Автор книги: Дмитрий Спивак
Жанр: Культурология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц)
Основною задачей своих «ленинградских романов», вышедших в свет в конце двадцатых – самом начале тридцатых годов, К.К.Вагинов поставил себе описание умирания старого Петербурга и восстановление в памяти наиболее выдающихся черт «дорогого покойника». Позволив себе выразиться таким образом, мы полагаем, что выразили интенцию замечательного прозаика и поэта вполне точно. Уже в авторском предисловии к роману «Козлиная песнь», читателя поражает сочетание самоиронии и щемящего отчаяния. Впрочем, само название представляет собою дословный перевод первоначального значения древнегреческого слова «трагедия», смысл которого снижен одним этим переводом до предела. Интерес к новинкам немецкой культуры определенно относился к упомянутым выше дорогим чертам. В десятой главе, упомянуто затронувшее нашу интеллигенцию увлечение Шпенглером, имевшее место «с опозданием на два года». Последнее упоминание сделано со знанием дела, поскольку немецкий оригинал «Заката Европы» вышел в 1921 году, а его русский перевод был выпущен на два года позже, в 1923-м. В одиннадцатой главе, читаем о ставшем у нас известным еще до революции философе-неокантианце Германе Когене, а несколько далее – о только начавшем водить в большую моду Зигмунде Фрейде. В следующей, двенадцатой главе упомянут также переоткрытый у нас еще символистами Новалис. Ну, а в главе XXXI воссоздан собирательный образ представителя петербургско-немецкой культуры, которому автор дал имя Генрих Мария Бауэр. В прежние годы то был владелец богатого винного магазина, а по совместительству – консул испанского королевства. В кабинете его помещался гальванопластический портрет Лютера и портреты императоров Германии и России. На бархатном столике лежал фолиант с иллюстрациями тонкой работы – гетевский «Фауст» в оригинале. По вечерам, испанский консул имел обыкновение садиться в собственный экипаж и отправляться в «Шустер-клуб» для умеренных развлечений. Теперь это был скромный служащий в винном магазине – по всей видимости, уже перешедшем в руки гегемонов. Тут стоит отметить, что эту среду Вагинов знал не понаслышке. Он происходил из семьи обрусевших служилых немцев, поселившихся в Петербурге еще в XVIII веке. Настоящая фамилия писателя была Вагенгейм.
Принятая К.К.Вагиновым тональность несколько изменяется в следующем романе, вышедшем в 1929 году под заглавием «Труды и дни Свистонова». В первой главе герой просит жену почитать ему питерские газеты времен начала империалистической войны. Среди заголовков приводится и такой, в рамочке: «Горячие речи против немецкого засилья…». Действительно, ожесточение, скопившееся в народе против российских немцев, находило себе выход в 1914 году в речах, а то и в действиях. Во второй главе, выехав прохладиться в Токсово, действующие лица заходят в трактир. Первая ассоциация, возникающая у них – «Ауэрбахов кабачок» из «Фауста», давнего любимца образованных петербуржцев (часть I, сцена 5 в гетевском тексте; контаминацию со сценой из известной оперы также нельзя исключить). Но всего интереснее глава «Советский Калиостро», повествующая об оккультных занятиях современников автора, ленинградских интеллигентов. В ней он ввел своего скептического героя в круг экзальтированных и легковерных мистиков, собиравшихся в неприметном доме на набережной Большой Невки. Зимою река становилась, и по ее замерзшему зеркалу скользили красноармейцы на лыжах. Ну, а внутри была жарко натоплена печка, и за плотно закрытыми шторами, в окружении символических изображений и предметов, иерофант древнего и могущественного ордена – эрудит, самозванец и импровизатор Психачев вызывал духов и проводил заседания ложи. Сущность учения, исповедуемого ленинградским адептом, изложена не вполне определенно. Вместе с тем, мы не ошибемся, предположив, что она испытала значительное влияние позднего розенкрейцерства.
