Электронная библиотека » Игорь Родин » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 8 июня 2020, 05:44


Автор книги: Игорь Родин


Жанр: Учебная литература, Детские книги


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 49 страниц)

Шрифт:
- 100% +
«О, я хочу безумно жить…»
 
О, я хочу безумно жить:
Всё сущее – увековечить,
Безличное – вочеловечить,
Несбывшееся – воплотить!
 
 
Пусть душит жизни сон тяжелый,
Пусть задыхаюсь в этом сне, —
Быть может, юноша веселый
В грядущем скажет обо мне:
 
 
Простим угрюмство – разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь – дитя добра и света,
Он весь – свободы торжество!
 
«Я ухо приложил к земле…»
 
Я ухо приложил к земле.
Я муки криком не нарушу.
Ты слишком хриплым стоном душу
Бессмертную томишь во мгле!
 
 
Эй, встань и загорись и жги!
Эй, подними свой верный молот,
Чтоб молнией живой расколот
Был мрак, где не видать ни зги!
 
 
Ты роешься, подземный крот!
Я слышу трудный, хриплый голос…
Не медли. Помни: слабый колос,
Под их секирой упадет…
 
 
Как зерна, злую землю рой
И выходи на свет. И ведай:
За их случайною победой
Роится сумрак гробовой.
 
 
Лелей, пои, таи ту новь,
Пройдет весна – над этой новью,
Вспоенная твоею кровью,
Созреет новая любовь.
 
«Я пригвожден к трактирной стойке…»
 
Я пригвожден к трактирной стойке.
Я пьян давно. Мне все – равно.
Вон счастие мое – на тройке
В сребристый дым унесено…
 
 
Летит на тройке, потонуло
В снегу времен, в дали веков…
И только душу захлестнуло
Сребристой мглой из-под подков…
 
 
В глухую темень искры мечет,
От искр всю ночь, всю ночь светло…
Бубенчик под дугой лепечет
О том, что счастие прошло…
 
 
И только сбруя золотая
Всю ночь видна… Всю ночь слышна.
А ты, душа… душа глухая…
Пьяным пьяна… пьяным пьяна…
 
«Грешить бесстыдно, непробудно…»
 
Грешить бесстыдно, непробудно,
Счет потерять ночам и дням,
И, с головой от хмеля трудной,
Пройти сторонкой в божий храм.
 
 
Три раза преклониться долу,
Семь – осенить себя крестом,
Тайком к заплеванному полу
Горячим прикоснуться лбом.
 
 
Кладя в тарелку грошик медный,
Три, да еще семь раз подряд
Поцеловать столетний, бедный
И зацелованный оклад.
 
 
А воротясь домой, обмерить
На тот же грош кого-нибудь,
И пса голодного от двери,
Икнув, ногою отпихнуть.
 
 
И под лампадой у иконы
Пить чай, отщелкивая счет,
Потом переслюнить купоны,
Пузатый отворив комод,
 
 
И на перины пуховые
В тяжелом завалиться сне…
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне.
 
«Рожденные в года глухие…»
 
Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы – дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.
 
 
Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы —
Кровавый отсвет в лицах есть.
 
 
Есть немота – то гул набата
Заставил заградить уста.
В сердцах, восторженных когда-то,
Есть роковая пустота.
 
 
И пусть над нашим смертным ложем
Взовьется с криком воронье, —
Те, кто достойней, боже, боже,
Да узрят царствие твое!
 
Двенадцать
1
 
Черный вечер,
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер —
На всем божьем свете!
 

На улице холодно, все обледенело, прохожие скользят по льду. На канате, протянутом от здания к зданию, висит плакат: «Вся власть Учредительному Собранию!» Старушка не понимает, для чего столько материи использовано зря – из нее можно было бы сшить ребятишкам что-нибудь полезное. Сетует на то, что «большевики загонят в гроб».

 
Ветер хлесткий,
Не отстает и мороз!
И буржуй на перекрестке
В воротник упрятал нос.
 

Некто с длинными волосами ругает кого-то «предателями», говорит, что «погибла Россия», вероятно, это писатель

 
А вон и долгополый —
Сторонкой, за сугроб…
Что нынче невеселый,
Товарищ поп?
Помнишь, как, бывало,
Брюхом шел вперед,
И крестом сияло
Брюхо на народ?..
 

