Автор книги: Дмитрий Спивак
Жанр: Культурология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 46 страниц)
Андрей Белый приступил к работе над романом «Петербург» за несколько месяцев до начала 1912 года. Согласно историософии писателя, двенадцатый год каждого столетия был отмечен знаком беды, шла ли речь о смутном времени XVII столетия, или о наполеоновском нашествии 1812 года. Публикация романа началась летом 1913 года, в одном сборнике с блоковской драмой «Роза и Крест» и в предвидении потрясений войны и следующей русской революции. «Французский текст» прослеживается на нескольких уровнях структуры романа. Прежде всего, речь идет об устоявшемся, привычном быте столицы Российской империи, который стал вместе с ней уходить в небытие на глазах первых читателей книги гораздо быстрей, чем они это предполагали. Перевязанные розовой ленточкой бонбоньерки конфет от Баллэ, блонды и «chapeau bergère» («шляпка пастушки») от мадам Фарнуа, «thé complet» («полный чай», то есть чай с сахаром и сливками) поутру – все это касалось таким естественным и привычным жителям и особенно жительницам старого Петербурга, имевшим счастие принадлежать к приличному обществу. В этом отношении со времен Пушкина мало что изменилось. Представители французской «империи мод» и бонтона сохранили свои позиции – и пожалуй, даже расширили их.
Следующий слой текста раскрывает нам философские убеждения главных героев. Весьма важным в этом отношении нам представляется начало Главы третьей, где за обеденным столом в фамильном особняке на набережной Невы сходятся отец и сын, два представителя семьи Аблеуховых. Отец, консерватор и ретроград, ставит вопрос сыну Коленьке, кто написал тот трактат, который тот сейчас изучает. Ответ сына, склоняющегося к социализму и даже терроризму, гласит: «Коген, представитель современного кантианства». – «Позволь – контианства?» – «Нет, кантианства, папаша…» – «Канта Конт опроверг?» – «Но Конт ненаучен…» …….. – «Не знаю, не знаю, дружок; в наше время считали не так…». Как видим, идейное противостояние двух поколений – отца, одного из последних столпов «петербургской империи» и сына, мечтающего о ее разрушении – выражено в оппозиции двух философов, немца и француза, Канта и Конта. Их противопоставление представлялось автору настолько важным для построения архитектоники романа, что весь этот раздел получил заголовок «Конт – Конт – Конт!».
Сейчас Огюста Конта никто не читает, тем более мало кто стал бы его сопоставлять с великим Иммануилом Кантом. Между тем, было время, когда Конт был у нас более чем влиятелен. Если перечислять лишь влияния, приоритетные для развития отечественной философской мысли, то сперва, в XVIII веке, тон у нас задавало французское Просвещение. В первой половине XIX столетия пришел черед «философской интоксикации» идеями немецких философов – Шеллинга, потом Гегеля. Во второй половине XIX века, пришло время всеобщего увлечения идеями Конта, а также его последователей – таких, как Милль и Спенсер. Учение Конта, изложенное им прежде всего в трактате «Курс позитивной философии», впервые изданном в 1830 году, по крайней мере в двух отношениях развивало любимые мысли французских просветителей. Автор решительно отрицал всякую метафизику и считал человека не более, чем звеном в развитии природы. Как следствие, биология становилась «царицей наук», а методы ее предполагалось желательным и возможным распространить на изучение внутренней организации и истории общества и государства. Позитивизм Конта привлек внимание ведущих умов в лагере либеральной буржуазии. После начала «великих реформ» на повестку дня у нас встала выработка разных проектов преобразования общества и государства, оценка их сравнительной эффективности, ближайших и более отдаленных последствий. Между тем, позитивизм придавал большое значение применению научного метода для построения оптимальных моделей общественной организации, соответствуя в этом отношении «духу времени». Предлагая, таким образом, взяться за проведение широких преобразований в интересах всего общества, Конт полагал все же, что разумный прогресс может быть обеспечен лишь при сохранении строгого порядка и к топору ни в коем случае не призывал. Именно это линия должна была особенно привлекать внимание сенатора Аблеухова, хранившего верность идеалам молодости, которая пришлась на «золотые шестидесятые» годы.