Размышляя над текстом «оккультной главы», комментаторы книги Т.Л.Никольская и В.И.Эрль (со ссылкой на Л.Палеари) указывают в качестве прототипа Психачева на известного петербургского мистика Бориса Михайловича Зубакина. Действительно, сходится многое, от дара импровизатора, поразившего современников и открывшего ему двери многих литературных домов – до упомянутого в главе недавнего путешествия в Италию (реальный Зубакин ездил к Горькому, увлекшемуся на первых порах его рассуждениями). Делом своей жизни Зубакин считал возрождение розенкрейцерства, а учителем – богемского мистика Александра Каспаровича [фон] Кордига. В жизни последний занимал скромное положение служащего петербургской аптекарской фирмы «Штолль и Шмидт» и имел жительство в Озерках. Дело было еще до революции. В стоявшей неподалеку фамильной даче, юный Зубакин производил первые опыты вызывания духов и собирал местных мистиков. Стареющий Кордиг приметил соседа. Под его руководством, Зубакин прошел полный курс «закрытого института свободных искусств», написал магистерское сочинение на тему «Об именах Божиих в каббалистических сектах» и был посвящен в степень «рыцаря-первосвященника» ордена розенкрейцеров. В биографии мистика, сохранились и сведения о том, что он овладел тайным учением ордена тамплиеров, под руководством петербургского оккультиста Г.О.Мебеса, а также совершил образовательное путешествие в Кенигсберг. В двенадцатой главе романа К.К.Вагинова, также помянут некий немецкий профессор: он якобы снабдил Психачева волшебными очками, надев которые, можно – разумеется, после проведения соответствующих ритуалов – видеть прошлое нашего мира, а также другие миры, незримые для обычных смертных. Как видим, воздействие немецкого и австрийского мистицизма как на реально существовавшего мистика, так и на его литературного двойника, было неоспоримым.
После революции, Зубакину доводилось бывать в Петрограде, а потом и Ленинграде, только наездами. Сначала он сам довольно активно ездил по стране, ища профессорской кафедры и посвящая в свое учение новых адептов. К числу их принадлежал, кстати, и молодой российский немец по имени Сергей Эйзенштейн. Сохранилось одно из его писем к матери, написанное в 1920 году, под впечатлением знакомства с Зубакиным. «Дорогая мамочка!», – писал новый адепт розенкрейцерства, – «Имел здесь очень интересную встречу – сейчас перешедшую в теснейшую дружбу нас троих с лицом совершенно необыкновенным; странствующим архиепископом Ордена Рыцарей Духа… Сейчас засиживаемся до 4–5 утра над изучением книг мудрости Древнего Египта, Каббалы, Основ Высшей Магии, оккультизма… какое огромное количество лекций прочел он нам об „извечных вопросах“, сколько сведений сообщил о древних масонах, розенкрейцерах, восточных магах, Египте и недавних [дореволюционных] тайных орденах!». Обещавшее так много, начатое знакомство скоро прервалось – не в последнюю очередь, из опасения преследований со стороны «компетентных органов». Зубакину предстояло пройти арест, ссылку и сгинуть потом в пасти ГУЛАГа. Что же касалось его ученика, то перед Эйзенштейном открылось поприще теоретика и практика киноискусства. Однакоже в символическом ряде снятых им фильмов, а также в разработанной им и проведенной по меньшей мере дважды, церемонии посвящения молодых кинематографистов в «рыцари искусства», внимательный глаз замечает следы знакомства с древними ритуалами рыцарей «златорозового Креста». Ну, а возвращаясь к странным героям Вагинова, нас остается только напомнить читателю, что они один за другим перешли в пространство свистоновского романа, утянув за собой напоследок и самого сочинителя.
