесь будут многие, кто был у него на встрече Нового года.
Однако же спускать Ковалю его хамство я не намерен. Мы все в одной банке. Пауки, попавшие в банку, жрут друг друга. И даже если ты не паук и никого сожрать не способен, чтобы уцелеть, должен изображать из себя этого хищника.
– Привет поэтам-песенникам, – говорю я, глядя на Коваля.
У, как ему ножом по сердцу «поэт-песенник», он хочет считать себя поэтом, сколько сил положил на это, и чтобы его песенником…
– Привет, – бросая на меня косой взгляд, цедит он и, взяв Боровцева под руку и с озабоченно-заговорщическим видом принимаясь говорить ему что-то, влечет в сторону.
Ну что, особо в баночной драке я не преуспел, но показал, что лучше меня не трогать, я, если что, тоже могу!
Хотя, что ни говори, это довольно унизительно – оказаться в положении словно бы брошенного, мое одиночество, которого я до того, как пересекся с Боровцевым, не ощущал, становится мне тягостно, но, слава Богу, появляется Костя. После удаления аденомы у него, как он говорит, некоторые проблемы с водопроводом, он пользуется каждым удобным случаем, чтобы устроить себе свидание с сантехническими достижениями современной цивилизации, и сейчас, только мы пришли, тотчас же закрутил головой в поисках указующих табличек. Пригласительный билет от Райского – на два лица, джентльмену, подразумевается, должно прийти с дамой, даме – с джентльменом, так что Костя при мне, выходит, в роли дамы. Не он бы, так и некого взять себе в компанию. А ведь еще недавно я бы стоял перед жесточайшим выбором – кого позвать?
– Приличный туалет, – первые слова, которые произносит, подходя ко мне, Костя. – Чисто, все работает, ничего не подтекает. Не хуже, чем в Германии.
Он теперь очень многое поверяет Германией, сравнивает и сопоставляет. И, к моему огорчению – а в таких случаях неизбежно становишься махровым патриотом, – не часто эти сравнения оказываются в нашу пользу.
– Пока ты там занимался сравнением, – информирую, в свою очередь, я его, – тут мимо меня пробежала Гремучина.
– И? – с интересом вопрошает Костя.
– Что «и», – отвечаю я. – Пожалела, что «памятники» недобили.
– Иди ты! – неверяще смотрит на меня Костя. – Выдумываешь?
– Как ты, что туалет приличный, – не прощаю я ему его неверия.
И вижу в этот момент шествующего через фойе Евгения Евграфовича со своей стервой-женой, держащей его под руку. Толстоплечая, широкогрудая, бесшеяя, вся в украшениях, как маршал Великой Отечественной в орденах, жена Евгения Евграфовича держит его под руку так, будто ведет добычу, а в движениях Евгения Евграфовича, в том, с какой предупредительностью выгнул кренделем руку, чтобы жена могла именно вести его, – затаенный страх оказаться не по вкусу подстрелившей его охотнице.
Вот и мой работодатель, говорю я Косте, незаметно указывая на Евгения Евграфовича движением подобородка.
Уже неделя, как я отдал Евгению Евграфовичу нашу с Костей работу. И с той поры от него ни слуху ни духу. И ладно бы, Бога ради, с какой стати он должен мне звонить и докладывать, как она у них там воспринята, но со мной до сих пор не заключено договора! И вот теперь наконец это начинает меня тревожить. Нет договора – нет оплаты, а мы с Костей, хотя и пахали на галерах не ради денег, в се-таки рассчитываем на гонорар, и нетерпение наше день ото дня нарастает. Костя, собиравшийся прежде уехать на следующий день, как работа будет закончена, остался, и я прекрасно понимаю его: конечно же хочется получить причитающееся тебе на руки поскорее, а не когда-то там. Деньги любят не только счет, но и свое место.
Евгений Евграфович замечает меня. Я ступаю ему навстречу, оставив Костю, и мы сходимся.
– Где Райский, там все знакомые лица, – произношу я со сдержанно-тонкой светской улыбкой. – Рад видеть вас. Добрый вечер, – кланяюсь я его жене.