Наряду с этим, не успев демонтировать старую метафизику, Огюст Конт принялся за воздвижение новой. «Средством установления социальной гармонии Конт считал пропаганду новой „религии человечества“, в которой культ личного бога заменялся культом абстрактного человека как высшего существа», – верно заметила И.В.Егорова. В этом отношении Конт продолжал иную линию французского Просвещения, побуждавшую его лидеров склоняться то к философскому деизму, то к культу Разума. Нужно сказать, что мощный метафизический посыл этой концепции был быстро опознан и включен в ткань собственных размышлений русских религиозных мыслителей. В статье «Идея человечества у Ог. Конта», написанной за два года смерти, наш выдающийся философ Владимир Соловьев определил, что человечество Конта есть «…высшая и всеобъемлющая форма и живая душа природы и вселенной, вечно соединенное и во временном процессе соединяющееся с Богом и соединяющее с Ним все, что есть». В таком понимании, позитивистское понимание человечества совпадало с соловьевской концепцией Софии Премудрости Божией, и наш софиолог пришел именно к такому выводу. Бог знает, что сам французский философ сказал бы по этому поводу – скорее всего, протестовал бы. Впрочем, тут речь шла уже об автономном развитии идей Конта на собственно русской почве. Для следующего поколения предположение русского софиолога стало аксиомой, и А.А.Блок без тени сомнения писал в 1910 году: «Как Соловьев открыл истинное лицо „отца позитивизма“, определив идею св. Софии Премудрости Божией – у О.Конта, так мы уже не можем не видеть истинного лица „отца натурализма“ – Э.Золя. У нас за плечами – великие тени Толстого и Ницше, Вагнера и Достоевского. Все изменяется: мы стоим перед лицом нового и всемирного». Надо думать, что эта, метафизическая линия философии О.Конта осталась старшему Аблеухову чужда.
В следующем, духовном слое романа – там, где герои входят в пространство видений и грез и принимают посетителей из астральных миров – о позитивизме и речи нет. В главе «Суд» Николай Аблеухов лепечет что-то о ценности Канта, но «преподобный монгол», облеченный в халат с изображениями драконов и подобие митры о пяти ярусах, останавливает его одним движением руки. – «Задача не понята: параграф первый – Проспект». – «Вместо ценности – нумерация: по домам, этажам и по комнатам на вековечные времена». – «Вместо нового строя зарегистрированная циркуляция граждан Проспекта». – «Не разрушенье Европы – ее неизменность»… Так носитель «монгольского дела» опознает родной дух в «деле Петровом» и одобряет его, а стильный кабинет в особняке на набережной Невы застывает под веянием «тысячелетних ветерков».
МаяковскийОбщее содержание поэмы «Облако в штанах», писавшейся в 1914–1915 годах, памятно многим читателям. Разделив поэму на четыре части, поэт посвятил их последовательному отрицанию того понимания любви, искусства, общественного строя и религии, которое исповедовалось большинством его современников в России. Молодой футурист придавал своему сочинению исключительное значение, рассматривая его как «катехизис современного искусства». Себя он видел предтечей грядущей русской революции – а может быть, ее «тринадцатым апостолом» (именно это название поэма первоначально получила). В конце второй части он сам говорит о том, как прошел «…Голгофы аудиторий / Петрограда, Москвы, Одессы, Киева», узрел «…идущего через горы времени, / которого не видит никто» и понял главное: «Уже ничего простить нельзя. / Я выжег души, где нежность растили. / Это труднее, чем взять / Тысячу тысяч Бастилий!». Как видим, предвидение скорого наступления русской революции соединяется здесь с воспоминанием об общеизвестном парижском событии 14 июля 1789 года. Единственное возражение тут состоит в том, что первая часть «Облака в штанах» начинается, как известно, со слов «Вы думаете, это бредит малярия? / Это было, / было в Одессе» и, следовательно, с формальной точки зрения отношения к Петрограду иметь не может.
