Текст книги "Не взывай к справедливости Господа"
Автор книги: Аркадий Макаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)
Разве думалось сегодняшнее одиночество молодой выпускнице педагогического техникума, летящей с руками нараспах навстречу своей любви жарким июньским полднем рокового (Ах, война, ты война! Что ты подлая сделала?..) тысяча девятьсот сорок первого года?
Душе её смеялось и пелось, и жёсткие стебли трав, хлещущие по обнажённым, тугим девичьим икрам, подгоняли её – быстрее, быстрее, быстрее! – когда она увидела на пустынной просёлочной дороге одинокого путника, своего суженого, своего ряженого Павлушу.
Она ждала его приезда и боялась этого.
Ей, девочке, молоденькой учительнице, только что направленной после окончания учебного заведения в сельскую школу, неприличной в глазах местных жителей была бы эта, такая желанная встреча с её Павлушей – не жена ведь!
Да и она только что устроилась на квартиру, ещё не обжилась совсем.
Её хозяйка, женщина строгих нравов, какие тогда существовали в селе, вряд ли разрешила бы оставаться на ночь, невесть откуда взявшемуся парню, когда её квартирантке всего семнадцать лет, а до замужества надо блюсти себя, честь девичью защищать, да к тому же, молоденькая учительница здесь у всех на виду… мало ли что языки длинные намолотят!
Там, в Лебедяни, где она училась, они с Павлушей решили пожениться, когда ей исполниться восемнадцать лет, а это будет только осенью, – далеко-то как!
– Подожди, родненький! – шептала она в прощальный выпускной вечер. – Через три с половиной месяца мы будем вместе. Устроюсь на квартире, начну работать, вот тогда и распишемся. И всё будет, как у людей. Какой ты нетерпеливый! Агрономы тоже в колхозе не валяются на дороге. У тебя диплом с отличием. Председатель, если ты его уговоришь, может и квартирку нам построить. Всё будет хорошо. Всё уладиться. Не торопись! Ишь, какой прыткий! Я тебе напишу, как устроюсь…
По-женски права и мудра была недавняя выпускница учительского техникума. Рассудительна. Действительно, нехорошо будет загодя честь девичью рушить. Нехорошо…
Не выдержал её Павлуша! После первого письма – вот он. Объявился. Что же ей теперь делать?
Павлуша, порывистый и безоглядный, подхватил её на руки, окунулся в её волосы и задохнулся ими:
– Ах, ты моя Павочка! Птичка небесная! Невеличка ты моя!
И целовал, целовал, целовал…
Высока трава. Широк луг. Скроешься, как в омут нырнёшь. Не достанут глаза чужие, любопытные!
Девичья любовь податлива, сговорчива. Ласковое слово, как вино крепкое, с ног валит.
Высоко кружит коршун, всё видит, да никому не расскажет…
И захлестнула удушливая волна молоденькую девочку, выпускницу учительского техникума в старинном городе Лебедянь. Отец-мать далеко, а милый – вот он!
И закружилась в водовороте, опускаясь на самое дно, отпустив на все четыре стороны волю и разум.
Павлуша лежал, грыз травинку, посмеивался:
– Ну, теперь всё! Никуда от меня не убежишь, не денешься. Закапканил я тебя, птичку, навечно! Пойду в колхоз ваш на работу проситься. Документы – вот они! – Павел похлопал по карману своего пиджака. – И жить вместе будем. Я к твоей хозяйке, как молодой специалист, попрошусь. А срок подойдёт, так и распишемся. Домик свой построим. Детей разведём. Я знаю, ты детей любишь. Ну, а если меня агрономом не возьмут, я и скотником могу поработать. Я – человек не гордый!
Высоко кружит коршун, всё видит.
Она стыдливо прикрылась ладошкой, мысленно отгоняя распростёртую над ними птицу.
Коршун покружил, покружил, покрутил укоризненно головой и заскользил на воздушных лыжах туда, в сторону батюшки Дона, где в хлебном поле весело посвистывали расторопные суслики в надежде не попасться на обед в когтистые лапы крылатого разбойника.
Ах, война, ты война! Что ты подлая сделала?..