Руки́ Евгению Евграфовичу я не протягиваю. Что из того, что по возрасту он годится мне в сыновья, – старший в наших отношениях он, и право решать, здороваться нам за руку или нет, за ним. Евгений Евграфович полагает необходимым обойтись без рукопожатия.
– Да, здравствуйте, – говорит он мне, продолжая держать руку угодливым кренделем, чтобы его главнокомандующая продолжала опираться на нее.
Главнокомандующая на мое приветствие то ли отвечает мне, то ли не отвечает – не поймешь, взгляд ее устремлен куда-то мимо моего уха, и весь вид ее – недовольство непредвиденной остановкой посередине фойе. И вроде бы Евгений Евграфович уже готов, следуя молчаливому понуканию жены, двигаться дальше, но осаживает себя.
– Э-э, – тянет он, словно что-то припоминая. И припоминает: – Хорошо, что встретились, как раз собирался вам позвонить. Есть новости. Надо встретиться обсудить. Давайте позвоните мне завтра, прямо с утра.
– Что-то не в порядке? – спрашивает меня Костя, когда я возвращаюсь к нему.
Что-то не в порядке, это точно. Если бы Евгений Евграфович приглашал меня для подписания договора, он бы так и сказал. Во всяком случае, это были бы не просто «новости», а «приятные». Новости же, которые нужно «обсудить», могут быть только того свойства, что противоположно «приятному».
– Поживем – увидим, – с нарочитой небрежностью отвечаю я Косте.
Но внутри меня уже поселилось противное тревожное чувство и отравляет мне жизнь. Райский в ударе, четыре его октавы, хотя голос у него, разумеется, уже не тот, что даже и десять лет назад, все же при нем, зал полон и неистовствует, – я не воспринимаю ничего. Всё словно сквозь вату, ни завестись, ни проникнуться. И когда концерт заканчивается, вместо того чтобы пойти к Райскому за кулисы, как бы следовало, сказать ему хотя бы пару приятных слов, я с Костей вытекаю из зала в общей зрительской толпе на улицу.
И утром я встаю с этим же чувством отравляющей тревоги.
Евгений Евграфович, к моему удивлению, предлагает мне встретиться не у грота «Руины» под Средней Арсенальной, как то уже стало обычаем, а в «Брюхе Москвы», в этом подземном магазине на Манежной.
– Давайте там же, где мы были, в том же кафе, – говорит он. – Кто придет раньше, покупает кофе на обоих. Идет?
Я хочу приехать раньше него, чтобы поставить его, а не себя в положение обязанного, и мне это удается. Когда он появляется около загородки, внутри которой стоят столики, я уже за столом и капучино в пластмассовых стаканчиках, вознеся над своей горячей пучиной сугроб сливок, вожделеет, когда с него снимут пробу.
Сегодня Евгений Евграфович в делового кроя темно-синем двубортном костюме, хотя и этот деловой стиль не лишен художественности: двойная, узкая и чуть пошире, белая полоска в контраст крою придает костюму вид даже и некоторой фатоватости.
– Вот хорошо, что вы уже здесь, – говорит он, подходя и отодвигая от столика стул. – А то мне совсем некогда. Вырвался на минутку. Спасибо, что взяли кофе.
Словно не он же сам и предложил сделать так.
– Помилуй Бог, – произношу я дежурно.
– Ну да, Бог-то помилует, Бог-то милостив, – приговаривает Евгений Евграфович, устраиваясь за столом. – Бог милостив, а государева служба… государева служба таких понятий не знает, чуть что – и на плаху, чекрык по белой шее…
– Я весь внимание, Евгений Евграфович, – говорю я, снимая пробу с кофе.
– Ух ты, горячий! – восклицает Евгений Евграфович, вслед за мной отпивая из своего стаканчика. Делает еще несколько глотков, уже молча, и с особой сосредоточенностью отодвигает от себя стаканчик, откидывается на спинку стула, а руки сцепляет перед собой на столе замком. – Перестарались, Леонид Михайлович, – исходит затем с его языка. – Увлеклись. Заигрались. Потеряли чувство меры.