На это нужно заметить, что к «южной столице России» была приурочена лишь любовная линия поэмы В.В.Маяковского, поводом к написанию которой послужил неудачный роман с М.А.Денисовой. Что же касается других линий, то тут горизонт существенно расширяется, охватывая, как мы только что видели, и Киев – «мать городов русских», и «первопрестольную» и нашу «северную столицу». В автобиографических заметках «Я сам» обстоятельства написания основного текста поэмы очерчены так: «Май. Выиграл шестьдесят пять рублей. Уехал в Финляндию. Куоккала. Куоккала. …Вечера шатаюсь пляжем. Пишу „Облако“. Выкрепло сознание близкой революции. Поехал в Мустамяки. М.Горький. Читал ему части „Облака“. Расчувствовавшийся Горький обплакал мне весь жилет…». Действительно, в середине мая 1915 года, неожиданно получив в свои руки сумму, значительную для полунищего футуриста, Маяковский поехал в пригород Петрограда – Куоккалу (теперешнее Репино), остановился там в гостинице при железнодорожной станции и отдался творческому труду. Рабочим кабинетом ему служил берег Финского залива, продутый насквозь холодными северными ветрами. Там можно было до бесконечности ходить взад и вперед по пляжу, у подножия так называемой «Бартнеровской стены», гудя под нос ритм и выкрикивая слова поэмы, рождавшейся буквально «на ходу». Кругом были дачные поселки, куда на летнее время охотно перезжали видные представители петроградской интеллигенции – Кульбин, Чуковский, Репин, Горький и многие другие. Им довелось стать первыми слушателями нового сочинения Маяковского и после первых колебаний принять ее. Большинство присутствовавших при чтении предчувствовали скорое наступление революции, а некоторые активно ей помогали. В любом случае, ясно было, что революция разразится в столице империи. В силу таких соображений, мы можем не только говорить о воздействии петроградских впечатлений на концепцию поэмы «Облако в штанах», но и восстановить в ней пласт, связанный с идеями и образами «петроградского текста».
Семнадцатым апреля 1917 года помечена небольшая поэма «Революция», жанр которой был определен в авторском подзаголовке как «Поэтохроника». Действие начинается 26 февраля с описания стихийного возмущения солдат Волынского полка, а 27-го герою становится ясно, что речь идет о наступлении событий всемирно-исторического значения: «Граждане! / Сегодня рушится первое тысячелетнее „Прежде“. / Сегодня пересматривается миров основа … Граждане! / Это первый день рабочего потопа». Как видим, поэт сохранил верность себе, видя в происходящем не просто социальный взрыв, но событие метафизическое, сравнимое с основанием новой мировой религии. Дав несколько зарисовок народного возмущения, поэт обратился к картине рабочего Питера: «Рассыпав дома в пулеметном треске, / город грохочет. / Город горит … Это улицы, / Взяв по красному флагу, / Призывом зарев зовут Россию. / Еще! / О, еще! / О, ярче учи, красноязыкий оратор! / Зажми и солнца / и лун лучи / мстящими пальцами тысячерукого Марата!». Как видим, сам город, охваченный заревом революции, поднимается, призывая к восстанию всю страну. Восставшие петроградцы видятся в свете этого духовного пламени как гигант, исполненный духом Жан-Поля Марата – одного из самых вождей якобинцев. Нужно оговориться, что вожди Февральской революции отнюдь не считали себя последователями Марата. Однако поэт-футурист мечтал о распространении начатой революции в физическом и духовном пространстве. Для того он и призывал в Петроград дух Марата. Парижские события 1789 и последующих годов становились, таким образом, своего рода «ветхим заветом», из сокровищницы которого русские революционные массы могли смело черпать образы и примеры.
