Автор книги: Дмитрий Спивак
Жанр: Культурология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 46 страниц)
«Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя: как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен, – но, клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал». В этих немногих словах, написанных после ознакомления с исторической концепцией П.Я.Чаадаева, как в капле воды, нашло себе отражение пушкинское патриотическое чувство, с присущей ему трезвостью и глубиной. Дополнительный же оттенок хрестоматийно известному высказыванию А.С.Пушкина придает то, что для его выражения поэт обратился к французскому языку: «…Mais je vous jure sur mon honneur, que pour rien au monde je n’aurais voulu changer de patrie, ni d’avoir d’autre histoire que celle de nos ancêtres, telle que Dieu nous l’a donnée»… Да, это кредо русского патриота было первоначально записано по-французски – как, впрочем, и текст чаадаевских «Философических писем», составивших отправную точку для размышлений Пушкина. Решительно ничего удивительного в приведенных фактах нет. Как мы знаем, дворянское общество России того времени было сплошь двуязычным, а в целом ряде положений и ситуаций даже рассматривало французский язык как предпочтительный. Вот почему удивление возбудил бы скорей дворянин, по принципиальным соображениям отказывающийся от французской речи с ее арсеналом отточенных «речевых формул», равно как сокровищницей почти неисчерпаемой литературной традиции. В этих условиях, особенно интересно проследить пути, которыми французские влияния входили в состав вполне уже оригинального «петербургского текста» русской литературы.
Текст «Медного всадника», по всей вероятности, памятен многим читателям едва ли не наизусть. Что может быть более знакомо петербуржцам или ценителям славного прошлого нашего города, чем вдохновенное Вступление к поэме с обрисованным на первой же странице образом Петра Великого, стоящего «на берегу пустынных волн» в думах о миссии будущего, пока безымянного града. «Природой здесь нам суждено / В Европу прорубить окно, / Ногою твердой стать при море…». К строке, которую мы выделили курсивом, сделана авторская сноска, читающаяся так: «Альгаротти где-то сказал: „Pétersbourg est la fenêtre par laquelle la Russie regarde en Europe“». Эти слова «Петербург есть окно, через которое Россия смотрит в Европу» – единственная французская фраза в тексте «Медного всадника», имеющая притом самое прямое отношение к основной идее поэмы. Петр I задумывал свою столицу именно как «окно в Европу», Пушкин принадлежал к поколению, для которого этот замысел стал реальностью, определившей и личную, и творческую судьбу. Тем более любопытно, как вводится в текст эта существенно важная цитата: «Альгаротти где-то сказал…». В этом заметна известная небрежность – но только на первый взгляд. Франческо Альгаротти был итальянским писателем, близким по духу к французским философам-просветителям. Ему довелось посетить Россию на исходе аннинской эпохи и выпустить после на итальянском языке сборник очерков под общим заглавием «Путешествия в Россию»: интересующая нас мысль была высказана в тексте Письма IV.