У председателя колхоза, куда она, стесняясь неимоверно, привела своего Павлушу, особых вопросов к дипломированному агроному, только что окончившему Воронежский сельхозинститут, не возникло. Радостно, как после мороза или хорошей выпивки, потерев руки, он встал из-за стола и, ласково обнимая гостя, усадил его на своё место:
– Ну, хоть один грамотный человек наконец-то в нашем хозяйстве объявился! Ты сиди, сиди! – попридержал он Павла за плечо, когда тот, смутясь от неожиданной готовности председателя освободить своё место, попытался выйти из-за стола, – Я тебе это место не враз уступаю. Не боись! Мы, может быть, с тобой ещё повоюем. Ты моим политруком будешь… как Фурманов у Чапая. Ты не думай, я ведь тоже книжки читаю. А вот диплома такого у меня нет! – председатель нежно погладил плотный складень документа о высшем образовании. – Если до весны ты не сломаешься здесь, – он хитро посмотрел в сторону молодой учительницы, с которой он уже успел познакомиться, и было видно, что он её выбор одобрял, – если поладишь с народом, я тебе к будущему Первомаю новоселье обещаю. А теперь пойдём ко мне домой обедать, пошли, пошли!
– Петр Филимонович, вы бы его сперва на квартиру устроили. Ему ночевать негде! – закраснелась колхозная молодая учительница.
– Вот-те раз! Как негде? Пускай сперва у твоей хозяйки обживется. Места у неё, я знаю, на вас двоих хватит. За это мы ей трудодни отпишем. А – поженитесь, так и свадьбу сыграем. Правда, сынок? – с начинающим агрономом председатель сразу перешёл на «ты», видя, что тому такое предложение страсть, как понравилось.
Отец у Павлуши погиб в Донбассе, на шахте, стахановским методом добывая уголёк стране, когда тому было всего десять лет от роду, так что его мать, тоже потомственная горнячка, поднимала сына одна, опускаясь каждый день в забой, где деньги, немалые по тем временам платили не только за страх, но и за работу, там, в грохочущем чреве земли.
Мать Павла изо всех сил старалась огородить сына, от, казалось бы, неминуемой и опасной потомственной судьбы шахтёра. Учила в школе. Дотянула до десятилетки, что по тем меркам уже считалось большим делом. Потом, отвезла повзрослевшего сына в город Воронеж к дальней родственнице, которая работала техничкой там, в институте, что и определило судьбу Павлуши.
Не сказать, чтобы у Павла было призвание к агрономическим наукам, травопольной системе. Но во время учёбы он втянулся и сумел полюбить эту, далеко не героическую, но такую необходимую земную профессию.
С Павлиной, или Павочкой, как её называли все в донецком посёлке, они жили по соседству, и Павел на правах старшего брата опекал её от чересчур ухажористых парней, и как-то само собой, незаметно, привык к Павлине, и полюбил эту, начинающую расцветать девочку.
Хотя они учились в разных городах и в разное время, но на студенческих каникулах встречались дома, и будущей учительнице нравилось и льстило внимание такого заступника, как её Павел: мужественного, крепкого, надёжного. Обязательные провожания после танцев в клубе светлыми летними вечерами сами собой перешли в короткие поцелуи, и только потом-потом в молчаливый разговор рук, вызывающий трепет и смятение молодого, здорового тела, раскрепощённого взаимностью чувств и желаний.
Теперь всё устраивалось, как нельзя лучше.
Уставший и задерганный отчётами и сводками в район председатель колхоза был рад свалить ненавистную бумажную работу на молодого специалиста с высшим образованием.
«Ну, слава Богу! – думал про себя председатель Петр Филимонович. – Теперь есть, кому цифры подсчитывать, а то до настоящей работы руки не доходят: с покосом ещё не управились, а уже по уборке озимых отчёты строгай. А там и под зиму сей… Беда, да и только!»
Учёному агроному было, куда приложить свои знания на этой отзывчивой к заботливым рукам земле.
Павел сам не ожидал такого быстрого поворота в своей судьбе, только слушал да поглядывал.
Он прибыл к невесте налегке, без необходимых вещей и одежды, подгоняемый единственным желанием скорее обнять свою ненаглядную и такую беспомощную в житейских делах Павочку.