– Но вы же сами говорили… – начинаю я, он меня перебивает:
– Я помню, что я вам говорил. Но революционного пафоса я от вас не требовал.
Он делает паузу, со всей очевидностью ожидая некоего моего вопроса, и я задаю его:
– И что из всего это следует?
– То, что договора с вами заключено не будет. Это первое.
– А второе? – спрашиваю я, заставляя себя не сжать свой стаканчик с капучино так, чтобы он хрустнул и все его кофейное содержимое – наружу.
– Второе, – тотчас и охотно подхватывает Евгений Евграфович, – вы вообще больше с нами не сотрудничаете.
– Не сотрудничаю, – эхом повторяю я. Что ж, это всего лишь возвращение к тому, к чему я уже был готов, тогда, сразу после разрыва с Балеруньей.
– И более того, – произносит Евгений Евграфович. – Вы должны вернуть все деньги, которые были выплачены вам раньше.
Мне думалось, ему не оглоушить меня сильнее, чем он то уже сделал, но, оказывается, можно.
– Как это вернуть? – спрашиваю я. – Та работа не только сделана, но и принята. Вами же. С чего это вдруг – вернуть?
– И тем не менее, – говорит Евгений Евграфович.
– Да как я могу их вернуть вам? – Я не просто оглоушен, я обескуражен. Он это всерьез, о возврате? – У меня давно нет тех денег. Потрачены. Где я их вам возьму?
– Где хотите, Леонид Михайлович, – глядя на меня спокойными холодными глазами, ответствует Евгений Евграфович. – Это уж ваше дело.
– Может быть, и те, что вы получили в качестве отката? – язвлю я.
Евгений Евграфович, не отрывая от меня своего ясного взгляда, снова берется за кофе и делает глоток.
– Те пусть вас не волнуют, – роняет он затем. – А то, что получили, возвращаете без рассуждений.
Сам он, явствует из его ответа, не собирается возвращать свою половину. И еще: он показывает своим ответом, что не может стребовать с меня этих денег официально. Что естественно: договор выполнен, работа принята, дело закрыто. Он элементарно хочет переложить в свой карман и ту половину, что досталась мне.
– Да нет, – говорю я. – Не буду я ничего возвращать. И были бы у меня эти деньги – все равно не вернул. Не должен я ничего возвращать. Точка.
– Мало ли что не должны. – Евгений Евграфович опять откидывается на спинку стула, только руки его теперь не лежат на столе, сжатые в замок, у него в руках стаканчик с капучино, и он принимается маленькими глоточками потягивать кофе. – Не должны – да должны. Нет денег? Ваше дело. Находите. – Он допивает кофе, ставит стаканчик на стол и поднимается. – Три дня вам срока, – добавляет он, уже возвышаясь надо мной.
Я остаюсь сидеть. А и странно было бы вскакивать вслед за ним, демонстрируя хорошие манеры, – после всего того, что он мне сейчас выдал.
– Три дня? – произношу я саркастически. – Подумать только. А нет, так что? Наедете с паяльником и утюгом?
Евгений Евграфович морщится. Тонкие губы под «гвардейскими» усами, что делают его похожим на упитанного кота, кривятся в такой брезгливой гримасе, словно бы его эстетическое чувство аристократа оскорблено грубостью моих плебейских представлений.
– Какой паяльник с утюгом? Ввязались в серьезные дела – по-серьезному придется и отвечать.
Говорит он мне что-то вроде «до свидания» или нет? Я не знаю. Он уходит – я не замечаю, как это происходит. Вот еще был – и уже нет. Что за бред, думаю я, зачем ему, чтобы я возвращал деньги. Это скорее напоминает месть. Символическое прижигание паяльником. Утюг на брюхо. И чтобы запах паленого мяса, горячий дымок в ноздри и дикий вопль к небу. Но за что ему мстить мне?
Я сижу так, повторяя и повторяя про себя: за что ему? за что ему? – ив конце концов меня осеняет: это же Балерунья, это ее месть! Евгений Евграфович лишь приводной ремень, исполнитель. Долго же она подкрадывалась ко мне. Только почему так долго? Для чего понадобился такой кружной путь – через заказ новой работы? Участь которой, что несомненно, заранее была предрешена. А я, болван, купился.
