Автор книги: Дмитрий Спивак
Жанр: Культурология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 46 страниц)
Приехав в столицу тогдашнего розенкрейцерства – Берлин, Шварц встретил самый доброжелательный прием у тамошних розенкрейцеров, был посвящен в высшие степени их ордена и получил патент на открытие лож «теоретической степени» на всем пространстве Российской империи. Сам Шварц был назначен их предстоятелем. Второе по положению место – «главного надзирателя» работ «теоретического градуса» – получил Н.И.Новиков. Таким образом, немецкое розенкрейцерство было заимствовано россиянами в «петербургский период» непосредственно из Германии, притом неоспоримо законным путем. В дальнейшем оно развивалось под руководством немцев и при большом их участии. В Берлин, для правильной постановки эзотерических работ, направлялись, частично за счет ордена, наши масоны, как опытные, так и совсем начинающие. Шварц твердо держал бразды правления российским розенкрейцерством до своей ранней смерти, последовавшей в 1784 году. Любопытно, что его преемником стал не Новиков, но другой немец – барон Г.Я.Шредер, принявший псевдоним Sacerdos, то есть «Священник». Это масонское имя представляется весьма интересным. Дело в том, что в российском розенкрейцерстве постепенно вышло на первое место стремление теснее примкнуть к православию, образовав на его основе более узкую организацию типа «православного ордена» – или, если угодно, «внутренней церкви». О том говорили и одежды мистагогов («мантия настоятельская белая, златом или золотым розами испещренная»), и убранство ложи (равносторонний престол, на котором стояли чаша красного вина, блюдо с белым хлебом и большая солонка с солью), равно как и ритуалы рукоположения кандидатов. «Церковным уставом» служило получившее у нас значительное распространение сочинение И.В.Лопухина «Духовный рыцарь». В «Нравоучительном катехизисе франкмасонов», написанном тем же автором прежде «Духовного рыцаря», однако печатавшегося потом на правах приложения к этому сочинению, Лопухин без обиняков называл розенкрейцерских предстоятелей «Священниками Храма Премудрости», заложенного Иисусом Христом, а самого Его называл «Главой и Учредителем истинных Каменщических работ»… В общем, не зря в «обвинительных пунктах», составленных при разгроме розенкрейцерских кружков в 1792 году, на шестом месте названо то, что у них «храмы, епархии, епископы, миропомазание и прочия установления и обряды, вне святой нашей церкви не позволительныя».
Надеемся, после сказанного стало яснее, какую школу мысли и чувства прошел славный отечественный просветитель Николай Иванович Новиков. Перечень его заслуг перед русской культурой велик и известен. Он включал учреждение воспитательных домов и общедоступных школ, бесплатных аптек и вольных типографий – и все это по собственному почину, без всяких приказов начальства и благословения духовных властей. Располагая в лучшие годы несколькими десятками сотрудников, Новиков действовал так, как если бы за ним стояло общество просвещенных и порядочных людей, общество не в старом, масонском, но в уже в современном смысле этого слова, общество, которое располагало собственным мировоззрением, дополняло и преобразовывало его в свободной дискуссии и имело моральное право обсуждать на его основе действия властей, а если нужно – и поправлять их. Вот почему главным итогом «новиковского десятилетия» (1779–1789) в русской культуре стало не издание целой библиотеки новейшей литературы и не широкая филантропическая деятельность, но выработка понятия о гражданском обществе и интеллигенции, как его субъекте и движущей силе.
Нам скажут, что главные задачи «миссии Новикова» были воплощены в жизнь в Москве. Не отрицая того, мы укажем, что первоначальными интуициями и знакомствами он был обязан Петербургу, что в Петербурге распространялась значительная часть продукции его типографских станков, отсюда же получал он необходимые пожертвования от братьев-масонов. Имеются данные и о том, что петербургские розенкрейцеры не только сотрудничали с Новиковым, но и пережили разгром его деятельности, продолжив свои работы в глубокой тайне: мы говорим в первую очередь о ложе, работавшей под молотком А.Ф.Лабзина. Наконец, господствовавшее в Петербурге «елагинское» масонство на позднем этапе развития ни по своим целям, ни по общему психологическому типу не отличалось от «московско-берлинского» розенкрейцерства.