Набоков«В мире нет никакой ценности, а если бы она и была, то не имела бы никакой ценности». Кажется, так звучит известная максима Людвига Витгенштейна. Впрочем, если память нам в данном случае изменила, это высказывание вполне применимо к миру, изображенному в знаменитом романе Владимира Набокова «Дар», выпущенного в конце 1930-х годов. Действие происходит в Берлине, и взгляд героя романа скользит по лицам его обитателей с более или менее острым презрением. Кажется, добрым берлинцам, через город которых прошло в двадцатые годы до полумиллиона беженцев из Страны Советов, поставлено в вину все – и их низкие лбы, и бледные глаза, и пристрастие к «фольмильх и экстраштарк» (цельному молоку и сверхкрепкому кофе – Д.С.), и «любовь к частоколу, ряду, заурядности», и «культ конторы», и «дубовый юмор» с «пипифаксовым смехом». Все процитированные выражения взяты из внутреннего монолога героя, русского писателя Федора Годунова-Чердынцева в начале второй главы «Дара». В оригинале, они были направлены против немца, имевшего несчастие поместиться напротив него в трамвае. В самом конце, выясняется, что изображенное такими яркими красками во вкусе Генриха Цилле, ходячее олицетворение недостатков берлинцев – такой же русский эмигрант, как и Годунов. Впрочем, герой – как, впрочем, и сам автор – вовсе не исполняется от того нежности к немецкому мещанству, а заодно с ним, и немецкой культуре.
В пятой главе, разглядывая очередного берлинца, герой задается вопросом, не может ли тот быть поэтом. «Ведь есть же в Германии поэты. Плохенькие, местные – но все-таки не мясники. Или только гарнир к мясу?». Надо ли говорить, что поэты в Германии были, и отнюдь не слабее русских – достаточно назвать Рильке. Более того, внимательный читатель мог бы напомнить забывчивому Федору Константиновичу, что в начале романа он сам, говоря о своем детстве в третьем лице, проговорился, воскликнув: «Господи, как он любил стихи! Стеклянный шкапчик в спальне был полон его книг: Гумилев и Эредиа, Блок и Рильке, – и сколько он знал наизусть!». Остается прийти к выводу, что автор намеренно сгустил краски, чтобы подчеркнуть одиночество своего героя в чужом городе. Не лучшие чувства испытывает Годунов к русским собратьям по эмиграции, не исключая и петербургских литераторов. Читателям романа, наверняка, запомнилось занявшее некоторое место в начале второй главы описание литературного собрания, на котором несчастные пошляки, силящиеся продлить нить великой литературы «петербургского периода», читают друг другу свои опусы. «Сперва читал писатель с именем, в свое время печатавшийся во всех русских журналах, седой, бритый, чем-то похожий на удода старик, со слишком добрыми для литературы глазами; он прочел толково-бытовым говорком повесть из петербургской жизни накануне революции, с героиней, нюхавшей эфир, шикарными шпионами, шампанским, Распутиным и апокалиптически-апоплексическими закатами над Невой»; пожалуй, нам стоит прервать здесь цитирование, избавив любителей метафизики Петербурга от дальнейших обид.
Как все это отличается от университетских курсов зарубежной русской литературы, в которых корректно, а главное – совершенно справедливо указывается на тот факт, что Берлин стал на время (примерно с 1920 по 1924 год) литературной столицей России, что там обосновались лучшие русские поэты, писатели и издатели, что газеты и книги на русском языке издавались непрерывным потоком – что, наконец, руководство петроградского Дома литераторов, признав разделение петербургской литературной традиции на две ветви (берлинскую и петроградскую) совершившимся фактом, нашло в 1922 году весьма своевременным обратиться от лица своих членов к главам берлинского Дома искусств, с предложением дружбы и сотрудничества!