Неожиданная легкость, с которой он устроился на работу, окрылила его, – теперь они будут вместе навсегда и навечно!
Ах, война ты война! Что ж ты подлая сделала?!
Отсутствие всего необходимого не расстроила молодого специалиста. «Авось, как-нибудь обойдусь! – думал он. – Спешить некуда! Съезжу домой, заберу шмотки и вернусь. Главное – вот она, любовь и радость! Рука в руке. И жизнь молодая, яростная раздувает парусом рубаху и дышит в лицо угаром, как захмелевший друг».
Хозяйка, где квартировала молодая учительница, поначалу никак не хотела слушать доводов своего председателя колхоза:
– Нет, нет и нет! Куда я его положу? У меня и кровати-то нет лишней! Да и девочка у меня на постое. Училка молодая. Разве можно такой грех на душу брать? Случится ещё что?
– А что может случиться, Марья? – притворился председатель простачком непонимающим. – Агроном, человек умный, городской. По-всему видать аккуратный, непьющий, пакостить не будет. А работой я его загружу, как мерина нашего. У него, не у мерина конечно, а у студента этого, не то что баловство какое, а и рука подниматься не будет. Трудодни тебе, вроде, не лишние, как я думаю. Свеклу пропалывать баб собираю, так что – смотри, может лучше постояльца взять? А?
– Фелимоныч, я не про то говорю! Девка-то у меня живёт уж очень молодая! А за молодыми, сам знаешь, глаз да глаз нужен…
– А-а! Ты вон про что! Свою вольную молодость, наверное, вспомнила. Греха боишься? Иди-ка сюда!
Председатель отвёл в сторону Марью и что-то весело прошептал ей на ухо, отчего она расплылась в улыбке и хлопнула Фелимоныча шутейно по объёмистому животу:
– Дурак ты старый! Это сколько времени-то прошло! Ну, ладно, уговорил. Пущай, пока я к нему присматриваться буду, он на сеновале у меня поспит. Сена-то ты мне с гулькин нос выписал, козе не хватит. Вон полчердака пустует! Пусть там твой агроном и спит! Чтобы по ночам нас, женщин, в краску не вводил. А на зиму ты ему ищи другое место, у меня от мужского духа голова кружится. Заноси, сынок, вещи в горницу! – обернулась она к смущённому парню. – Как вещей нет? Ты что, так вот и на работу устраиваться приехал? Сирота что ль?
Агроном, почёсывая затылок, переминался с ноги на ногу.
– Его вещи багажом идут! – выручил председатель, подмигнув улыбчивому парню. – Пусть пока налегке побегает! Ему и так в одних сандалиях жарко будет. Ну, я пошёл! Да, Марья, приходи за продуктами новому постояльцу. Мы сегодня бычка завалим, так что не зевай, а то тебе одни рога достанутся! Бодаться будешь. Ну, давай! – пожал он руку Павлу. – Устраивайся. Теперь уж завтра ровно в шесть жду в правлении на развод. Попробуй, проспи у меня!
Тётка Марья подозрительно посмотрела на свою зардевшуюся постоялицу, потом на парня и, неизвестно чему усмехнувшись, пошла в дом, показав новому гостю на чердак:
– Лезь, устраивайся! Ночи стоят тёплые. Я тебе сейчас кое-какую постелю подам. Отдыхай с дороги! Или, нет, пошли в дом, я тебе на скорую руку яишенку пожарю. Да и молочком попою. Парное. Только со стойла принесла. Не цедила ещё.
Молодой агроном от яичницы отказался, а молока попил к большому удовольствию своей хозяйки.
Забравшись через слуховое окно на чердак, он, радостно ухнув, нырнул головою в источающую луговые запахи, ещё не очерствевшую, недавнего покоса траву: «Ах, как хорошо всё устраивается! Напишу домой письмо, чтобы мать за меня не переживала. Обрадую её. Мол, на работу агрономом, как она мечтала, принят. Председатель, по всему видать, ничего дядька! Толковый!..