К пушкинским временам, афоризм Альгаротти стал уже почти общим местом. Историки русской литературы полагают, что сам Пушкин ознакомился с ним по тексту одного из компилятивных трудов о России, в изобилии выпускавшихся на французском языке в XIX веке. Это произошло задолго до болдинской осени 1833 года, когда поэт вернулся к беглому замечанию заезжего итальянца, немного переиначил его и ввел в текст своей новой поэмы. При этом слова об «окне в Европу» прозвучали дважды – сперва в основном тексте, по-русски, как внутренний голос Петра I, потом в примечаниях, по-французски, как высказывание заезжего европейца. Кому же они принадлежали? В том-то и дело, что никому – или, вернее сказать, самому городу. Полагаем, что мы не исказим авторский замысел, предположив, что в них прозвучал голос самого Петербурга, внятный конгениальному слушателю в любую эпоху. Представляется поучительным, что автор добился этого удивительного, чисто метафизического эффекта при помощи самых скромных средств – а именно, полифонической русско-французской цитаты, части которой были разнесены в пространстве поэмы и, разумеется, во времени…
«Пиковая дама» была написана в продолжение той же, редкой по накалу творческого воодушевления «болдинской осени» 1833 года, что и «Медный всадник». Факт этот общеизвестен; значительно менее часто вспоминают то обстоятельство, что в глубинную основу обоих произведений положена принципиально сходная метафизическая схема. Первые 20 строк Вступления к «Медному всаднику» описывают некое «начальное время», непосредственно предшествовавшее основанию Петербурга, когда был заложен некий присущий ему «базовый конфликт». Начиная с двадцать первой строки, автор переходит к описанию, условно говоря, «настоящего времени», в котором конфликт обнажается, принося гибель герою (в той мере, в какой таковым можно считать бедного Евгения), неисчислимые бедствия жителям Петербурга, но также и подтверждая прочность «дела Петрова», воплощенного в основанном им городе. Совершенно аналогично, завязка «Пиковой дамы» произошла «лет шестьдесят тому назад», как мы узнаем уже на первых страницах повести – а именно, при версальском дворе, где молодая аристократка из России встретилась с графом Сен-Жерменом и вступила с его помощью в обладание неким мистическим секретом. Герой Пушкина характеризовал Сен-Жермена как «изобретателя жизненного эликсира и философского камня», вполне вероятно, «шпиона» – и уж, вне всяких сомнений, как «старого чудака». Кем он ни был, загадочный граф не отказался помочь своей русской знакомой и сообщил ей «тайну трех карт», которая помогла даме отыграться и спокойно покинуть Париж.
На том интродукция заканчивается, а действие, как и в «Медном всаднике», переходит в наши дни – и так же, как в знаменитой поэме, современникам автора и первых читателей «Пиковой дамы» предстоит пожать семена бури, посеянные давным-давно. Во всяком случае, Германн, придя в спальню старой графини, высказал предположение, что старая тайна «… сопряжена с ужасным грехом, с пагубою вечного блаженства, с дьявольским договором». Если так – он был готов взять грех графини на свою душу. Мы только что процитировали финал главы III. Нелишне напомнить, что сразу же после этих слов, Германн решился принудить графиню открыть свой секрет и достал пистолет, она же испустила дух. Продолжая наше сравнение, заметим, что в Части второй «Медного всадника» истукан чудесным образом ожил и сошел со своей скалы, неся гибель молодому петербуржцу Евгению. Вполне аналогично, в главе V «Пиковой дамы» старая графиня на время оставила свою могилу и явилась другому молодому петербуржцу – Германну, но только затем, чтобы, сперва поманив колоссальным выигрышем, затем привести в сумасшедший дом.
Впрочем, из финала главы VI и Заключения «Пиковой дамы» мы узнаем, что после катастрофического проигрыша Германна «игра пошла своим чередом», воспитанницу старой графини Лизавету Ивановну выдали замуж, а «Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине». Обнажив глубинные основания «петербургского мифа» и обновив их, буря миновала, а жизнь пошла по своей прежней колее. Тут стоит заметить, что и в «Медном всаднике» после гибели героя жизнь отнюдь не замедлила своего поступательного движения, а поэт обратил к городу свой призыв, звучащий, как заклинание: «Красуйся, град Петров, и стой / Неколебимо как Россия»…
Выяснив, в чем состоят черты глубинного сходства между обеими «петербургскими повестями», будет уместно обратиться к различиям между ними. Евгений из «Медного всадника» и Германн из «Пиковой дамы» представляют собой полярно противоположные типы «нового человека». «Бедный Евгений» открыл тему скромного чиновника, «маленького человека», которой суждено было вскоре стать центральной для русской литературы «петербургского периода». На протяжении пушкинской поэмы этот он прошел путь от «праздных мечтаний» до попытки бунта со знаменитым «Ужо тебе!», брошенным в лицо «строителя чудотворного». В свою очередь, образ Германна отнюдь не лишен динамики. В начале повести мы видим его типичным «сыном обрусевшего немца», расчетливым, умеренным и трудолюбивым. После смерти графини, облик героя претерпел радикальные изменения. В разговоре с воспитанницей старой графини, один из приятелей Германна заметил, что «у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что на его совести по крайней мере три злодейства». Мы только что процитировали характеристику из начала главы IV. Как будто затем, чтобы это беглое сравнение укоренилось в памяти читателей, Пушкин вернулся к нему еще до завершения этой главы: «Утро наступало. Лизавета Ивановна погасила догоравшую свечу: бледный свет озарил ее комнату. Она отерла заплаканные глаза и подняла их на Германна: он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну».