В феврале 1927 года советская пресса сообщила, что поэт Владимир Маяковский принял предложение партии и правительства написать сценарий спектакля, намеченного к постановке в Ленинграде на праздник 7 ноября. «Дух Марата», к которому так пламенно обращался поэт в 1917 году, давно победил – и теперь предстояло достойно отпраздновать десятилетие этой победы. Верный духу эпохи, Владимир Владимирович взял на себя повышенные обязательства и написал не сценарий, но объемистую поэму, которой было дано задорное, под стать настроению масс, название «Хорошо!». Автор сознавал, что речь шла о выработке нового канона и потому дал своему сочинению подзаголовок «Октябрьская поэма». В цитированных уже нами воспоминаниях «Я сам» поэт высказался по этому поводу вполне однозначно: «Хорошо» считаю программной вещью, вроде «Облака в штанах» для того времени. «Октябрьская поэма» Маяковского составила эпоху в истории советской литературы и дала образец, которому следовали поколения наших поэтов, вплоть до А.Вознесенского. Современники тоже ее оценили по достоинству. Широкую известность получили слова А.В.Луначарского, характеризовавшего сочинение Маяковского «…как великолепную фанфару в честь нашего праздника, где нет ни одной фальшивой ноты».
В середине октября поэму «Хорошо!» выпустили отдельным изданием, а 7–8 ноября представление, основанное на тексте ее «исторических» разделов было с успехом показано в ленинградском Малом оперном театре. «Грандиозное массовое представление в театре как бы сливалось с тем, что происходило в эти дни на улицах нарядно украшенного города: повсюду гремели оркестры, звучали хоры, двигались карнавальные колесницы, с песнями шли организованные стройные колонны людей», – подчеркнули биографы поэта З.А.Вейс и В.Я.Гречнев. События десятилетней давности снова разыгрывались на улицах Ленинграда и на его сценах – однако на этот раз они были очищены от всего, что представлялось вождям победившей партии случайным, тем более вредным. Те ленинградские торжества внесли свою лепту в выработку «праздничного канона» советской страны в целом… Тем более интересно посмотреть, подверглись ли перестановке акценты в новой поэме «певца революции».
В том, что это произошло, не приходится сомневаться. Первое, что бросается нам в глаза – то, что при рассказе о взятии власти большевиками 25 октября 1917 года не упоминается ни о штурме Бастилии, ни о Робеспьере, ни о Марате. Практически все явные упоминания о деятелях или событиях Великой Французской революции сняты. Победа большевиков оказалась настолько масштабной и полной, что упоминания об исторических предшественниках в данном контексте были бы неуместны. Кроме того, миф о Петрограде как «колыбели революции» сам занял место «ветхого завета» по отношению к «новому», который на глазах созидался в Москве, под сенью кремлевских звезд, поколением советских людей, выдвинувшим лозунг «Сталин – это Ленин сегодня». В этих условиях, перипетии французской революции вытеснялись в темную предысторию. Сходная концепция была намечена Маяковским еще в поэме «Владимир Ильич Ленин», написанной под впечатлением смерти вождя революции в 1924 году. В ней «тени прадедов, парижских коммунаров» заклинали революционеров грядущих лет: «Сообща взрывайте! / Бейте партией!». Однако когда речь доходит до описания того, как такая партия, созданная силами Ильича и его соратников, пришла к власти в октябре 1917 года, исторические аналогии отступают на задний план – затем, чтобы не принизить значения «третьей русской революции».
Французская тема в творчестве В.В.Маяковского вовсе не исчерпывалась обращением к истории французских революций. При случае он вводил в свои сочинения образы или мотивы из более старого, «петербургского текста», действуя с умом и тактом. Стоит напомнить о стихотворном цикле «Париж», в тексте которого нашли себе место плоды творческих досугов, которыми поэт пользовался в ноябре-декабре 1924 года, во время своего пребывания во французской столице. «Дух времени» у Маяковского, как всегда, на первом месте: он не забывает упомянуть ни о Великой Французской революции, ни о Парижской Коммуне, ни о недавно убитом французскими шовинистами товарище Жоресе. За этим пластом проступает другой – и вот на парижском бульваре поэт сталкивается лицом к лицу с месье Тургеневым и мадам Виардо – точнее, с похожими на них людьми, над внешностью которых творчески поработал парижский туман. Действительно, о ком в первую очередь может подумать русский поэт, как не о Тургеневе, который более всех наших писателей «петербургского периода» был связан с Францией и полжизни прожил в Париже… «Я хотел бы / жить / и умереть в Париже, / если б не было / такой земли – / Москва», – звучат заключительные строки цикла, ставшие хрестоматийно известными. Казалось бы, что может быть естественнее, чем признаться, что Париж прекрасен – и тут же оговориться, что своя земля лучше? Между тем, дело здесь обстоит совсем не так просто. «…Стихи эти – весьма точная цитата. „Я хочу жить и умереть в моем любезном отечестве, но после России нет для меня земли приятнее Франции“, – писал Карамзин, расставаясь с Парижем. Маяковский не только наизусть помнил эти слова, но и, прощаясь с Парижем, ощущал себя все тем же „русским путешественником“ за границей. Параллель эта вызывала у него даже некоторую досаду, что видно из иронических в собственный адрес слов о сердце, расквашенном сентиментальностью», – заметили Ю.М.Лотман и Б.А.Успенский.