Некоторую психологическую опору в этих условиях могли бы, пожалуй, составить воспоминания о безмятежном детстве в фамильном особняке на Английской набережной в старом, блаженном и безвозвратно утраченном Петербурге. Впрочем, нельзя же жить только воспоминаниями и собственным даром «многопланности мышления», умеющего «путем алхимической перегонки, королевского опыта» переплавлять случайные впечатления в нечто «драгоценное и вечное». Да, в главе третьей герой романа, раздражавший собеседников тем сочетанием петербургской надменности и «нео-вольтерианства», которое бесило многих собеседников и самого Набокова, употребил терминологическое сочетание, заимствованное из языка классической алхимии. Ну, а в последней, пятой главе, введя в свои прописи последний, недостававший прежде того элемент – любовь – наш новоявленный адепт довел свой мистический опыт до конца и увидел на дне тигля цель и венец творения – «золото философов».
«В это время в Берлине бывает подобие белых ночей: воздух был прозрачно-сер, и мыльным маревом плыли туманные дома». Петербургская белая ночь опустилась на улицы Берлина и соединила оба города, облагородив и примирив их в пространстве сна. В это пространство и вышел Федор Константинович, затем, чтобы, миновав каких-то ночных рабочих, снабжавших прохожих фонариками, обогнав пары слепых детей, шедших в школу, где они учатся ночью (для экономии освещения), пройдя кирху, где чинно шла ночная служба, войти в дом, где его ждал покойный отец, тот же добрый и ласковый, как в прежнее время. После пробуждения, Годунову оставалось лишь соединиться с любимой, сделав ей предложение и рассказав об идее романа – по сути, того самого, который и написал Набоков. Принимая его предложение, она на одном дыхании вымолвила и другую, не менее важную для героя фразу: «Я думаю, ты будешь таким писателем, какого еще не было, и Россия будет прямо изнывать по тебе, – когда слишком поздно спохватится…». Здесь «королевский опыт» окончательно соединил жизнь автора с судьбами его героев – а вместе с ними и благодарных читателей, дочитывающих последнюю страницу великого «петербургско-берлинского» романа.
Ахматова«Она не только, с помощью скрытой в ней музыки, дважды уходила от меня в балет. Она рвалась обратно, куда-то в темноту, в историю („И царицей Авдотьей заклятый…“ – „Быть месту пусту сему“), в петербургскую историю от Петра до осады 1941–1944 гг. или, вернее, в петербургский миф (Петербургская Гофманиана)». Мы привели краткую выдержку из текста одной из наиболее поздних авторских заметок о поэме, сделанной в начале шестидесятых годов и получившей у публикаторов условное заглавие «Еще о поэме». Слова, выделенные нами курсивом, в каноническом тексте поэмы дословно не встречаются, однако череда видений, посетивших лирическую героиню в Фонтанном Доме одним новогодним вечером, именуется в Первой части поэмы «полночной Гофманианой». Немного ниже по тексту первой главы, читаем: «Ночь бездонна – и длится, длится / Петербургская чертовня…». Определив жанровую принадлежность первой части, а с некоторыми оговорками – и всей «Поэмы без героя», эти авторские упоминания дают нам путеводную нить для понимания той роли, которая в ней предоставлена образам и мотивам немецкого происхождения.
Уже в Третьем посвящении к поэме, лирическая героиня обращается к одной из концертных пьес Баха, которая персонифицирована силой ее воображения («Полно мне леденеть от страха, / Лучше кликну Чакону Баха…»). В эпиграфе к Первой части, приведена итальянская цитата из либретто к моцартовскому «Дон Жуану». Среди теней, явившихся в Фонтанный Дом, выделяется маска Фауста; в самом конце Интермедии – «в глубине зала, сцены, ада или на вершине Гетевского Брокена» – появляется таинственная Козлоногая; тень Брокена падает и на заключительные строфы поэмы (как мы помним, Брокен – место собрания ведьм на Вальпургиеву ночь в «Фаусте», часть I, сцена 21). В хоровод масок включен и «волшебный доктор» Дапертутто: такое имя носил персонаж одной из сказок Гофмана, озаглавленной, кстати, «Приключение накануне Нового года». Все это – немецкие по происхождению произведения или образы, принятые русской культурной традицией, переосмысленные в ней, иногда до неузнаваемости – и по большей части уже нашедшие себе место в составе «петербургского мифа».