Нужно сказать, что в творчестве Пушкина, так же как и во всей европейской культуре его времени, образ Наполеона двоился. С одной стороны, многое в его облике соответствовало идеальному типу романтического героя – гордого, безрассудно отважного и притом бесконечно одинокого. С другой стороны, он представлял собой тип холодного эгоиста, который без лишних сомнений отправлял на смерть десятки тысяч людей и никогда после того не мучился муками совести. В силу первого из указанных обстоятельств, французский император стал на довольно продолжительное время предметом подлинного культа в среде молодых, романтически настроенных дворян, не исключая и Пушкина. Что же касалось второго, то Пушкин с тревогой видел, как современная цивилизация ежечасно порождает людей, смело идущих по трупам к своей цели, отбросив и совесть, и веру. В образе Германна по мере того, как он решился на преступление и совершил его, постепенно возобладают черты именно этого склада. Ввзявшись за разработку этого сложного психологического типа, которому суждено было сыграть исключительно важную роль в дальнейшей судьбе как «петербургской империи», так и европейской цивилизации в целом, Пушкин обратился к образу французского императора Наполеона I.
ТургеневДействие самого знаменитого сочинения Тургенева – мы говорим, разумеется, о романе «Отцы и дети» происходит вдали от невских набережных. Впрочем, он был далек от того, чтобы писать «Физиологию Орловской губернии»: все главные действующие лица являются, по сути дела, петербуржцами. Действительно, братья Николай и Павел Кирсановы, воплощающие собой поколение «отцов», выросли и получили образование в Петербурге. Один из них окончил наш университет, другой служил офицером в гвардейском полку. Что же касается поколения «детей», то Аркадий Кирсанов появляется в первой главе сразу же после окончания Петербургского университета; другу его, Евгению Базарову, остается еще год учиться естественным наукам в Петербурге, а после держать экзамен «на доктора».
Темой писателя было появление в русском обществе «петербургского периода» новых психологических типов, носителям которых суждено было определить многое, если не все, в его будущем развитии. Что же касается «французского текста», то он составлял особый пласт тургеневского романа, пронизывая его ткань наподобие тонкой, но яркой нити (напомним, что сам Тургенев сжился с французской культурой как никто из русских писателей – за исключением Пушкина, которому, впрочем, так и не довелось побывать во Франции). Все представители «поколения отцов» в большей или меньшей степени владеют французским языком и постоянно обращаются к нему в своей речи. Так, уже в третьей главе Николай Кирсанов, обсуждая с сыном деликатный вопрос о судьбе крепостной девушки, которую он недавно поместил в своих покоях, переходит на французский – конечно, затем, чтобы слуги не поняли. В пятой главе брат его, Павел Кирсанов, впервые узнает, что изрядно его раздражающий Базаров – нигилист, и разражается негодующей тирадой: «…Мы, люди старого века, мы полагаем, что без принсипов (Павел Петрович выговаривал это слово мягко, на французский манер, Аркадий, наоборот, поизносил „прынцип“, налегая на первый слог), без принсипов, принятых, как ты говоришь, на веру, шагу ступить, дохнуть нельзя. Vous avez changé tout cela (вы все это изменили – Д.С.), дай вам Бог здоровья и генеральский чин, мы только любоваться будем, господа… как бишь? – Нигилисты, – отчетливо проговорил Аркадий» (по техническим соображениям, мы набираем в цитате жирным курсивом те буквы, над которыми автор проставил ударение). Своеобразной кульминации употребление французского языка достигает при описании бала у губернатора, в самом начале четырнадцатой главы: «Народу было пропасть, и в кавалерах не было недостатка; штатские более теснились вдоль стен, но военые танцевали усердно, особенно один из них, который прожил недель шесть в Париже, где он выучился разным залихватским восклицаньям вроде: „Zut“, „Ah fichtrrre“, „Pst, pst, mon bibi“ и т. п. Он произносил их в совершенстве, с настоящим парижским шиком, и в то же время говорил „si j’aurais“ вместо „si j’avais“, „absolument“ в смысле: „непременно“, словом, выражался на том великорусско-французском наречии, над которым так смеются французы, когда они не имеют нужды уверять нашу братью, что мы говорим на их языке, как ангелы, „comme des anges“». Как видим, французские словечки помогли автору создать несколькими штрихами картину торжествующей пошлости.