Барыня в каракуле говорит другой, что они «плакали, плакали», поскользнулась и упала. Ветер доносит слова проституток о том, что и у них было собрание, на котором они постановили: «на время – десять, на ночь – двадцать пять… И меньше – ни с кого не брать…» По пустой улице, ссутулившись, идет бродяга.

 
Злоба, грустная злоба
Кипит в груди…
Черная злоба, святая злоба…
Товарищ, гляди в оба!
 
2
 
Гуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек.
Винтовок черные ремни,
Кругом – огни, огни, огни…
В зубах цыгарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
 

Двенадцать человек разговаривают о том, что Ванька с Катькой сидят в кабаке, ругают Ваньку «буржуем», вспоминают, что раньше он «был наш, а стал солдат».

 
Револьюционный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь —
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
 
3

«Ребята» пошли служить в красной гвардии:

 
Эх, ты, горе-горькое,
Сладкое житье,
Рваное пальтишко,
Австрийское ружье!
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови,
Господи, благослови!
 
4

Мчится лихач, в пролетке – Ванька с Катькой, Ванька в солдатской шинели, «крутит черный ус».

5

У Катьки под грудью не зажил шрам от ножа, раньше она «в кружевном белье ходила», «с офицерами блудила».

 
Гетры серые носила,
Шоколад «Миньон» жрала,
С юнкерьем гулять ходила —
С солдатьем теперь пошла!
 
6

Двенадцать нападают на Ваньку и Катьку, стреляют за то, что Ванька гулял с «девочкой чужой». Ванька убегает, Катька остается лежать на снегу.

 
Револьюционный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
 
7

Двенадцать идут дальше, все по-прежнему, только у Петрухи, который убил Катьку, бывшую свою девушку, «не видать совсем лица». Остальные его утешают, Петруха отвечает: «Эту девку я любил». Остальные уговаривают его держать «над собой контроль», напоминают, что «не такое нынче время, чтобы нянчиться с тобой». Петруха «замедляет торопливые шаги», «он головку вскидывает, он опять повеселел».

 
Эх, эх!
Позабавиться не грех!
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба —
Гуляет нынче голытьба!
 
8
 
Ох ты, горе-горькое!
Скука скучная,
Смертная!
Ужь я времячко
Проведу, проведу…
Ужь я темячко
Почешу, почешу…
Ужь я семячки
Полущу, полущу…
Ужь я ножичком
Полосну, полосну!..
Ты лети, буржуй, воробышком!
Выпью кровушку за зазнобушку,
Чернобровушку…
Упокой, господи, душу рабы твоея…
Скучно!
 
9

Городовых больше нет, не слышно шума, буржуй на перекрестке «в воротник упрятал нос», рядом «жмется шерстью жесткой поджавший хвост паршивый пес».

 
Стоит буржуй, как пес голодный,
Стоит безмолвный, как вопрос.
И старый мир, как пес безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост.
 
10

Разыгрывается вьюга, так что за четыре шага ничего не видно. Петруха по этому поводу поминает бога. Остальные поднимают его на смех, говорят:

 
От чего тебя упас
Золотой иконостас?
 

Добавляют, что негоже поминать бога, когда руки в Катькиной крови.

 
Шаг держать револьюционный!
Близок враг неугомонный!
Вперед, вперед, вперед,
Рабочий народ!
 
11
 
…И идут без имени святого
Все двенадцать – вдаль.
Ко всему готовы,
Ничего не жаль.
 
12

Двенадцать идут сквозь вьюгу, замечая кого-нибудь за сугробом или домом, кричат остановиться, угрожают начать стрельбу. Стреляют. «И только эхо откликается в домах».

 
Так идут державным шагом —
Позади – голодный пес,
Впереди – с кровавым флагом
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди – Исус Христос.
 