– Вот так завсегда! Марья, устрой! Марья, накорми! А как сказала про сено, так и закосоротился хрен старый! Опять по буеракам да оврагам траву обкашивать придётся! – ворчала внизу хозяйка. – Ну-ка, подай парню постилку! – обернулась она к Павлине, сунув ей в руки лоскутное стёганое одеяло и такую же, сшитую из ситцевых обрезок, подушку. – Ты молодая, на крыльях, туда взлетишь, а то мне, старухе, не вскарабкаться, – потом, немного подумав, сказала, – нет, дай-ка я сама поднимусь, греха ещё с тобой наживёшь! Разве можно, – парень бугай-бугаём, а девка рядом молоденькая, неразумная. Я Филимонычу обязательно скажу, чтобы он новому агроному другую фатеру подыскивал! – тётка Марья, продолжая ворчать, молодо поднялась по лестнице, придерживая под мышкой «постелю».
Молодая учительница пушинкой бы взлетела туда, на чердак, под крышу, в жаркую полутьму, сама бы расстелила, ладошками разгладила постель. Э… да, что там говорить! Ни один глаз не увидит, ни одно ухо не услышит, чтобы они там ни говорили, ни нашёптывали друг другу.
Сработала чистая женская хитрость – она, вроде бы и не понимала, о чём говорит её бдительная хозяйка. Только, густо зардевшись, поддержала свою заступницу:
– Конечно, тётя Маша, как можно на себя такую нагрузку брать? Пусть до осени на чердаке перебьётся. Если мыши его не съедят! – хихикнула в кулачок, обрадовавшись, что её хозяйка ни о чём не догадывается и принимает постояльца за неизвестного и незнакомого Павлине человека.
– Ты там не озоруй только! Не кури! А то избу спалишь, не приведи Господи! А сенца под голову поболее нагреби, помягче будет. Да ты молодой, небось, и так спать здоровый! А председателю своему скажи, чтобы тебе другую квартиру подыскивал. А то я знаю вас, кобелей! Насмотрелась за свою жизню. У меня девка на руках, училка. Я её блюсти должна, понял? – втолковывала тётка Марья высунувшемуся по пояс из слухового окна весёлому парню.
– Не, я смирный! Я девок боюсь! – отшучивался он, принимая из рук хозяйки «постелю». – А курить меня мать давно отучила, уши до сих пор болят. Да и спичек у меня нет. Не бойтесь, тётя Маша, не запалю я ваши хоромы. Может, мне ещё в них жить да поживать придётся. А Петру Филимоновичу скажите, чтобы он место для покоса выделил. Я вам на две коровы сена напластаю. Успевай сушить. А с этой квартиры я не съеду! Больно хорошо здесь!
– Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего! – услышав о сене, которое обещал навалить новый постоялец, подобрела тётка Марья. – Ну, пожалуй, конечно, не без того. Я тебя не гоню, коль ты такой смирный. А там, как Бог пошлёт! Может Демьянову избу тебе отдать, когда женишься. Он, Демьян-то, раскулаченный, а изба у него ещё свежая, перед самыми Соловками её рубил, да жить не пришлось. Ни слуха, ни весточки. Сгнил, поди, он с детками на Северах. Говорили ему: «Вступай в колхоз, может, простят тебя комбедовцы, что хорошо живёшь: избу вот срубил, наличники выкрасил суриком… К нему и подступились. А он – кошки в дыбошки! За топор схватился. Но, – куда там! Обратали, как миленького! А изба осталась. Кладовая теперь там. А, на что она, кладовая, когда туда класть нечего. Одни госпоставки только…
Тётка Марья, следуя вековой деревенской привычке, ложилась спать рано, с «курями», ещё засветло. «А чего по-пустому глазами хлопать? Солнце – на бок, и человеку в постелю надоть. Солнце – встало, и ты давай, шевелись, управляйся с делами. За день так нахряпаешься, что, дай Бог, до перины добраться. А ты говоришь – бессонница! У кого – бессонница? У лентяев, да лежебок она, бессонница. А трудовому человеку сам сон в ладонь идёт. Положишь голову в горсть, и, – как провалилась! А утром разломаешься – и ничего, жить можно – любила она втолковывать своей неразумной постоялице, которая всё сидит и сидит за книжками. Керосин, хоть и казённый, председатель, Филимоныч этот самый, слава Богу, отпускает его без меры, а всё – жалко! Чего его зря жечь-то? Горючка, всё-таки…
Нового агронома постепенно затягивали колхозные будни, да и молодой учительнице начальных классов приходилось днём пропадать в школе, в бывшем доме ещё одного кулака-«мироеда», расстрелянного в коллективизацию прямо у себя во дворе за непонимание линии партии, которая опустошала у таких вот сундучников закрома на пользу «обчества».