Что касается «поколения детей», то можно заметить, что его противостояние «поколению отцов» в известной степени распространяется и на язык. Достаточно обратиться к сцене дуэли между напыщенным Кирсановым и ерничающим Базаровым, чтобы найти весьма любопытный фрагмент: «– Вам все желательно шутить, – ответил Павел Петрович. – Я не отрицаю странности нашего поединка, но я считаю долгом предупредить вас, что я намерен драться серьезно. A bon entendeur, salut! (Имеющий уши да слышит – Д.С.). – О! Я не сомневаюсь в том, что мы решились истреблять друг друга; но почему же не посмеяться и не соединить utile dulci (приятное с полезным)? Так-то: вы мне по-французски, а я вам по-латыни». «Латынь для разночинной интеллигенции XVIII – начала XIX вв. была таким же языком-паролем, как французский для дворянства», – впрочем, те времена, о которых так точно сказал Ю.М.Лотман, давно миновали. Приверженец позитивной науки привык уже к чтению научных трудов на новых европейских языках – в первую очередь, французском и немецком. Так и Базаров, не справляясь со своими конспектами, в тексте главы XVII называет на память учебник Теофиля-Жюля Пелуза и Эдмона Фреми «Общие основы химии», причем это последнее заглавие цитирует по-французски. Несколькими страницами ниже, в начале следующей главы он тем же манером отсылает свою собеседницу к книге Адольфа Гано «Traité élémentaire de physique expérimentale» («Элементарное пособие по экспериментальной физике» – Д.С.). Речь, следовательно, идет на самом деле не столько о языках, сколько о стилях, которыми каждый из дуэлянтов владеет и на которые он ориентируется. Для «либерала с надушенными усами» это – русско-французская светская беседа и, может быть, великосветский роман (желательно, по-французски). Для «нигилиста, режущего лягушек», это – русская деловая речь и научная проза. Названия французских учебных курсов упоминаются исключительно по той причине, что это – недавно вышедшие, необходимые для работы книги, которые пока еще не переведены на русский.
Роман вышел в февральской книжке «Русского вестника» за 1862 год. В конце мая писатель вернулся в Россию из-за границы и заехал в Санкт-Петербург перед тем, как направиться к себе, в подмосковную. Именно в то время начались знаменитые пожары, сильно напугавшие тогдашнее общество. Масштабы бедствия были значительными: город был весь окутан дымом в продолжение многих дней, выгорели целые кварталы – в первую очередь, квартал, примыкавший к Садовой, там, где были расположены Апраксин и Щукин дворы, тысячи людей остались без крова. Но еще ужаснее были слухи, возникшие в Петербурге. Полагали, что страшные пожары – дело рук поджигателей-нигилистов, и что они, в свою очередь, составляют лишь вступление к кровавому бунту… Надо сказать, что правительство сумело погасить возникшую было панику. Тем не менее, до конца жизни Иван Сергеевич был уверен, что прикоснулся в своем романе к сферам, которые лучше было бы не затрагивать – разбудил, так сказать, «духа революции». В любом случае, слово было произнесено – а Петербург отозвался на него волной небывалых пожаров, начавшихся в Духов день 1862 года.