Идейно-художественное своеобразие

Поэма была написана в 1918 году, сразу после революционных событий. В поэме отразились как реальные события, которым Блок был свидетель (суровая зима 1918 года, костры на улицах, красноармейцы, патрулировавшие улицы, разговорная речь тех времен), так и взгляды самого поэта на историю, сущность цивилизации и культуры. Понять суть взглядов Блока, а стало быть, и содержание поэмы «Двенадцать» вне контекста всего творчества поэта, невозможно. Восприятие Блоком революции весьма своеобразно, и это восприятие, в первую очередь, связано с философскими и эстетическими взглядами самого Блока, которые формировались в 10-е гг. XX века. На раннем этапе своего творчества Блок, как и многие символисты, испытал влияние философии Владимира Соловьева с его идеей «вечной женственности» («Стихи о Прекрасной Даме»). Однако после 1905 года в творчестве Блока наступает перелом. Окружающая действительность находится в трагическом противоречии с идеальными воззрениями писателя. Вхождение Блока в реальный мир, его сошествие на «грешную землю», порождает трагизм мироощущения (через «Незнакомку» и «Балаганчик» поэт приходит к картинам «Страшного мира»). Поэту ненавистна пошлая, бессмысленная, бездуховная жизнь подавляющего большинства людей, «обывателей» (см. анализ стихотворений «Незнакомка» и «Фабрика»), постепенно катастрофичность мировоззрения складывается в определенную теорию, которая трактует цивилизацию и историю в духе ницшеанства. Фридрих Ницше с его идеей цикличности развития цивилизации был чрезвычайно популярен в среде символистов (работы Вяч. Иванова, В. Брюсова, статьи самого Блока). Трактуя историю, Ницше утверждал, что все развитие человечества складывается из противодействия двух сил – «дионисиевского» (необузданная энергия, первобытная сила, существующая вне конкретной формы, наиболее ярко представленная в «духе музыки») и «аполлонического» (то, что называется искусством – строгие завершенные формы, каноны, – наиболее ярко – в скульптуре). В момент возникновения культуры «дионисиевское» преобладает, дает мощный толчок развитию. Постепенно оно начинает выражаться в конкретных формах – возникают общественные институты, многочисленные запреты – мораль, законы (так же, как в литературе и искусстве возникают определенные жанры, школы и проч.) – другими словами, возникает то, что принято называть цивилизацией. Таким образом в культуру вносится «аполлоническое» начало, которое постепенно – с развитием цивилизации – начинает преобладать. Дионисиевского же, напротив, становится все меньше. И чем больше «аполлонического» и меньше «дионисиевского», тем ближе культура к упадку. Когда «аполлоническое» окончательно берет верх, наступает эпоха разложения, декаданса. «Старые боги» умирают, культура (цивилизация) изживает себя. По мнению Ницше, культура развивается циклически, а это значит, что на смену обветшалой, выродившейся культуре должны прийти дикие орды, которые разрушат цивилизацию, уничтожат все моральные и нравственные принципы, ею созданные и навязанные людям, но вместе с тем дадут новый толчок развитию культуры, так как принесут с собой новый потенциал «дионисиевского» (так в свое время была сметена варварами Римская империя, государство эллинов и другие древние цивилизации). Подобный взгляд на историю и цивилизацию разделял Блок, о чем писал в своих статьях: «Интеллигенция и революция», «Искусство и революция», «Крушение гуманизма». Именно как разрушительную стихию, «дионисиевское» начало, пришедшее на смену обветшалой культуре, Блок и воспринял революцию. Именно эту тему развивают две последние поэмы Блока – «Двенадцать» и «Скифы». Отсюда характернейшие черты, которые сознательно подчеркиваются Блоком в сущности революции:

а) Разрушительная стихия (образ ветра, мятущиеся представители «старого мира», анархический характер поступков и идеологии «двенадцати»);

б) Антихристианская направленность (рефрен «Эх, эх, без креста!»), ортодоксальное христианство воспринимается Блоком также как часть цивилизации, то есть выродившееся «аполлоническое начало», перекличка с ницшеанской идеей «смерти старых богов». В этом отношении интересно окончание поэмы. «Двенадцать человек» идут «без имени святого», совершая преступления (с точки зрения морали старого мира), но впереди идет Исус Христос. По существу, если исходить из логики повествования, это не Христос, а Антихрист. Но у Блока была своя логика. Для него разрушение выродившейся цивилизации – благословенное действо, ключом к пониманию образа Христа может служить фраза «Мировой пожар в крови, господи, благослови!»;

в) Аморализм (убийство Катьки, враждебность героев ортодоксальной морали: отрывок «Ужь я темячко почешу, почешу…», мотив оружия: «винтовок черные ремни», стрельба и т. д.);

г) Гибель старой культуры, цивилизации, всего «старого мира» (символический образ «паршивого пса», «буржуя», «дамы в каракуле» и т. д.).