К сказанному необходимо добавить обширный корпус скрытых или неточно определенных упоминаний, некоторые из которых имеют существенную важность для понимания замысла поэмы. К ним относится в первую очередь «Карнавал» немецкого композитора Роберта Шумана, связанный многими незаметными нитями с образным строем и архитектоникой ахматовской поэмы. Не располагая здесь местом для развернутого сопоставления обоих произведений, мы отошлем читателя к выводам обстоятельного исследования Б.А.Каца, выпущенного в Ленинграде в 1989 году. Выделим в нем лишь то любопытное обстоятельство, что, оказывается, Роберту Шуману довелось в свое время посетить Фонтанный Дом – с тем, чтобы слушать православное богослужение, причем Анна Ахматова могла знать об этом факте. Если предположение отечественного музыковеда справедливо, то оно дополняет причины того интереса, который Анна Ахматова проявляла к личности классика немецкой музыки и его творческому методу, не исключая присущей последнему «поэтики тайнописи». В таком случае, в «дальнем эхе», с которым аукается лирическая героиня Ахматовой в начале Третьей части поэмы, можно узнать звуки той самой литургии, которую с благоговением слушал великий Шуман – и отголоски которой были некоторым волшебным образом сохранены стенами «Фонтанного Дома».
Последний контекст, привлекающий наше внимание, составляют указания на блокаду, расставленные по всему тексту – от Предисловия, в котором поэма посвящается «памяти ее первых слушателей – моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады» и до прозаической ремарки, открывающей Эпилог («Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного всё как на ладони…»). Формально, в обоих случаях автор не вполне точен. Ахматова оставалась в Ленинграде только до сентября 1941 года и завершила поэму только в эвакуации, а потому ленинградские слушатели могли быть знакомы разве что с ее фрагментами или набросками. Что же до разрушений города, то они все же не были такими масштабными, как в цитированном нами выше отрывке. Однако по сути оба приведенных высказывания необходимы, поскольку дают верное представление о размерах трагедии, постигшей город и всех его жителей.
При всей противоположности немецко-фашистской блокады основным принципам нравственности и самому духу культуры, ей было предоставлено весьма заметное место в метафизической концепции «Поэмы без героя». Можно предположить, что маскированная процессия, устроенная на Рождество 1913 года, помимо всего прочего, неким неясным образом предваряла те бедствия, которые новый год принесет героине, ее городу и стране (обратим здесь внимание на упоминание о «проклятых Мазурских болотах» в конце Первой части, прямо относящееся к событиям первой мировой войны). Затем «адская арлекинада» застыла в неком метафизическом пространстве и пребывала в нем вплоть до кануна нового, 1941 года, когда ожила на время – и снова явилась жительнице Фонтанного Дома, в преддверии новых бедствий. «Так в грядущем прошлое тлеет» – а «петербургская гофманиана» сохраняет таинственную связь с великим бедствием, зарождающимся каждый раз в Германии.
«А вокруг был не „старый город Питер“, а … предвоенный Ленинград – город, вероятно, еще никем не описанный и, как принято говорить, еще ожидающий своего бытописателя», – писала Ахматова в одной из заметок о «Поэме без героя», помеченной последним днем мая 1962 года. Ирония последних слов вполне явственна, однако по сути Анна Андреевна была совершенно права. Притом, что поэма была задумана в нашем городе, напечатана в нем во фрагментах еще в годы войны и стала, по всей видимости, лучшим поэтическим произведением, написанным о Ленинграде предвоенных лет и даже времен блокады, она скорее заключила предшествующий этап развития «петербургского текста», начатый деятелями «серебряного века», нежели открыла новый. Пора и нам перейти к рассмотрению собственно «ленинградского текста».