Через два года, он снова взялся за перо и выпустил в свет повесть «Призраки», написанную уже не реалистическом, а в фантастическом ключе. Герой ее, русский помещик, мающийся без сна в теплую лунную ночь, предоставляет свое тело призраку – женщине в белом платье по имени Эллис. Так начинаются ночные полеты, во время которых герои посещают разные отдаленные местности, среди которых выделяются столицы двух великих европейских держав, а именно Франции и России. Их описанию посвящены соответственно главы XIX и XXII тургеневской повести «в готическом вкусе». Париж ослепил эфирных странников мириадами своих огней и поразил зрелищем наслаждений всего мира, собранных в одном месте. «Но, странное дело! Мне не захотелось покинуть мою чистую, темную, воздушную высь, не захотелось приблизиться к этому человеческому муравейнику. Казалось, горячий, тяжелый, рдяный пар поднимался оттуда, не то пахучий, не то смрадный: уж очень много жизней сбилось там в одну кучу». В небе ночного Парижа было почти так же светло, как днем, из-за того, что на его улицах и в витринах зажжены «бесчисленные огни». В небе Санкт-Петербурга тоже светло, но по другой причине – а именно, потому, что была пора белых ночей. «Все видно кругом; все ясно, до жуткости четко и ясно, и все печально спит, странно громоздясь и рисуясь в тускло-прозрачном воздухе. Румянец вечерней зари – чахоточный румянец – не сошел еще, и не сойдет до утра с белого, беззвездного неба; он ложится полосами по шелковистой глади Невы, а она чуть журчит и чуть колышется, торопя вперед свои холодные синие воды».
Смысл сопоставления двух великих городов представляется в общих чертах ясным. Оба они представляют собой средоточие мирового зла, будь то пребывающая в лихорадочном движении столица «буржуазной империи» Наполеона III, или застывшая в оцепенении столица «военно-феодальной империи» начала царствования Александра II. Не случайно же духи тьмы чувствуют себя так вольготно в ночном небе над ними. При этом Париж приобретает ночью слегка ирреальные очертания, как бы подсказывая, какие метафизические бездны его окружают. Напротив, Санкт-Петербург даже в пору белых ночей кажется едва ли более основательным и реальным, чем днем. Пожалуй, поверить в существование потустороннего мира здесь труднее, чем где бы то ни было – что, впрочем, никак не умаляет могущества его обитателей. «Северная, бледная ночь! Да и ночь ли это? Не бледный, не больной ли это день? Я никогда не любил петербургских ночей; но на этот раз мне даже страшно стало: облик Эллис исчезал совершенно, таял, как утренний туман на июльском солнце, и я ясно видел все свое тело, как оно грузно и одиноко висело в уровень Александровской колонны».
ЧернышевскийРоман Н.Г.Чернышевского «Что делать?» был выпущен в свет в 1863 году и произвел в русском обществе фурор, сравнимый разве что с феноменальным успехом тургеневского романа «Отцы и дети». Героям романа приходится напрягать все силы, чтобы вырваться из пут старого мира и начать новую жизнь. Тот факт, что перед нами – социальный роман, лежит на поверхности; значительно менее заметно, что мы читаем роман петербургский. Между тем, знакомство с бытом и топографией Петербурга середины XIX столетия представляется необходимым для адекватного понимания романа «Что делать?». К примеру, Лопухов, нанял угол в квартире, где жили немецкие мастеровые, и в результате, как мы помним, быстро овладел немецким языком. Почему ему было не изучить французский язык тем же способом? Для правильного ответа на этот вопрос нужно знать, что немцы тогда стояли на втором месте по численности после русских в общем составе столичного населения и проживали компактно в ряде частей города. В частности, немецкие мастеровые имели обыкновение поселяться вместе в избранных частях города – прежде всего, в окрестностях Сенной площади. Напротив, французов в Петербурге всегда проживало немного, и они были отнюдь не так склонны к объединению своих сил для совместного найма дешевых квартир в доходных домах.
Другой пример представляет Рахметов. Он, как мы помним, «…с восьми часов утра ходил по Невскому, от Адмиралтейской до Полицейского моста, выжидая, какой немецкий или французский книжный магазин первый откроется». Для правильной оценки этого беглого указания нужно помнить, что «в XIX веке за Невским проспектом прочно установилась репутация книжного центра города. О нем говорили, что это „улица по преимуществу литературная, умственная или просто книжная“». Действительно, обилие вывесок русских или иностранных книжных магазинов на фасадах домов Невского всегда поражало тех, кто впервые попадал на главную улицу Петербурга. Молодой Чернышевский, приехав в столицу в 1840-х годах, сразу пошел знакомиться с книжными богатствами проспекта и вскоре написал домой: «На Невском проспекте…кажется, в каждом доме по книжному магазину», а в другом письме отметил: «Все книжные магазины сбиты между началом Невского и Аничковым мостом (верста, может быть) на Невском» (цитируем историко-краеведческое описание Невского проспекта А.Н.Чесноковой). Итак, Рахметов смог ознакомиться с образцами новейшей социалистической литературы, посетив всего несколько магазинов – дорогих, по всей видимости и, безусловно, торгующих лишь разрешенными изданиями. Таким образом, Петербург – не только одна из мировых столиц пошлости и порока, но и ускоритель развития «нового человека» – и именно благодаря тому, что в нем сосредоточены все блага современной цивилизации.