Имея в виду свою поэму «Двенадцать», Блок в революционную и последовавшую за ней эпоху (1917—1918 гг.) призывал «слушать музыку революции», подразумевая под «музыкой» ницшеанскую идею «музыкальной дионисиевской стихии» (работа Ницше «Происхождение трагедии из духа музыки»). Эта же идея развивается в поэме «Скифы». В качестве «обновляющего начала» представлены азиатские орды, которые призваны разрушить старую, выродившуюся культуру. Сходные идеи «панмонголизма» присутствуют и у других символистов: напр., В. Брюсова («Грядущие гунны»). Блок воспринял революцию как вселенский разрушительный пожар, который должен был принести за собой желанное обновление. Не случайно, что Блок после 1918 года не написал ничего существенного до самой своей смерти в 1921 г. Разочарование, последовавшее от того, что революция не явилась тем, что в ней увидел Блок, и, по выражению самого Блока, разочарование от «социалистического строительства» (об этом он пишет в своих дневниках) были этому причиной.

Скифы
 
Панмонголизм! Хоть имя дико,
Но мне ласкает слух оно.
 
Владимир Соловьев

 
Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы,
С раскосыми и жадными очами!
Для вас – века, для нас – единый час.
Мы, как послушные холопы,
Держали щит меж двух враждебных рас
Монголов и Европы!
Века, века ваш старый горн ковал
И заглушал грома лавины,
И дикой сказкой был для вас провал
И Лиссабона, и Мессины!
Вы сотни лет глядели на Восток,
Копя и плавя наши перлы,
И вы, глумясь, считали только срок,
Когда наставить пушек жерла!
Вот – срок настал. Крылами бьет беда,
И каждый день обиды множит,
И день придет – не будет и следа
От ваших Пестумов, быть может!
О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой,
Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!
Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя,
И с ненавистью, и с любовью!..
Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь,
Которая и жжет, и губит!
Мы любим всё – и жар холодных числ,
И дар божественных видений,
Нам внятно всё – и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений…
Мы помним всё – парижских улиц ад,
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады…
Мы любим плоть – и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах…
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?
Привыкли мы, хватая под уздцы
Играющих коней ретивых,
Ломать коням тяжелые крестцы,
И усмирять рабынь строптивых…
Придите к нам! От ужасов войны
Придите в мирные объятья!
Пока не поздно – старый меч в ножны,
Товарищи! Мы станем – братья!
А если нет, – нам нечего терять,
И нам доступно вероломство!
Века, века – вас будет проклинать
Больное позднее потомство!
Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!
Идите все, идите на Урал!
Мы очищаем место бою
Стальных машин, где дышит интеграл,
С монгольской дикою ордою!
Но сами мы – отныне вам не щит,
Отныне в бой не вступим сами,
Мы поглядим, как смертный бой кипит,
Своими узкими глазами.
Но сдвинемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!..
В последний раз – опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
 
Крушение гуманизма
(статья, дается в сокращении)

Понятием гуманизм привыкли мы обозначать прежде всего то мощное движение, которое на исходе средних веков охватило сначала Италию, а потом и всю Европу и лозунгом которого был человек – свободная человеческая личность. Таким образом, основной и изначальный признак гуманизма – индивидуализм.

Четыре столетия подряд – с половины XIV до половины XVIII века – образованное общество средней Европы развивалось под знаком этого движения; в его потоке наука была неразрывно связана с искусством и человек был верен духу музыки. Этим духом были проникнуты как великие научные открытия и политические течения, так и отдельные личности того времени.

Стилем движения был стиль Ренессанса, перешедший затем в стиль Барокко – в тот стиль, который в XIX столетии принято было считать упадочным (признак забвения новейших гуманистов о своем великом прошлом) и который только в наше время переоценен и считается стилем, соответствующим периодам искусства, клонящегося к старости. <…>

Движение, исходной точкой и конечной целью которого была человеческая личность, могло расти и развиваться до тех пор, пока личность была главным двигателем европейской культуры. Мы знаем, что первые гуманисты, создатели независимой науки, светской философии, литературы, искусства и школы, относились с открытым презрением к грубой и невежественной толпе. Можно хулить их за это с точки зрения христианской этики, но они были и в этом верны духу музыки, так как массы в те времена не были движущей культурной силой, их голос в оркестре мировой истории не был преобладающим. Естественно, однако, что, когда на арене европейской истории появилась новая движущая сила – не личность, а масса, – наступил кризис гуманизма.