Мне так и не удается разрешить эту загадку – зачем нужен был такой кружной путь. Сколько проходит времени, как Евгений Евграфович оставил меня? Похоже, не так и много, не больше четверти часа. Я поднимаюсь, иду между столиками, иду по залитому ярким «дневным» светом коридору, сверкающему чисто отмытыми стеклами бутиков, поднимаюсь по лестнице, миную стеклянные двери – и вот я на улице.
Какая тут загадка, по-моему, все ясно, говорит Костя, когда мой рассказ о встрече с Евгением Евграфовичем закончен. Мне не приходится ему ничего разжевывать, он в курсе всех нюансов, но клетка, в пространстве которой я заперт, и не выбраться, – не его, он снаружи, и ему видно то, что для меня закрыто.
– Да? Объясни, – с жадностью требую я у Кости.
– Дело в твоем армейском приятеле, – говорит он. – Ну, этом, ты рассказывал, где-то вы там выступали, и он специально хотел тебя увидеть.
– А, ты о Жёлудеве? – соображаю я, о ком идет речь.
– Да-да, – подтверждает Костя. – Жёлудев, ты говорил, его имя. Этому Евграфычу нужно было дискредитировать тебя перед ним. Он после того, как твой армейский приятель благословил тебя на сотрудничество, сам по себе перекрыть тебе кислород не мог. Ему на то нужна была высшая воля. И он ее получил. Подставил тебя – и твой приятель рассвирепел. Вообще-то два старых идиота, что ты, что я – оба хороши, попались: нужна им объективная картина!
«Подлинная картина», вспоминаю я дословно, о чем просил меня Евгений Евграфович. «Личная просьба Дмитрия Константиновича». «Руководство нуждается». Так оно все, как объяснил Костя, примерно, и есть. Чтобы его духу у нас больше тут не было, что-нибудь вроде такого сказал мой бывший армейский приятель. А после такого благословения составленный гетерой план мести может огненным конем скакать во весь опор. Ведь она же гетера, Балерунья, ты всегда знал, что гетера. Бойтесь гетер, дары приносящих. Они их непременно востребуют обратно. Гетера есть гетера.
– С какой стати мне что-то ему отдавать! – восклицаю я, итожа мысли, на которые меня навел Костя. – Да даже имей я эти деньги – фиг бы я что ему отдал!
– Ты уверен? – осторожно произносит Костя. – Может, ну его, Бог с ним, отдать? Я бы тебе одолжил сколько-то. Без всякого срока. Еще бы ты у кого-то взял…
– Ты обалдел? – вопрошаю я Костю. – С какой стати?! Да если бы и хотел отдать, мне таких денег нигде не назанимать! Я только на одну Бразилию сколько просадил! Мне ведь ни копья не вернули. Пошло оно все подальше! – Я решительно поднимаюсь со своего рабочего кресла за компьютером и, подойдя к дивану, на котором сидит Костя, хлопаю его по плечу. – Пойдем сварганим обед, поедим – станет веселее. Что этот кот усатый может мне сделать, если не верну? Ничего!
* * *
Лето наконец начинает отдавать долги, накопленные за дни осенней погоды, которой давило все начало июня, – снова жара, сушь, солнце оправдывает свое славянское имя Ярило, хоть падай ему в ножки и проси помилосердствовать. Жара в квартире – нечем дышать, и близость Битцевского парка не спасает. Мы с Костей разгуливаем в одних трусах – два одиноких степных волка, которым не тесно и удобно в одной берлоге. Костя время от времени восклицает с восхищением, переводя взгляд с меня на себя и обратно: «Слушай, у тебя совсем живота нет!» Мне, нечего говорить, приятно. «Проживи мою жизнь, сынок», – отвечаю я с показушно-высокомерной усмешкой – словно бы и вправду в моей жизни было нечто такое, что не позволило мне набрать лишней плоти.