В силу той же причины, Вере Павловне не пришлось покидать родной город затем, чтобы начать свои социальные эксперименты в духе Фурье и Сен-Симона. Напротив, в большом городе легче было избежать нескромных глаз и ушей, проще найти единомышленников и соратниц, удобнее открыть магазин для сбыта готовой продукции. Магазин решено было открыть на Невском проспекте и, естественно, как принято было тогда в Петербурге, дали ему французское название: «Au bon travail», которое потом заменили на другое: «A la bonne foi». Названия эти совсем непростые: для непосвященных они значат одно («Магазин, где работают на совесть»), для посвященных – другое («Магазин, где внедряют новые, социалистические принципы производства»). У названия, на котором в конце концов и решено было остановиться («A la bonne foi»), наличествовала еще одна маленькая тайна: оно содержало имя владелицы магазина. Ведь русскому слову «вера» соответствует французское «foi», что в тексте романа специально оговорено. Отсюда становится очевидным, что свое имя героиня романа получила не зря. Для апостола русского социализма Н.Г.Чернышевского она – воплощение новой веры, которая, по его мысли, должна была принести людям счастье и процветание.
Впрочем, до «Новой России» пока еще было далеко, а вокруг простирался старый, прожженный Питер. Выпив любимых своих жирных сливок и привольно раскинувшись на мягком диванчике, в этом городе так приятно было отдаваться дремоте, входить в «тонкий сон» и встречаться в нем с Девой-Революцией. Последняя отнюдь не обиновалась приходить в Петербург, хотя замечала, что беден он красотою и все звала свою новую избранницу Веру в города будущего, выстроенные из алюминия и стекла. Мы говорим о «Четвертом сне Веры Павловны», и именно о том месте, где раскрыта была тайна теофании этой премудрой Девы: «Ты знаешь ли, кто первый почувствовал, что я родилась, и сказал это другим? Это сказал Руссо в „Новой Элоизе“. В ней, от него люди в первый раз услышали обо мне». Как мы помним, Жан-Жак Руссо был одним из вождей французского Просвещения. Что же касалось его «романа в письмах» «Жюли, или Новая Элоиза», то в нем была убедительно показана как бесперспективность старой морали, так и возможность устроить свою жизнь на новых началах. Руссо как писатель входил, таким образом, в число предшественников Н.Г.Чернышевского. Вспомнив, что первому, помимо всего прочего, суждено было стать духовным предтечей Великой Французской революции, мы можем яснее понять, какую историческую роль Николай Гаврилович уготовал самому себе.
Еще одно обстоятельство, которое привлекает наше внимание, состоит в том, что образ Девы-Революции дублирован в тексте романа фигурой петербургской француженки по имени Жюли. Совпадение с именем целомудренной героини Руссо кажется здесь случайным: Жюли – падшая женщина, которую в приличных домах не принимают. Вместе с тем, ей довелось принять некоторое участие в судьбе Веры Павловны, причем самое положительное. Француженка, добрая и честная в глубине души, случайно узнала о коварных планах ухажера Верочки и своевременно их сорвала. Таким образом, если на высшем плане духовной эволюцией героини романа руководит Дева-Революция, то на низшем плане ей помогает резвушка Жюли. Это неудивительно: явное противостояние и тайное сродство «любви земной» и «любви небесной» – или же, говоря языком посетителей платонова пира, «Афродиты Пандемос» и «Афродиты Урании» – принадлежит к числу старейших, архетипических конструктов мифологического мышления.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.