«Ленинградский текст»Кристально чистое выражение мифа о Петрограде как «колыбели революции» дал В.В.Маяковский в своих поэмах «Владимир Ильич Ленин» и «Хорошо!», написанных соответственно в 1924 и 1927 годах (то есть уже после переименования города в Ленинград). Заглавие поэмы «Хорошо!» дополнено авторским уточнением «Октябрьская поэма», позволяющим предположить, что мысль о задании жанрового канона была, по всей видимости, автору не чужда. Петроград революционных лет виделся поэту как арена огромной мистерии, уничтожившей ветхие «город и мир», вернув их в «начало времен» и сообщив им если не бессмертие, то жизнь, решительно преображенную. «Взорванный Петербург» пошел ко дну «подводной лодкой», «туша Авроры» неким доисторическим чудищем, этаким левиафаном («видением кита») втиснулась в устье Невы, «бездонный сумрак» города, более похожий на толщу воды, прорезали шажки «загримированного Ильича», восставшие заполнили покои Зимнего, «как будто водою комнаты полня» – и властителям прежнего эона было объявлено, что их время кончилось. Потом улицы Петрограда были окроплены кровью вождя, а у лирического героя Маяковского, пришедшего на похороны Ленина, вырвалось просто религиозное выражение: «Сильнее / и чище / нельзя причаститься / великому чувству / по имени – / класс!». Решительное обновление, испытанное героем в Москве, распространилось на всю страну: в заключительных строках поэмы «Хорошо!» древняя российская земля поименована уже просто «подростком» и «землей молодости». Желание австрийских хулиганов подойти под то, что в данном контексте вполне можно назвать «пролетарским причастием» вызвало у лирического героя «Октябрьской поэмы» теплое одобрение: «…Молодцы – вéнцы! / Буржуям / под зад / наддают / коленцем. / Суд / жгут. / Зер гут». Обратив внимание на примитивный макаронизм и, мягко говоря, незамысловатые рифмы цитированного фрагмента, читатель сможет легко оценить, какое влияние оказал Великий Октябрь на творческие потенции поэта, подававшего большие надежды в пору написания поэмы «Флейта-позвоночник».
Немецкие образы нашли себе место в составе нового, большевистского мифа о городе на Неве. Так, у богоподобного вождя новой эры был свой предтеча – или, как выразился Маяковский, «старший брат», а именно, Карл Маркс. В тексте поэмы «Владимир Ильич Ленин», фигуре этого политического мыслителя было отведено довольно заметное место. Маркс зажег свои сердце и мысль «невероятной топкой», «раскрыл истории законы» и «повел / разить / войною классовой», которая усилиями Ленина и его партии была перенесена в Петроград. К числу помощников добрых сил относились и персонажи, не вызывавшие у героя поэмы никаких симпатий: «Поехал, / покорный партийной воле, / в немецком вагоне, / немецкая пломба. / О если бы / знал / тогда Гогенцоллерн, / что Ленин / и в их монархию бомба!». Не вполне приличные, с точки зрения российского патриота, обстоятельства возвращения вождей революции в страну весной 1917 года заслуживали, по твердому убеждению пролетарского поэта, включения в состав «петроградского мифа». Не случайно он, передразнивая шепоток недругов, с гордостью помянул их и в тексте «Октябрьской поэмы»: «А эти? / От Вильгельма кресты да ленты. / В Берлине / выходили / с билетом перронным. / Деньги / штаба – / шпионы и агенты. / В „Кресты“ бы / тех, / кто ездит в пломбированном!». Как известно, этот сомнительный эпизод был из официальной большевистской мифологии достаточно быстро вымаран. Однако решающее влияние тягот германской войны на возникновение волнений в Петрограде никогда не подвергалось забвению – так же, как героизм защитников революционного Петрограда от немецкого наступления (ведь «Вильгельмов сапог, / Николаева шпористей…»).