В «обчестве» прошлогоднее зерно погнило, сгорело с недогляду, а у этих «паразитов» семена отборные, чистые. Как говорится – сей в грязь, будешь князь.
Бывший пятистенок рачительного хозяина, рубленый из сосновых брёвен, да таких, из которых смолу не доили, простоит ещё ой-ёй! сколько, был поделён на классы, где и занималась многочисленная детвора, постигая премудрости орфографии и арифметики.
Обязательным – в то время было только начальное образование, так что русская изба «мужика-захребетника» ещё долго послужит верой и правдой народному делу.
Школу надо было готовить к новому учебному году: завести дрова для прожорливых печей, сделать небольшой ремонт классов, изготовить наглядные пособия, в магазинах их не отыщешь, да и методички разработать, как учили в техникуме.
На всё требовалось время и желание.
Чем хлопотнее были дни, тем слаще вечера, а летний день велик – ждёшь, не дождёшься!
Убедившись, что хозяйка, потеряв бдительность, крепко спит под неизменным стёганым одеялом на широкой русской печи, отгороженная ситцевой занавеской; молодые её квартиранты, пользуясь предоставленной свободой и безрассудными влечениями друг к другу, ныряли на чердак и, забыв обо всём на свете, проваливались во власть хаоса, из которого рождается, живёт и пульсирует всемирная гармония.
Сено на чердаке путалось в волосах, травинки покалывали спину, руки, обнажённые бёдра, мешали каждому движению, но молодость неприхотлива и упоительна в своих желаниях.
Ах, война, ты война! Что ты подлая сделала?..
…Павлина Сергеевна, взмахнув от лица рукой, как отгоняют мух, сморгнула неожиданные воспоминания. Одинокая и затерянная, как сухая веточка ромашки в ворохе сена, она осталась на этом свете терпеливо доживать сиротскую старость.
«Вот и наседка куда-то запропастилась с выводком», – она прислушалась, стараясь уловить сквозь шум деревьев характерное квохтание, но, кроме утробного ворчания грозы да тревожного лепета деревьев, ничего не слышала. Заглянула в сарай, где, выпятив генеральскую грудь, ходил гоголем петух да несколько кур жались к насесту, посмотрела туда-сюда, – нет наседки! С тем и ушла снова в дом, оставляя за спиной редкие, но крупные и тяжёлые первые капли дождя.
В доме сразу стало темно и сыро, как будто тучи, влезая в окна, развешивали по всем углам свои мокрые лохмотья.
Пришлось включить свет, который в одно мгновение разогнал все навязчивые видения. «Куда-то Кирюша запропастился, голова бедовая?» – впервые назвав своего постояльца не Кириллом, как его называла до этого, а Кирюшей, она неожиданно поразилась тому, что неожиданно сравнивает его, сегодняшнего гостя, с тем, теперь таким далёким и негасимым образом…
Война смахнула, скомкала и растоптала её, только что начинающую жизнь, в бутоне, в самом первоцвете…
Как же, как же, писал когда-то Кирилл Назаров, будучи ещё молодым монтажником, на обшарпанном столе рабочего общежития, ломая карандаши, строки о войне, проклятой и великой:
«…Покоя нет на белом свете, как много лет назад:
– Огонь! – кричат в испуге дети. – Огонь! – кричит солдат…
Оборван крик. Солдат и воин лежит, к земле припав.
Коровкой Божьей капля крови на молодых губах.
Большой знаток огня и боя, ему сам чёрт – не брат,
устал от крови и разбоя… Ты отдохни, солдат!
Пока из мрака преисподней тебя на суд зовут,
свинец и сталь на свет Господний травою прорастут».
Того Павлушу, агронома учёного, ненаглядного и такого желанного, под широкой ладонью которого там, в пахучем пространстве деревенского чердака, сладостно томились её наливные девичьи груди, сразу же всосала жадная и чёрная воронка всеобщей мобилизации, бездонную прорву которой каждый день старались наполнить до краёв районные военкоматы.