Ломоносов и петербургско-немецкие одописцыКо времени возвращения Ломоносова из зарубежной командировки (1741), в Петербурге уже работали двое талантливых немецких одописцев – Якоб Штелин и Готлоб Фридрих Вильгельм Юнкер, исправно снабжавшие двор плодами своего вдохновения. С приходом к власти Елизаветы Петровны, «академические немцы» почувствовали приближение возможной опасности. События складывались так, что нельзя было исключить распространения репрессий с «правительственных немцев» на немцев-ученых. В таком случае, этим последним пришлось бы сняться с насиженных мест и возвратиться кому в Дрезден, кому в Вену – а там все места были давно заняты. Нет, положительно проще было убедить новое правительство в своей полезности – причем полезности объективной. Ведь вокруг простиралась огромная страна, изобиловавшая природными богатствами. Национальных кадров почти не было – кому ж надлежало поручить ее освоение, как не уже прибывшим в страну иностранным ученым и инженерам, промышленникам и негоциантам? Примерно так рассуждали «василеостровские немцы» – и поручили Юнкеру довести свое общее мнение до правительства, в той форме, которая по условиям времени была наиболее убедительной, а именно, в придворной оде.
Взявшись за эту задачу, Юнкер решил ее, и весьма успешно. Ода по случаю коронации Елизаветы Петровны была сочинена им в кратчайшие сроки, а ее чтение успели включить в программу торжественного заседания Академии наук 29 апреля 1742 года. Оно прошло с исключительным успехом. Лучшие строки оды были посвящены апологии «приезжих муз» – то есть наук, перенесенных в Россию немецкой профессурой. Ведь там, «где они безопасно обитают», – толковал петербургскому двору немецкий поэт, – «Они составляют счастие стран, они – украшение корон» («…und wo sie sicher wohnen / Sind sie der Länder Glück, sind sie die Zier der Kronen») – и он был услышан. У нас есть основания полагать, что юнкеровская ода сыграла свою роль в формировании экономической и научной программы елизаветинского двора. Еще до ее публикации, решено было перевести оду на русский язык, для чего академические власти обратились к адъюнкту Михайле Ломоносову. Только что приехавший из Германии, женатый на немке, прекрасно владевший немецким языком, он представлялся весьма достойным кандидатом. Сыграло свою роль и то, что он уже отличился на поэтической стезе, написав во Фрейберге и послав на родину «Оду (…) на взятие Хотина» и «Письмо о правилах российского стихотворства». Оба текста произвели в Петербурге некоторый фурор и имели весьма далеко идущие последствия, поскольку способствовали решительному переходу русской поэзии от силлабического стихосложения – к силлабо-тоническому, то есть великому сдвигу, получившему в отечественном литературоведении наименование «реформы Тредиаковского-Ломоносова».
Изучив оду Юнкера, Михайло Васильевич взялся за перевод, и справился с ним. Спешим привести заключение строфы 26 и первую половину следующей, 27-й строфы, в оригинале и в переводе – с тем, чтобы читатель получил удовольствие, следя за ходом пера Ломоносова:
…Tyrannen hassen sie, weil sie sich selber feind; – …Тираннам мерсски те (науки – Д.С.): они враги себе.
Ein Fürst, der Tugend liebt, ist so, wie Du, ihr Freund, – Монархи любят их подобные Тебе.
Aus Neigung wie mit Grund; und wo sie sicher wohnen – Когда спокойно их хранит кака держава,
Sind sie der Länder Glück, sind sie die Zier der Kronen. – Бывают щастье стран, корон краса и слава.
Dein Reich ist recht für sie ein weiter Sammel-Platz; – Империя Твоя пространной дом для них.
Dort ist noch viel zu thun, da liegt noch mancher Schatz, – Коль много скрытых есть богатств в горах Твоих!
Das jene Zeit versäumt, den dir Natur verborgen; – Что прошлой век не знал, натура что таила,
Du ziehest beydes vor durch wirtschafftliches Sorgen… – То все откроет нам Твоих стараний сила…
Как очаровательно беспомощен перевод первой строки приведенного фрагмента: уразуметь ее смысл вполне можно, лишь обратившись к немецкому оригиналу. Но какой первобытной силой дышит шестая строка, взятая нами в курсив! Тут по почерку прилежного ученика уже можно узнать когти будущего льва отечественной словесности.