Базовые составляющие революционного «петроградского мифа» были восприняты ленинградскими поэтами, переосмыслены и включены ими в состав сочинений, посвященных теме блокады. К примеру, в стихотворении «Осень 1941 года», написанном в тревожную пору, когда немецко-фашистские полчища уже подходили к Ленинграду, О.Ф.Берггольц обещала, что защитники города не сдадут его, невзирая ни на какие лишения – кроме всего прочего, потому, что «…надо всеми нами зацветут / Старинные знамена Петрограда». В «Стихах о ленинградских большевиках», написанных в сентябре 1941 года, сказано, что коммунисты первыми вышли на оборону города, «…те же, те же смольнинские стяги / Высоко подняв над головой». Немецкая составляющая «мифа города» в годы блокады существенно не изменилась – за исключением того факта, что в облике врага с большей четкостью проступили метафизические черты. Так, обратившись к четвертой главе поэмы В.М.Инбер «Пулковский меридиан», помеченной 1941–1943 годами, в шестой строфе встречаем вполне реалистичное описание наступления гитлеровских войск, навалившихся на город тремя колоннами, «силой сорока дивизий», при поддержке авиации и артиллерии. В следующей строфе, раздраженный полученным отпором, враг призывает себе на помощь Мороз и Мрак: «И те пришли, готовые к победам, / А третий, Голод, шел за ними следом». Обращение к аллегориям в цитированном фрагменте было формально оправдано беспрецедентной трагедией города – однако внимательный глаз заметит и признаки транспозиции темы в «сакральный план». Она не раз еще употреблялась блокадными поэтами применительно не только к врагам, но и к защитникам осажденной твердыни. Так, Ольга Берггольц писала о «крещении блокадой», героиня Веры Инбер целовала горбушку «святого блокадного хлеба», а герои Николая Тихонова давали в 1941 году клятву отстоять «святой невский берег»; примеры легко умножить.
Таким образом, «метафизика Петрограда» была включена в «метафизику Ленинграда». Носителями последней виделись ленинградские коммунисты, основы характера которых были заложены в годину революции. В цитированных уже выше, получивших большую известность в годы блокады «Стихах о ленинградских большевиках», автор просто и весомо напоминала, что «в этом имени – осенний Смольный, / Балтика, „Аврора“, Петроград», что «в этом имени бессмертен Ленин» – и именно потому страна обратилась к носителям этого имени, первыми послав их на бой. Вместе с тем, в литературе о блокаде постоянно встречаются и образы, принадлежавшие совсем другому, «петербургскому периоду» отечественной истории. К примеру, в написанном в самом начале блокады стихотворении «Бессмертие» В.М.Инбер читаем: «К плеяде столь прославленных имен, / Как Измаил, Полтава, Севастополь, / Прибавится теперь еще и он, / Град Ленина…». В опубликованном в то же время «Послании в Ленинград», лирический герой П.Г.Антокольского воскликнул: «Старый друг наших сказок и снов, / Медный всадник, механик и зодчий! / Стереги ленинградские ночи…». Каноническое выражение этой линии мысли дал Н.С.Тихонов в написанном уже после войны стихотворении «Ленинград»: «Петровой волей сотворен / И светом ленинским означен…». В обзоре литературной традиции «города на Неве» за два с половиной столетия ее существования, выдающийся ленинградский литературовед П.Н.Берков справедливо заключил, что в цитированном выше стихотворении Тихонова было дано «философское осмысление „идеи Ленинграда“». Сущность этого осмысления состояла, по нашему мнению, в том, что избранные элементы «метафизики Петербурга» были включены в состав «метафизики Ленинграда».