В селе вдруг стало тихо и скорбно.
Даже тётка Марья, у которой не было ни мужа, ни сыновей, чтобы бояться за их жизни, и та, повязав чёрным платком голову, подолгу длинными вечерами простаивала на коленях перед забытыми до срока в повальном атеизме иконами. Вымаливала у Бога милосердие к русской земле и её шлемоносцам, которые, несмотря на все усилия, всё пятились и пятились назад, накапливая ярость для решающего удара.
Да, наверное, такова уж природа русского человека – надо долго колотить его по пяткам, чтобы основательно разозлить.
До боли в глазах смотрела молодая учительница, Павочка, в спину уходящего Павлушу, до первой слезы. Она тогда уже знала, чувствовала, что видит его в последний раз. Женское сердце – вещун.
Голубая даль, в которой скрылся ещё один солдат Отечества, всосала в себя душу ещё одной русской женщины, ни оставив никакой надежды на будущую встречу.
Потухшая и поблекшая, загребая босоножками придорожную пыль, она шла назад, в село, и чёрная стена печали, стена плача заслонила её от окружающего мира.
Были только – она и её печаль.
Не заметив поворота дороги, она переступила её и теперь уже шла по обкошенному лугу, где грядками лежали поваленные навзничь свистящей равнодушной косой неисчислимые травы, ещё вчера встречавшие солнце в полный рост, обрызганные росой и светлой синевой июньского рассвета.
Ближе к Дону, там, где одним своим концом село упирается в берег, трава в валках уже созрела, подсушилась, превратившись в добротное сено, а кое-где даже была собрана в копны.
На такую копну и повалилась молодая женщина, ещё девочка, печальница, сжавшись в комочек, как сжимается зелёный листок на огне перед тем, как превратиться в золу, в пепел. Девочка ещё до конца не сознавала, что с ней случилось, но чувствовала всем существом своим, ещё и не совсем женщины, что пыльная дорога, бегущая к горизонту, пересекла её, начавшуюся так хорошо складываться, жизнь.
Короткие вечера, проведённые под уютной крышей сеновала, привадили её к напористой мужской ласке, когда, раскрываясь, как набухшая почка под упругими струями парного весеннего дождя, вся её женская сущность тянулась к ней, к этой ласке, вбирая её в себя с пугающим и сладостным трепетом. Теперь она, как веточка, отсечённая от дерева, ещё зелёная, ещё обрызганная дождевой влагой, но уже обречённая, не распустившись своим первоцветом, сохнуть и вянуть под равнодушным к её участи небом.
Она очнулась от вечерней зябкости тянувшей со стороны Дона вместе с белёсым стелющимся по жёсткой стерне туманом. Отряхнув ситцевое платьице от налипших травинок, огляделась по сторонам.
Молчащая, пустующая даль немного успокоила её, и тяжело вздохнув, она пошла в сторону села, где востроносой безвёсельной лодочкой по тихой небесной заводи уже заскользил молодой месяц.