Однакоже переводом окончился лишь внешний, формальный этап работы. Образы петербурско-немецкого одописца не давали покоя русскому поэту, а слова отдавались во внутреннем слухе. В 1746 году, Юнкер умер, совсем не старым еще человеком. А на следующий год, Ломоносов снова взялся за перо и написал на те же темы – так сказать, «поверх юнкеровского черновика» – свою новую, вполне уже оригинальную «Оду на день восшествия на Всероссийский престол ея величества государыни императрицы Елисаветы Петровны, 1747 года», где возвратился к ним и придал им мощное развитие. При этом, по верному замечанию старого ленинградского литературоведа Л.В.Пумпянского, на выводы которого мы опираемся в этом разделе, отдельные выражения оды петербургско-немецкого поэта порождали иной раз целые строфы у Ломоносова. Впрочем, ни о каком подражании здесь говорить не приходится. Так, привлекшая наше внимание тема «приезжих муз» у Ломоносова только в начале оды заявлена в юнкеровских выражениях: «Тогда божественны науки, / Чрез горы, реки и моря / В Россию простирали руки, / К сему монарху говоря…»
Затем она с размахом и оригинальностью разработана в центральной части оды, описывающей пространство российской державы как «широкое … поле, Где музам путь свой простирать!» – а возвращается уже в самом конце, причем в весьма интересном контексте: «О вы, которых ожидает / Отечество от недр своих / И видеть таковых желает, / Каких зовет от стран чужих…». Как видим, по Ломоносову, Отечество отнюдь еще не насытилось видом иностранных ученых. Напротив, оно еще только «желает [их] видеть» и «зовет» – так что «академическим немцам» пока не о чем беспокоиться. Наряду с этим, оно «ожидает» «собственных Платонов / И быстрых разумов Невтонов», призыву взрастить которых посвящена вся вторая половина 22-й строфы.
Наконец, в следующей, предпоследней (23-й) строфе оды, тема «приезжих муз» транспонирована в новую тональность – универсальной ценности наук вообще. Кто же не помнит хотя бы вступительных слов этой поистине прославленной хвалы: «Науки юношей питают, / Отраду старым подают, / В счастливой жизни украшают, / В несчастной случай берегут …». Может быть, это – наиболее известные современному читателю строки из российской поэзии XVIII века. Для нас же будет наиболее существенным то обстоятельство, что основная тема одного из текстов, принадлежащих магистральному руслу литературы «петербургского периода», корнями своими уходит в почти забытую традицию «петербургско-немецкой оды», весьма процветавшей на брегах Невы от Петра до Елизаветы – а впрочем, и позже. Намеченному же в оде образу Петербурга, росту которого дивится божество Невы, также была суждена долгая жизнь в отечественной поэзии: «В стенах внезапно укрепленна / И зданиями окруженна, / Сомненная Нева рекла: / „Или я ныне позабылась / И с оного пути склонилась, /Которым прежде я текла?“»…
Державин и немецкая поэзия«… Из всех наших поэтов, связанных с классицизмом, Державин является не только наиболее „беззаконным“, но и наиболее самобытным. У него имеется ряд переводов и подражаний иноземным образцам – главным образом, немецким поэтам, по большей части второстепенного значения (переводя из Шиллера и Гете, он избирает тоже вещи малозначительные). Но иноземных учителей, которые бы определили его творческий путь, у него не было». У нас нет никаких причин пересматривать цитированное положение, высказанное в свое время видным советским литературоведом Д.Д.Благим. И все же в творческом развитии классика русской поэзии «петербургской эпохи», в особенности в самом начале, когда его рука только настраивала лиру и пробовала лады, были периоды внимательного и благодарного ученичества. Особенно интересно в этом отношении время сразу после разгрома пугачевского бунта, когда Державин, обиженный и обойденный по службе, по полуфиктивному поводу приехал собираться с силами и мыслями на Волгу, в немецкую колонию Шафгаузен.