Форш и ТыняновОльга Форш отдала немало сил разработке мифа о «Ленинграде как колыбели трех революций» и, как говорится, много в том преуспела. Тем более интересно, какие аспекты французской метафизики Петербурга прежде всего пригодились ей в этой связи. В романе «Одеты камнем» мистические сюжеты и темы разлиты широко и привольно. С формальной точки зрения это оправдано тем, что герой, проживший всю жизнь при царе, встретил большевистскую революцию седым стариком и понемногу сошел с ума, начав слышать голоса и ставить эксперименты над собственным «мысленным током». На деле тут отразились, скорее всего, оккультные интересы самой Ольги Форш, до революции принимавшей активное участие в антропософских мистериях. В молодости герой романа, Сергей Русанин, дружил с вольнодумцем, по имени Михаил Бейдеман, а потом его предал. Бейдеман был помещен без суда в Петропавловскую крепость и обречен на бессрочное заключение. Память об узнике не давала старцу покоя и после революции. Теперь он приходил к воротам крепости, где разместился «Штаб Петрогрукрепрайона», мучился там и плакал – а заодно поминал предсказание одной парижской гадалки, по имени мадам де Тэб. Об этом сеансе упоминалось в самом начале романа. В бытность свою в Париже, молодой русский офицер пошел к гадалке и получил от нее предсказание, что ему предстояло умереть «…от истощения, после невыразимых мук одиночного двадцатилетнего заключения и сумасшедшего дома». Вернувшись домой, Русанов продолжал делать карьеру, жить в свое удовольствие и лишь посмеиваться, вспоминая об угрозах глупой гадалки. Только в начале второй части романа «Одеты камнем» Сергею Русанову дано наконец осознать, что прошлое никуда не ушло, а ему предстоит ответить за совершенное предательство перед собой и Богом. «Читатель, свершилось надо мной пророчество предсказательницы m-me де Тэб. Одетый камнем, как был Михаил в 1861 году, я в 1923 – становлюсь на его место». Итак, в центре внимания автора и ее героя – Петропавловская крепость. Что же касается мысленного заключения там, в качестве метафизического наказания за вполне реальную подлость, то Сергею Русанину его предсказала (или наворожила) парижская гадалка, скорее всего, никогда не бывавшая в Петербурге. Так более чем знакомый отечественной литературе мотив мистического предсказания, прозвучавшего в Париже, но эхом отозвавшегося в Петербурге (вспомним о пушкинской «Пиковой даме»), нашел себе место в ткани первого советского исторического романа.