Тётка Марья сидела на приступочке у своего дома, обняв колени большими жилистыми руками. Увидев свою незадачливую постоялицу, она встала, обняла её за плечи, и по-матерински ласково погладила по голове:
– Ничего, детка, твоё дело молодое, лёгкое и печаль твоя лёгкая, как осенняя паутинка в воздухе. Ветер подует, и нет её, паутинки этой. Улетела! А я почти всю жизнь не мужниной женой жила, хоть и замуж вышла в шестнадцать лет, да за какого мужика! Бывало, когда ещё мы своим хозяйством жили, до колхозов этих, пойдём с ним в поле по делам каким, а он посадит меня на плечо и несёт так, посмеиваясь, до первой копны, а потом – в копну, да и зацелует до беспамятства. Очнёшься, а уж день-то к закату клониться. Семьи тогда были большие. Свёкор мой, ну, как нынешний председатель, строгий, страсть какой! Зачнёт ругаться, да кулаки перед носом сучить, что день задарма прошёл. Жуть берёт! А мой – всё – папаня да папаня! Лицо руками загородит и оправдываться зачнёт, как дитё малое. Такой смирный был. Ну, а потом, – эта самая революция, разруха, люди беднеть стали. Он, муженёк мой, хоть и телок не лизанный, а всё туда же – пошёл в Совет комиссарить. Откуда только такая прыть взялась, богатых шерстить, хотя при старой власти и мы жили ничего себе. А он, как заразился! Бывало, приедут верховые с продразвёрсткой – на поясе бомбы, в руках наганы, при саблях… Ну, и к нашему двору. Свёкор, царствие ему небесное, к тому времени уже упокоился. Мой – за хозяина остался. Не лезь он в активисты да в комбеды, и посейчас жил бы… Здоровый бугай был, что ему сделается? Прости, Господи! – тётка Марья, вздохнув, перекрестилась. – Приедут эти, верховые, да с обозами, сунут плётки за голенища, а ты, Марья, стол накрывай, гостёчков дорогих встречай, чтоб им пусто было! Самогонки выставь. И что он в них нашёл, в комиссарах энтих? Они – такие же люди, только, может быть, пьют поболее, да и побессовестней, чем наши, деревенские. Выпьют – материться зачнут: «Зажали, – говорят, – твою мать, кулаки грёбаные, хлебушек народный. Скопидомничают. Сами сожрут, не подавятся! Ну, мы у них закрома-то повыворачиваем наизнанку. Пойдём, Миколай, – это они уже к нему, муженьку моему, царствие ему небесное! – Пойдём, – говорят, – Миколай, интерцанал велит всё делить поровну. Богатых быть не должно! Весь мир насилья мы разрушим до основанья! Пойдём, Миколай! Ты, как представитель комбеда, бумагу изъятия подписывать будешь!» – Ну, Николай мой, тоже пристегнёт бомбы к поясу и – шасть со двора! Я его – не пускать. А эти, верховые, ржать зачинают: «Ты, – говорят, – Миколай, пролетарскую совесть на баб не меняй. Айда, по сусекам пошебуршим!» Ну, и увезут с собой подводы две-три хлеба. А после них по селу разговор нехороший шелестит, что мой Николай счёты с недругами сводит. Говорила я ему, – тётка Марья опять перекрестилась, – сними ты этот шишак с головы! Ну, будёновку со звездой. И бомбы свои в уборную забрось. Зачем связался? А вот он крайним и оказался. Раз – уехали эти верховые, а Николай мой в Совете какие-то бумаги подшивал, ещё нитки из дома брал. Ну и задержался допоздна. Я жду – нет его. Ну, думаю, в комбеде излишки кулацкие обмывают, засиделся маленько. Я уже засыпать стала. Слышу, – скребётся кто-то за дверью. И тихо так, как котёнок, голос подаёт. Я думала сначала, что это наш Васятка во сне постанывает. Дитё, Господи, жалко. Не досмотрела я дитя своего, Васеньку. Грех на мне. Не отходила его. От дифтерии он в тот проклятый год и преставился. Посинел весь. Впился ноготками детскими мне в шею, да так и застыл, – тётка Марья вытерла кончиком платка глаза и вздохнула тяжело-тяжело, продолжая дальше горестные воспоминания. – Ну, это… – смерть сыночка, потом было. А тогда слышу, скребётся кто-то за дверью, – она снова глубоко вздохнула, – ну, скребётся и скребётся. Котёнок – думала. Уснула кое-как, а утром отворила дверь – батюшки! Вот он, Николай мой! Ноги по нехорошему раскинуты, и лежит ничком, головой в мою сторону. Я ещё выругалась в сердцах, – как можно так пить, чтобы через порог не переползти! Запрокинула его навзничь, а у него из губ кровавые пузыри пенятся. Я – в голос! К соседям! Втащили его кое-как на постелю, положили под иконы, если что случится. Запрягаю лошадь, колхозов-то ещё не было, слава Богу, своя скотина, и – в район за фельдшером. Доктор приехал. Посмотрел. Покачал головой и велел не трогать его. «Крепись – говорит – Марья! У него позвоночник перебит. Он теперь, как дитё малое. Сам и ширинку, чтобы сходить по-малому, не расстегнёт. Так что – крепись Марья, и жди его часа, как пробьёт колокол. Может, с недельку и поживёт». А Николай-то, слышь ты, ещё ровно десять годков жил. Да, как жил! – тётка Марья горестно махнула рукой, – мучился только, а не жил. И по-малому, и по-большому сам опростаться не мог. Лежит бревном, да и только. А, что сделаешь, коль Господь такую кару послал? Николая-то кто-то из-за угла оглоблей перешиб. Из-за этих, верховых, что ли? А ведь я ему говорила – не комиссарь, Коля, не бери грех на душу! А он меня всё за тёмную считал. Неграмотная, мол, ты, Маша, поэтому дальше своего корыта и не видишь. А вот оно, какое корыто получилось! Полное слёз, мойся – не хочу! Эх, жизнь! – она прижала за плечи к себе заплаканную, горестную постоялицу. – Что поделаешь, коль такая оказия получается? Теперь вот германца держать надо. Без нашего воинства покромсает он, немец этот, землю нашу православную, где жить-то станем? Беда! Пошли в избу, там и горевать будем. Нам, бабам, только горевать и остаётся. Зябко тут! – И тётка Марья, звякнув щеколдой, повела девушку в мягкую, податливую темноту жилья.