Немецкие колонисты появились в этом районе совсем недавно, вместе с потоком переселенцев, откликнувшихся на манифесты Екатерины II, и успели уже натерпеться страха во время восстания. Колония была расположена на левом берегу Волги, на северо-восток от Саратова, и отделялась от степи цепью песчаных холмов. На вершине одного из них, ближайшего к колонии и наиболее удобного для обороны, Державин во время военных действий уже был с командой саперов, заложил там простейший шанец и поставил пушки. Неудивительно, что колонисты, во главе со своим крейс-комиссаром, приняли его как родного. Кроме того, Гаврила Романович еще в детстве, когда его родители жили в Оренбурге, ходил там в школу ссыльного немца, по имени Иозеф Розе, где ему довелось овладеть немецким разговорным языком. Державин имел потом не один случай благодарить судьбу за этот полезный навык. Так было и в этот раз. Видя, что приезжий мается, не зная, чем занять мысли, один из простых колонистов, по имени Карл Вильмсен, предложил ему несколько книг. Одна из них заинтересовала Державина. То был сборник прозаических переводов на немецкий язык стихотворений некого анонимного, писавшего по-французски поэта.
Неизвестный поэт придерживался стоического мировоззрения. Он смотрел на жизнь, как на короткий сон, обманчивые миражи которого рассеиваются при свете утра. Судьба отдельного человека, так же, как и великих царств, виделись ему не более чем «игралищем непостоянства». Во всем этом мире, скользившем по краю бездны, поэт видел лишь одну неподвижную точку – крепость духа, лишь закаляемую лишениями и бедствиями. «Сие же опыт совершенной добродетели, когда сердце в жестокостях рока растет и возвышается». Державин был поражен: все в этих стихах соответствовало его положению, все разрушало его мечтания – и укрепляло его дух. Мы только что привели в кавычках фрагменты из переводов на русский язык, набросанных Гаврилой Романовичем для себя при чтении од неизвестного учителя. Но, следуя мыслью по стопам неизвестного поэта-стоика, Державин ощутил и нечто гораздо большее, чем успокоение душевное. Карабкаясь с заветным немецким томиком на склоны Читалагая, размахивая руками и задыхаясь, Державин почувствовал, как в глубине его духа рождаются собственные стихи. Он ощутил себя русским поэтом.
Думаем, что географическое название, приведенное нами только что, многое объъяснило внимательному читателю. Томик стихов, позаимствованный из библиотеки шафгаузенского колониста, содержал переводы творений прусского короля Фридриха Великого. Что же касалось поэтического воодушевления, осенившего Державина весною 1775 года, то оно завершилось созданием «Читалагайских од», в которых, по большому счету, поэт обрел свою творческую индивидуальность. «Начав переводом, Державин перешел к творчеству. Он успел написать лишь две оды – „На знатность“ и „На великость“. В них есть явные отголоски од фридриховых, но сильней отголосков – собственный голос Державина. В зеркале, поднесенном рукой Фридриха, Державин впервые увидел свое лицо. Новые, дерзкие мысли, пробудясь, повлекли за собою резкие образы и новые, неслыханные дотоле звуки», – справедливо заметил В.Ф.Ходасевич, обративший в своем известном жизнеописании Державина особое внимание на момент его творческого пробуждения.
В отечественной традиции успело сложиться несколько ироничное отношение к творчеству немецкого «философа на троне». Радищев еще, размышляя о роли случайности в истории, заметил: «Повторим: обстоятельства делают великого мужа. Фридрих II не на престоле остался бы в толпе посредственных стихоплетчиков, и, может быть, ничего более». Гете, со своей стороны, на Фридриха только что не молился – хотя, как мы знаем, сам прусский король относился к его сочинениям пренебрежительно. Для нас более важно другое – начальный творческий импульс, полученный русским поэтом при чтении Фридриха Прусского, а также весьма характерные для его поэзии мотивы «скольжения на краю бездны» и «стойкости (Standhaftigkeit) в бедствиях». Первый из них отчетливо прозвучал уже в начальных строках написанной в 1779 году, хрестоматийно известной оды «На смерть князя Мещерского», последний – в ее заключительных словах. В преображенном виде оба прослеживаются в тексте и стихотворного послания «К первому соседу», и оды «Бог», и многих других сочинений, получивших необычайную популярность у читателей своего времени. Стоическое мировоззрение было разработано не в Сан-Суси, да и дошло к нам не с Волги. Однако присущие ему лейтмотивы были так глубоко прочувствованы Державиным при чтении сочинений Фридриха II, и выражены в собственных его стихах с такой силой и убедительностью, что безусловно сыграли значительную роль в формировании психологического склада просвещенных россиян «петербургского периода».