Костя ходит по всей квартире, снося в один угол свои вещи. Билет на самолет у него через пять дней, но за три месяца московской жизни вещи его расползлись по моей берлоге какая куда, и не собрать заранее – при паковке чемодана не вспомнишь о них и не отыщешь.
– Ты сегодня куда-нибудь собираешься выезжать? – в какой-то момент как бы между прочим интересуется он у меня.
Стерильная невинность голоса выдает его с головой. Ему нужно, чтобы я хорошенько поотсутствовал. Последнее или предпоследнее свидание с московской подругой, перед тем как сесть на германский пост.
– Обязательно должен выехать, – говорю я, изображая ответную невинность, словно ничего не понял. – Часика через полтора-два. И часика на три-четыре. Не меньше.
На самом деле мне никуда не нужно. Мне некуда ехать – ни в какую редакцию, ни в какое издательство, ни в какую студию, – никто меня нигде не ждет. Хотя нет. Евдокия, возможно, ждет. Разве что, прежде чем сменить гнев на милость, как следует попортит мне загривок своими тигриными зубами. Но я не готов подставляться под ее зубы: бывший вице-мэр все так же стоит между нами – даже и странно.
Спустя несколько минут после нашего разговора Костя выскальзывает из комнаты с трубкой, и я слышу, как дверь на кухню закрывается. Еще через несколько минут кухонная дверь снова вскрипывает, Костя появляется в комнате, направляется к телефонной базе, а я вновь старательно делаю вид, словно и не заметил, как он выходил с трубкой.
Он не успевает поставить трубку в гнездо на базе – телефон звонит. Костя нажимает кнопку приема, явно полагая, что это перезванивают ему, но по тому, как он затем здоровается, я понимаю, что звонок не ему. Тебя, протягивает мне трубку Костя.
– Алё-у! – беру я трубку.
Это сын. Не младший, на которого я горблюсь, у которого сейчас грядет очередной выпускной экзамен и которого я не видел уже тыщу лет, а все тот же, старший, с которым виделись как раз совсем недавно. Правда, можно сказать, в другую эру: когда я еще мог тешить себя иллюзиями стать Крезом – пусть и в моем понимании.
– Отец! – говорит сын, и я отмечаю: он снова, как все прошлые годы, в отличие от нашей последней встречи называет меня отцом, а не папой. – Отец, надо встретиться.
– Да, конечно, – отвечаю я. – И когда б ты хотел?
Раз он просит о встрече, что-то ему от меня нужно. Других причин я не знаю. Снова деньги? Но он же только что мне говорил, как у него все прекрасно в жизни, какая чудная контора, куда устроился. Или уже не такая чудная? «Отец» – это тоже симптом. И грозный.
– Можем мы встретиться прямо сейчас? – спрашивает сын.
– Давай прямо сейчас, – говорю я. – Где ты хочешь?
Он хочет где угодно, главное – немедленно. Более того, он уже в машине и, как только мы договоримся о месте, тут же выезжает.
Ехать в такую жару в центр, тем паче в моем корыте без всякого кондиционера, – довольно дико, и я предлагаю для встречи Битцевский парк рядом.
– О, то что надо, – с ходу принимает мою идею сын. – Замечательное место для разговора.
«Для разговора». Это что-то новенькое. Уже и не вспомнить, когда мы с ним в последний раз разговаривали. Не обменивались дежурными фразами при передаче-получении денег, а именно разговаривали: о том о сем – обо всем. Примерно с той поры, как он закончил школу. Получается, лет уж восемнадцать. Что за разговор у него может быть ко мне?
Через полчаса, попрощавшись с Костей до вечера, я спускаюсь на улицу. На блистающую полировкой, словно только что сошедшую с конвейера «Тойоту», остановившуюся у тротуара неподалеку от меня, я не обращаю внимания. Но вышедший из нее человек направляется в мою сторону, и это оказывается мой сын. Я не верю своим глазам. Мой сын – и «Тойота»? Цена такой машины… о нет, я даже не замахиваюсь прикидывать, сколько она стоит. И ведь не секонд-хенд, а новенькая, ну, год-другой ей, в крайнем случае.