Так, не зажигая огня, они и уснули, обнявшись, как близкие люди.
А там, куда закатывалось солнце, гремела и рвала в жестокой ярости воздух, железо и землю война Отечественная, самая праведная и самая страшная.
На Москву катился, подминая всё под себя, перевертень фашистской свастики – чудище о четырёх ногах обутых в кованые солдатские сапоги из продубленной бычьей кожи. И не было этому перевертню удержу. Быстрота, с которой напирали фашисты, была ошеломляющей, порождая в тылу панику и всяческие разговоры.
Страна оделась в траур. Не было дня, чтобы, то в одном, то в другом конце села, не голосили бабы, получая похоронки – последний привет с фронта…
Павлина Сергеевна, молодая учительница, Павочка и ждала, и боялась местной почтальонши, невысокой, но громоздкой бабы с каменным, суровым лицом матери-Родины, обутой в любую погоду в жёсткие рубчатые калоши с узкими загнутыми кверху носами – «шахтёрки».
Только кому-кому, а молодой девушке, учительнице, недавно освоившей село, бояться суровой почтальонши не было никакого резона. Прислать ей весточку с фронта мог только живой Павлуша. Мёртвые не пишут. Не до того им. Вон сколько их с набитыми землёй распахнутыми в крике ртами лежат в раскидку на чёрном мраморе русского поля, считая широко раскрытыми глазами в дымном небе отяжелевшее от свежего мяса вороньё.
Получить похоронку Павлина Сергеевна, ну, никак не могла! Не мать ведь и не сестра! А то, что она была дороже всех советскому солдату Павлу Петровичу Ковалёву, штабные писари догадаться не могли, и за это на них нет никакой вины. Поэтому жила Павлина Сергеевна, постоялица тётки Марьи в полном неведенье о судьбе своего Павлуши. Ни одной весточки, ни одного словца, ни одной строчки с того берега, где кончаются все надежды.
Но, несмотря ни на что, государственная машина работала исправно. Каждое утро по радио читались боевые сводки за прошедшие сутки и отчёты трудовых коллективов о принятии сверхплановых обязательств и безвозмездных взносов в копилку оборонного фонда. Люди отдавали последние силы и скудные сбережения государству, лишь бы это помогло фронту.
Уборочная компания в этом году, даже при почти полном отсутствии мужских рук, прошла на несколько дней раньше обычного.
В школе начались занятия.
Как говорится, – война войной, а жить надо!
Немец уже вплотную подступал к Москве, да и Воронеж становился прифронтовым городом.
Началась мобилизация на трудовой фронт – рытьё окопов и противотанковых рвов по периметру предполагаемого фронта врага. Готовились к худшему.
Первый урок, который с таким нетерпением и страхом ждала молодая учительница Павлина Сергеевна, прошёл до обидного буднично и скомкано. Не получилось урока, как мечталось. Дети, первоклашки, одетые кое-как, с пугливыми лицами, ни в какую не желали сосредоточиться на словах своей учительницы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.