Работать над романом из времени императора Павла Ольга Форш начала во время войны, а завершила ее уже по возвращении из эвакуации, в старой своей квартире в «писательском доме», на набережной канала Грибоедова. Недалеко, буквально в пяти минутах ходьбы, возвышается мрачный Михайловский замок. Роман был помечен 1946 годом и получил то же простое название. Знакомясь с романом «Михайловский замок», приходится констатировать присутствие в его тексте двух мифов о Франции – одного «королевского», другого «революционного». Первый необходим для характеристики образа мыслей царя Павла Петровича. В спальне его помещен портрет средневекового рыцаря-знаменосца кисти Жана Ледюка. При разговоре с Паленом, царь показал на портрет и заметил, что почитает французского рыцаря своим хранителем и советником. «Сам крестоносец, он вдохновил меня на великую идею негласного крестового похода на восставшие темные силы». Несколько выше, из текста Главы одиннадцатой, мы узнаем, что царь имел обыкновение укреплять свой дух чтением французского мистика Клода де Сен-Мартена. Второй миф нашел себе место при описании вольнолюбивых устремлений «лучших людей своего времени» – архитекторов Василия Баженова и Андрея Воронихина. Сведя их одним петербургским вечером у камина, Ольга Форш заставила Воронихина непринужденно повествовать об обстоятельствах французской революции, которым он был свидетелем, включая и штурм Бастилии, и сходки якобинцев. Слушая своего младшего товарища, Баженов тихо млеет и предается мечтам о будущей вольности. Случившийся тут же Карл Росси слушает друга, затаив дыхание. Надо сказать, что тут романистка, как говорится, взяла лишку. Впрочем, то ли написал бы иной из наших современников, пройдя через горнило «проработок» сталинского времени.
Последнюю из своих исторических книг О.Д.Форш написала, приняв все меры предосторожности – от цитаты из Ленина, предпосланной тексту, до заключающей его выдержки из Герцена. Повествующий о подготовке восстания декабристов и его крахе роман «Первенцы свободы», писавшийся в 1950–1953 годах, отвечал строгим требованиям советской критики. При чтении романа, возникает впечатление, что декабристы смутно предвидели дальнейший ход русского освободительного движения и с удовольствием приняли бы участие в пролетарской революции, если бы Провидение воскресило их столетием позже. В своих разговорах участники тайных обществ постоянно обращаются к опыту Великой Французской революции. При этом они понимают, что можно вооружить чернь и одним махом добиться успеха, но этот путь для них категорически неприемлем. Другое дело – тактика бонапартизма. В самом начале романа один из вождей заговорщиков отзывается о ней с одобрением: «Еще Пестель публично, на заседании членов Общества, произнес во всеуслышание, что правильное развитие революционной мысли в России должно привести непременно к цареубийству и по крайней мере – к десятилетней диктатуре новой власти для того, чтобы удержать все завоевания революции». Ниже по тексту романа, Пестель высказывается еще более прямо: «Уж если иметь над собой деспота, то, конечно, Наполеона. Как он возвысил Францию! Уважая исключительно дарование, а не знатность, он положил основу возвышению людей более справедливую, наметил новый, доселе закрытый предрассудками, путь…». Слушая его, другой вождь заговорщиков, Кондратий Рылеев, ужасается и восклицает: «Сохрани нас Бог от Наполеона!», а про себя начинает подозревать, «уж не метит ли сам Пестель в Наполеоны?».
В дальнейшем повествовании автор подводит читателя к мысли, что П.И.Пестель, скорее всего, был прав и зря товарищи по заговору его не послушали. Во всяком случае, отдав уже после поражения последнее свое приказание, Рылеев просит передать Пестелю братский привет. «И еще… – он горестно вздохнул, – еще передайте, что во многом он был прав!». Эти слова, помещенные ближе к финалу шестой главы Второй части романа «Первенцы свободы», передают важную для автора мысль. Нельзя не заметить, что чуть ниже по тексту, в тексте Главы седьмой, Форш вводит образ французского эмигранта на русской службе, генерал-лейтенанта Рота, и тот говорит практически то же самое, только на свой манер. Рот – роялист и, конечно, совсем не сочувствует заговорщикам, которые только что так неудачно выступили в Петербурге. Вместе с тем, по парижскому опыту он знает, как надобно действовать – и указывает случайным русским собеседникам в качестве образцов то на графа Мирабо, то на генерала Буонапарте. Остается прийти к выводу, что таким образом Ольга Форш дала выразительную характеристику тактики не столько бонапартистов, сколько большевиков.