– В кредит взял? – киваю я на машину, после того как мы поздоровались и обнялись.
– В кредит, – подтверждает он.
– А не опасаешься… – начинаю я, собираясь спросить, как расплачиваться, если потеряет нынешнюю свою работу, он меня обрывает:
– До сегодняшнего дня не опасался.
Я молча смотрю на него. Ясно, что в его ответе намек на тот разговор, с которым он примчался, но расшифровать этот намек я не могу.
Мы пересекаем дорогу, оставляя за спиной шершавый свист машин по размягченному асфальту, и сразу попадаем в умиротворяющий лесной покой. Битцевский парк лишь называется парком, а в общем-то – лес и лес. Тропинка, ведущая в его глубину, безлюдна, воздух стоит, листья на деревьях не шелохнутся, птичий пересвист вокруг – единственные звуки, что нарушают объявшую нас тишину. Сын, идет, покусывая и кривя губы, ноздри у него так и гуляют, то сжимаясь, то раздуваясь.
– Отец! – произносит он, и я вновь слышу стиснутый голос Лаокоона, отсутствию которого так радовался при нашей последней встрече полторы недели назад. – Отец, понимаешь ли… я тебе должен передать, меня просили… в общем, отец, ты должен отдать деньги. Я не знаю, что там у тебя… я только должен передать: верни, отец. Тебе, я знаю, три дня давали, а ты лег на дно. Это неправильно, отец. Ты с серьезными людьми имеешь дело.
Я чувствую, как все во мне внутри встает дыбом, – так взъерошивается при опасности шерсть у зверя.
– Так ты вот такими делами занимаешься, да? – весь пылая, медленно произношу я. – Окучиваешь клиентов, чтобы родину любили?! – Почему-то у меня выскакивает такое слово – «клиентов».
– Отец, ты сошел с ума, наоборот, я как сын! – восклицает он. – Я тебя предупредить, чтобы не дай Бог… Ты мне говорил, ты в церковь ходить стал… так ведь все равно же: деньги неправедные! Ты их не заработал, халтуру выдал…
– Неправедные? Халтуру? Не заработал? – Я останавливаюсь, вынуждая остановиться и его. – Я их отработал. Работой, за которую мне – ни гроша. Были неправедные – стали праведные. И хочешь знать, раз ты про церковь? Мне и за неправедные грех отпустили! Нет на мне греха!
Сын стоит напротив меня, глядит на меня – и не глядит, взгляд его пытается остановиться на мне – и не получается, взгляд его словно срывается с меня.
– Отец, я неправильно выразился, – бормочет он. – Не в этом дело, конечно… Просто нужно отдать. Вообще… Чтобы у тебя не было неприятностей. Они не прощают. Они не умеют прощать… Ведь ты мне отец!
– А ты сын! – срываюсь наконец, ору я. – Нет у меня этих денег, откуда я их возьму? Нет! Все утекло. Как сквозь пальцы. На брата твоего. На сестру. И тебе в том числе досталось! – Тут меня осеняет провокационной мыслью, и я, не медля, даю ей ход: – Давай помоги! Долг свой верни мне. «Тойоту» свою продай.
О, это удар под дых. Но он заслужил. Это же надо – чтобы собственный сын приходил и требовал от тебя сунуть голову в петлю! Для твоего же блага! Чтобы шея стала длиннее! Тебе, отец, так будет идти длинная шея!
– Нет, как я ее продам? Она же в кредит… ее никак, – бормочет сын. Лаокоон, сдавшийся на милость своим душительницам. И, сделав паузу, принимается за старое: – Ну, может быть, ты все же как-то… может, займешь…
Гнев и отчаяние владеют мной. Хотя вернее будет сказать – гнев отчаяния. Я больше не отвечаю сыну. Я просто стою и слушаю, что он набормочет еще. Лишенного поддержки моих реплик, его хватает ненадолго. Он умолкает – и вот мы стоим так молча, отец и сын, на лесной тропинке напротив друг друга, неподвижный воздух наполнен солнечным жаром и расцвечен пением птиц, и мы стоим, стоим, и странное чувство посещает меня: отец ли я ему, сын ли он мне?