Наметившееся еще в годы войны восстановление целых пластов символики и идеологии старой России составило общий контекст этого расширения. Там, где герои Маяковского видели гнилой корабль, который заслуживал лишь пуска на дно, следующее поколение обнаружило сокровищницу образов и идей, вполне пригодных для «умного выбора». В первую очередь, этот выбор воскресил к новой жизни образы революционеров прошлого, «будивших» друг друга (по ленинской формуле), начиная от декабристов – и далее, вплоть до Герцена и народовольцев. Далее, восстановлен был государственный культ классиков отечественной литературы и искусства, степень размаха которого прямо зависела от выраженности в их творчестве принципов революционно-демократической эстетики. И, наконец, настал черед образов великих полководцев, давших пример обороны Отечества, несмотря на свои часто реакционные, крепостнические убеждения. Приведя уже показательные примеры из произведений выдающихся советских поэтов, мы обратимся теперь к традиции ленинградского исторического романа – в первую очередь, с тем, чтобы проследить видоизменения занимающей наше внимание немецкой темы.
О.Д.Форш взялась за свой первый исторический роман в Ленинграде, в 1924 году. К тому времени ей перевалило за пятьдесят, за плечами была интересная и, особенно в последние годы, трудная жизнь. Ольга Дмитриевна была дочерью царского генерала, ей довелось достаточно долго прожить в дореволюционном Петербурге и свести здесь знакомство с ведущими дятелями отечественного «серебряного века». «Петербургский миф» безусловно входил в круг ее интересов. Особенно часто она возвращалась к нему в беседах с Андреем Белым – прежде всего в связи с его романом «Петербург», разбору которого Форш уже после революции посвятила особую статью. Весной 1918 года, писательница перебралась в Москву, но уже через три года вернулась в голодный, растерзанный Петроград, с надеждой никогда больше его не покидать. «Первый исторический роман Ольги Форш – „Одеты камнем“ – открыл перед нею дорогу призвания и положил одно из краеугольных начал советской исторической романистики», – писал Председатель правления Союза писателей СССР К.А.Федин в сборнике, посвященном подведению итогов творческой деятельности писательницы. Он должен был хорошо помнить, как еще в 1954 году, на II Всесоюзном съезде писателей, ему довелось сидеть рядом с Ольгой Дмитриевной в президиуме и слушать ее приветственное слово, которым открылся первый день заседаний. По тем временам, то была небывалая честь: первый конгресс открывал сам Максим Горький.
Основным местом действия всех своих знаменитых романов Ольга Форш избрала Петербург, а героями – деятелей русского освободительного движения: пылкого Радищева, буйных офицеров, расправившихся с Павлом I, благородных декабристов, полузабытого узника Петропавловской крепости времен Александра II. Первый роман был написан с замечательной внутренней свободой. Чего стоило чувство, с которым рассказчик в романе «Одеты камнем», в 1923 году бывший уже седым стариком, смотрел на молодого красноармейца: «Он был похож на эстандарт-юнкера и отлично ездил верхом. Едва девятнадцати лет стал коммунистом: как чистейший сплав, без трещинки, отлился в форму. Мне он близок и особенно мил: ведь и мы, по-иному, но были точно такими в своей юности» (часть вторая, глава VI). В позднейших романах, герои Ольги Форш высказываются уже значительно осторожнее. Но, несмотря на все мыслимые оговорки, непрерывность душевного склада протагонистов остается заметной внимательному читателю – так же, как неизменно острое «чувство города», присущее творческому мышлению самой О.Д.Форш. В 1927 году, вернувшись на берега Невы после десятилетнего отсутствия, М.М.Пришвин возобновил знакомство с Ольгой Дмитриевной, проговорил с ней почти трое суток и под впечатлением этой встречи писал Максиму Горькому, что ленинградские писатели сохранили «хорошие литературные традиции» – не в последнюю очередь, потому, что выработали себе «маленький, местный, совершенно особый и новый патриотизм», включающий размышления над историей города и страны.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.