Так обстояло дело с магистральными влияниями. В том, что касалось второстепенных, мы можем найти немало пищи для размышлений: Державин переосмысливал все, что ему западало в душу. Хороший пример представляет известная ода «На счастие». Ода была писана на масленицу 1789 года, и изображала мир с мозгами набекрень: «В те дни, как все везде в разгулье: / Политика и правосудье, / Ум, совесть и закон святой, / И логика пиры пируют, / На карты ставят век златой, / Судьбами смертных пунтируют, / Вселенну в трантелево гнут; / Как полюсы, меридианы, / Науки, музы, боги – пьяны, / Все скачут, пляшут и поют». Фортуна, сведя с ума монархов и простых смертных полновластно царит над всем этим хаосом. Скользя «на шаровидной колеснице», она помавает над миром «волшебною ширинкой» и осыпает кого золотом, а кого пеплом. Поэт воздает богине удачи хвалы своим заплетающимся языком, выговаривая между иными такие слова, за какие в ту пору можно было и в крепость попасть. В известной ремарке Державин дурашливо объяснил, что ода писалась, когда «и сам автор был под хмельком».
Одним словом, перед нами картина «перевернутого мира», открывшего поэту свою сущность без всяких завес и прикрас. Пожалуй, анализ ведущих мотивов стихотворения на том можно бы было и закончить, прибавив для полноты, что это откровение посетило поэта в сакральное время – и, если не в сакральном, то в особом пространстве. Ведь ода была написана в Москве – а что было естественнее для петербуржца, чем оставить на время чопорный Петербург, приехать в расхлябанную и хлебосольную Москву, и погрузиться в стихию масленичного разгула. В этом плане, ода «На счастие» внесла существенный вклад в разработку оппозиции «Петербург-Москва», принципиально важной для метафизики Петербурга в целом. Не отрицая оправданности такого прочтения оды, мы должны заметить, что в разработке ее темы у Державина был предшественник, по имени Иоганн Христиан Гюнтер. Сейчас его имя мало что говорит даже немецкому читателю, но в XVIII веке дело обстояло совсем по-другому. Гюнтер был подлинный любимец германского юношества. В особенности он прославился стихотворениями «в забавном жанре» – то есть как раз в том, укоренение коего в русской поэзии входило в задачи Державина и составляло «изюминку» для ценителей его поэтического дара. Историки русской литературы не раз отмечали особую плодотворность этой державинской инновации, внесшей свой вклад в расшатывание жанрово-стилевой системы классицизма, и возводя к ней существенные черты поэтики зрелого Пушкина, не исключая и «пестрых глав» «Евгения Онегина». Кстати, душевно любил стихи Гюнтера и Ломоносов. В известной записке, написанной им второпях, по-немецки, перед самым отъездом из Германии, он просил товарища непременно найти для него и прислать три любимые книги – учебник риторики, курс русской истории, «und den Günther» – cтихи того самого, своего Гюнтера.
Так вот, в собрании сочинений этого самого Гюнтера уже упоминавшийся нами советский литературовед Л.В.Пумпянский обнаружил оду, озаглавленную «An die Gelegenheit», что, собственно, и означает «На счастие». Есть в ней и описание мира, как будто сошедшего с ума («Der Welt ist jetzo voller Narren»), и богини удачи, рассыпающей над миром свои дары («verliebte Wunderwerke») – а другой оде предпослана авторская ремарка, извиняющая словесные вольности поэта тем, что он был сильно навеселе («Als er einen dichten Rausch hatte»)… О чем-то нам все это напоминает – впрочем, в конечном счете о том, что всякий большой поэт берет себе материал там, где его находит, что Державин с удовольствием читал своих германских коллег – а, может быть, еще и о том, что немецкие источники «петербургского текста» широко открыли для него сокровищницу своих образов и мотивов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.