Боже, Боже, спохватываюсь я тут же. Да ведь не гражданская война, чтобы так сводило отца с сыном, это там, на югах, на Кавказе, война, а здесь, в стольном граде… Или нет, не так? Или на самом деле гражданская? Или даже что-то похуже ее?
– Ладно, погуляли, – говорю я в конце концов. – Пошли обратно.
У его «Тойоты» мы останавливаемся.
– Отец… – произносит сын, беря поданную мной для прощания руку, я отрицательно мотаю головой: ни слова! – высвобождаю руку и, не оглядываясь, иду к своему дому.
Подойдя к нему, я все же оглядываюсь. «Тойота» сына продолжает стоять, где стояла. Я прибегаю к обманному маневру – направляюсь к подъезду, захожу в него, но, зайдя и дав двери почти закрыться, не позволяю закрыться ей полностью и смотрю в щель: что «Тойота». Оттуда, с дороги, увидеть, что дверь не закрылась полностью, невозможно. Машина сына стоит минуту-другую, потом резко, как выстреленная, срывается с места и, вклинившись в поток, растворяется в нем.
Я открываю подъездную дверь и выступаю обратно на улицу. Подхожу к своему корыту, открываю его – изнутри меня обдает жаром мартеновской печи. Я собираюсь с силами и сажусь на сиденье. Мало ли что ехать по этой жаре в моем корыте неразумно. Мне надо проотсутствовать дома еще часа четыре, а следовательно, не остается ничего другого, как ехать. Неизвестно только куда.
Я отсутствую дома не четыре часа, а все семь-восемь и возвращаюсь уже даже на исходе часа пик – ехать легко и весело, и влетающий в открытое окно ветер, шевеля волосы на виске, радостен душе и ласкает ее. Разговор с сыном торчит во мне саднящей занозой, никуда не девшись, но мир вокруг больше не сконцентрирован вокруг боли, что причиняет мне эта заноза. Я еду домой, отстояв вечернюю службу в храме Косьмы и Дамиана, что в начале Столешников а, неподалеку от здания мэрии. Признайся кому из нашего цеха поэтов – не поверят, но я провел день, кочуя из одной церкви в другую. Просто ехал, видел церковь – подъезжал к ней, выбирался из машины и шел внутрь. В скольких храмах я побывал? Не меньше чем в десяти. Больших, маленьких, богатых, бедных, устроенных и едва оклемывающихся после десятков лет своей светской жизни в облике складов и госучреждений. К шести вечера колеса привезли меня на Тверскую, я зашел в храм, собираясь походить по нему, оглядеть, посмотреть на иконы, как делал то в других церквях, – и остался. Начиналась служба, я решил постоять послушать, сколько хватит сил, и вдруг, когда священник обходил церковь, совершая каждение, мне показалось, что это Георгий Чистяков, с которым нас сводила судьба в конце девяностых, когда мы оба писали для издававшегося в Париже еженедельника «Русская мысль». Он прошел мимо меня, позвякивая кадилом, странно изменившийся с той поры – все с так же светящимся, но оплывшим, словно бы распухшим лицом, – и мне вдруг помни́лось, что он не жилец. «Это не отец Георгий Чистяков?» – тихо спросил я стоявшую рядом женщину. «Он, он, – так же тихо, но охотно отозвалась она. – Болен очень, лежит в больнице, но наезжает, служит, исповедует даже». «Рак?» – непонятно почему спросил я. «Говорят, – подтвердила она. – Слава Богу, говорят, самое плохое уже позади, теперь поправится». Отец Георгий, продолжая кадить, направился обратно к амвону, меня повело за ним, я протиснулся поближе к распахнутым царским вратам, и два часа службы пролетели – как их не было. Если бы служил не он, я бы, наверно, испекся за эти два часа. Но я знал его по мирскому общению, а тут он служил, и я жадно следил за каждым его действием, смысла которых не особо и понимал, – а вот ему все это было понятно и ясно, он занимался этим каждодневно, из года в год, он, доктор наук, эрудит, блестящий преподаватель и эссеист; почему это оказалось ему важнее мирской карьеры, всей мирской жизни, а вот для меня – нет? Мне хотелось, чтобы он тоже узнал меня, и, похоже, он узнал – во всяком случае, так мне почудилось, когда его взгляд несколько раз останавливался на мне. Надо бы позвонить ему, подумалось мне. Где-то в записных книжках у меня был его телефон. Вернусь домой – тут же найти, велел я себе.