Завершая разговор о последнем романе Ольги Форш, нужно отметить, что в нем остались обойдены молчанием некоторые из факторов, существенных для подготовки как французской революции, так и восстания декабристов. Мы говорим в первую очередь о масонстве. В том, что писательница владела этим предметом, не приходится сомневаться. Мы уже упоминали в тексте предыдущей главы, что, согласно записи одной из ее бесед, ведшихся в 1942 году, Форш сопоставила Робеспьера, Демулена и прочих вождей Великой Французской революции с Гитлером, и заметила, что первые выработали свои убеждения в масонских клубах, второй же скорее всего был вскормлен какими-нибудь оккультными деятелями вроде теософов. Можно лишь сожалеть, что эта ремарка, делающая честь как интуиции писательницы, так и ее знакомству с историей европейского мистицизма, по условиям времени не нашла отражения в тексте последнего ее «петербургского романа».
Ольга Форш не первой взялась за тему заговора декабристов. Еще в 1925 году Юрий Тынянов выпустил исторический роман, в котором он проследил путь Вильгельма Кюхельбекера от классов Лицея вплоть до каре на Сенатской площади, и далее по крепостям Петропавловской, Шлиссельбургской, Динабургской, Ревельской и Свеаборгской. Получив короткое заглавие «Кюхля» и подзаголовок «Повесть о декабристе», роман молодого ленинградского писателя и литературоведа был напечатан к столетнему юбилею восстания декабристов и вскоре снискал себе известность, составив одну из отправных точек в развитии советского исторического романа. Тема Великой Французской революции появляется в тексте романа рано, а именно при описании европейского путешествия, которое Кюхельбекер предпринял после окончания Лицея. Приехав в Париж, он установил связи с антимонархической оппозицией, во главе которой стоял тогда известный писатель и публицист Бенжамен Констан. Молодому приезжему из России сразу же предложили прочесть в обществе «Атеней» несколько лекций об истории и современном состоянии его родины, на что Кюхельбекер с радостью согласился.
Лекции были насыщены вольнолюбивой риторикой, слушатели принимали их на ура. В их числе автор нашел нужным выделить лишь одного – скромного и на первый взгляд ничем не примечательного человека, по имени дядя Флери. То был деятельный участник революции 1793 года, мечтавший о продолжении ее дела, то есть о «мировой революции». В планах французского коммуниста немалое место занимала надежда на русскую революцию. Глядя из Парижа, ему было ясно, что на восстание надобно поднимать народные массы, обращенные в рабское состояние, то есть крепостных. «Рабы – это было тело революции. Тело нуждалось в голове. Флери не видел этой головы». Собственно, и на лекцию в «Атеней» он отправился в надежде увидеть такую голову – и вдруг, когда русский юноша выкрикнул очередное проклятие по поводу деспотизма и в изнеможении упал в кресло, прозрел в его облике черты Анахарсиса Клоотца, деятеля революции 93-го года, заслужившего от восставшей черни почетное прозвище «оратора человеческого рода». После лекции дядя Флери пригласил Кюхельбекера в одно из кафе Латинского квартала, вызвал на еще большую откровенность, а потом распрощался, с огорчением осознав: «– Нет, это не то. Это еще не голова. Он подумал и прибавил с удивлением: – Но это уже сердце».
Приговор движению декабристов был, таким образом, вынесен достаточно рано, в Париже, причем от лица радикального крыла деятелей французской революции. Дядя Флери высказал здесь концепцию, которая близко соответствовала авторскому взгляду на вещи. В главе «Петровская площадь» Ю.Н.Тынянов вернулся к этому приговору и дал его новую формулировку, приуроченную на этот раз к топографии Петербурга. В первом разделе этой главы все основные события памятного дня 14 декабря 1825 года были разложены по площадям «невской столицы», как по полочкам: «Разводная и Исаакиевская, где стояли правительственные войска, молча давили Адмиралтейскую, где волновался народ, и Петровскую, где были революционеры… Взвешивалось старое самодержавие, битый Павлов кирпич. Если бы с Петровской площадью, где ветер носил горючий песок дворянской интеллигенции, слилась бы Адмиралтейская – с молодой глиной черни, – они бы перевесили. Перевесил кирпич и притворился гранитом». Итак, нам предъявлены два доказательства – одно «от Парижа», второе – «от Петербурга», но вывод из них один: главная ошибка декабристов состояла даже не в тактическом промедлении, но в том, что они побоялись народного восстания.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.