Мне остается ехать до дома минут пять, когда раздается звонок мобильного.
– Леонид, да? – в ответ на мое «Алё» говорит в трубке женский голос.
– Леонид, – коротко, с недоумением отвечаю я. Голос незнакомый, и вообще он мне не нравится: какой-то глухой, придавленный – ненормальный голос.
– Меня зовут Марина, – произносит голос. – Я знакомая вашего друга Кости. Я вам должна сказать…. – Женщина прерывается, и я слышу в трубке то, что называется сдавленными рыданиями.
У Кости инфаркт, у Кости инсульт, а то, может, он использует что-нибудь вроде «Виагры», и у него гипертонический криз, проносится у меня в голове. Дальше этого моя фантазия не идет. Но и этого скромного буйства хватает, чтобы у меня самого в груди распустилась, зацвела колючая роза – как тогда, когда возвращался от Балеруньи, – я не знаю, чего можно ждать от нее, она пугает меня своим появлением, и я срочно перестраиваюсь в правый ряд, причаливаю к бордюру.
– Да, Марина, я вас слушаю, – говорю я, остановившись.
Женщина в трубке судорожно вздыхает – раз, другой, – переводит дыхание, и голос наконец возвращается к ней.
– Костя в Первой градской, – говорит она. – Я звоню с его телефона.
Понятно. Примерно то, что я и ожидал.
– Что случилось, Марина? – спрашиваю я.
И слышу такое, о чем и думать не думал. Чего не мог и предположить.
– Костю избили. Очень сильно. Он не просто в больнице, он в реанимации. Может быть, придется операцию делать…
Я не могу произнести ей в ответ ни слова, должно быть, четверть минуты. Язык, гортань, голосовые связки – не действует ничего. Когда способность функционировать возвращается к ним, я спрашиваю:
– Вы где, в больнице?
– Я в больнице, – подтверждает она.
– Можете меня там дождаться?
– Да, дождусь, – соглашается она.
– Я к вам еду, – говорю я этой неизвестной мне до нынешнего дня Марине.
Роза в груди цветет колючей болью, но стоять, ждать, когда она завянет, у меня нет на это терпения. Я включаю двигатель, трогаю с места, вливаюсь в поток, чтобы на первом же перекрестке развернуться и помчаться обратно в центр, на Ленинский проспект. Как это случилось, что его избили, где это произошло, настойчивым дятлом стучит во мне вопрос, эта Марина была с ним, он был один? Трудолюбивый дятел долбит, долбит меня – ив какой-то миг я обнаруживаю, что он исклевал мою кровавую розу, она исчезла, грудь у меня свободна от ее шипов.
У дальнего конца украшенного колоннами высокого крыльца Первой градской мотается взад-вперед женская фигура. Не ходит, именно мотается, и я прямо от ворот держу свой путь к ней. Кому еще так мотаться на условленном нами месте, как не Марине. И женщина, завидев меня, тоже тотчас устремляется навстречу мне: кому так мчаться сюда в вечерний час, как не Костиному другу. Сойдясь, мы даже не представляемся другу. В этом нет надобности.
– Я вот только сейчас додумалась вам позвонить, – говорит она. – Стала перекладывать у себя в сумке его вещи, взяла мобильный – и сообразила посмотреть в записной книжке.
Ей сорок с небольшим, интеллигентна, неманерна, хотя и не без нервичности, не стройна, но и не полна, не красавица, но как-то очень мила, легкие узкие очки в «золотой» проволочной оправе ей к лицу, – такая женщина и должна была быть у Кости, что он ее так прятал от меня? Разве что ревность. Он в германиях, я здесь. Дурак. Женщина друга для меня – женщина, на которой лежит табу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.