Начало этого кризиса следует искать, по-видимому, в движении Реформации. Разразился же он накануне ХIХ века. В великой революции Европа услышала новые для себя песни. С тех пор Франция стала очагом тех движений, которые получали свое истинное истолкование, по-видимому, вне ее пределов. Более юные, чем она, средняя и восточная Европа использовали уроки ее революций, кажется, в гораздо большей мере, чем она сама.

Германские буря и натиск отмечены двумя необычайными фигурами. Если б я был художником, я никогда не представил бы Шиллера и Гете – братски пожимающими друг другу руки. <…> Оба одинаково дороги и близки нам сейчас. Но один – громаден; он – веха на рубеже двух столетий; Гете – столько же конец, сколько начало. В его застывшем образе умирающий гуманизм (индивидуализм, античность, связь науки с искусством) как бы пронизан той музыкой, которая поднимается из туманной бездны будущего, – музыкой масс (II часть «Фауста»).

Фигура Шиллера меньше, но она не менее дорога и близка нам, потому что Шиллер – последний великий европейский гуманист, последний из стаи верных духу музыки. <…> Обе фигуры озарены широким пыльным солнечным лучом; закатный луч этот проникает как будто в круглое стекло старого храма в стиле барокко; этот храм – просвещенная Европа: прощальный луч постепенно гаснет, и в тенях, заволакивающих стены, открывается бездна, в которую смотрят оба. Когда луч погаснет, храм просвещенной Европы погрузится во мрак; Шиллер будет рано похищен смертью, для того, чтобы не вперяться глазами в этот чуждый ему сумрак и не слушать той невнятной для него музыки, которая возникает из сумрака. С Шиллером умрет и стиль гуманизма – барокко. Гете останется один <…> он различит во мраке очертания будущего; будет наблюдать языки огня, которые начнут скоро струиться в этом храме на месте солнечных лучей; Гете будет слушать музыку этого огня. Он, застывший в своей неподвижности, с загадочной двойственностью относящийся ко всему, подает руку Рихарду Вагнеру, автору темы огней в «Валькирии», – через голову неистовствующего, сгорающего в том же огне будущего, Генриха Гейне.

Все они – столь разные – будут уже равно одиноки и равно гонимы, потому что они одни – носители культуры и музыки будущего, заглушаемой пока нестройным хором голосов носителей безмузыкальной цивилизации. <…>

История культуры называет этот век «переходной эпохой, менее определенной, чем все предыдущие». <…> Мы видим удивляющее нас богатство содержания, и при этом – отсутствие цельного, ясного понимания и взгляда… процесс движения вперед, но без всякой сознательной гармонии или какой бы то ни было определенной цели; основная черта современного общества состоит в его разрозненности, в отсутствии всякого прочного единства. Во всех слоях общества мы замечаем необыкновенную тревожность, какое-то болезненное волнение и искание чего-то».

Слова, которые я сейчас цитировал, принадлежат Гонеггеру, исследователю, которого никак нельзя заподозрить в антигуманизме. Это – типичный ученый XIX века, рядовой исследователь, пытавшийся схватить общие черты столетия в шестидесятых годах. <…> «Основное направление нашего века состоит в решительном отрицании, – продолжает Гонеггер. – Наш творческий дух посвящен преимущественно критике. Мы наследовали от второй половины прошлого столетия в теории – это отрицание, а на практике – перевороты. Правы ли те, кто полагает, что перевороты предвещают и ускоряют конец целого периода всемирной истории?» В государственном отношении историк констатирует разъединение при общем стремлении к единству: «в обществе царит резкий, самому себе враждебный индивидуализм в виде конкуренции»; «массы ропщут, писатели предрекают неотразимое падение дряхлой, изнеможенной Европы»; развитие торговли и промышленности «свидетельствует о дряхлости цивилизации» и, «отличаясь исключительным материализмом, наносит вред гуманизму». <…> «Наряду с государственными переворотами, производимыми революциями и контрреволюциями, ничто так не содействует распространению коммунистических идей, как контраст все более разительный между богачом и бедным… Расширяется пропасть между колоссальными богатствами и величайшей нищетой. Злоупотребления кредита, ажиотаж, биржевая игра, страсть к спекуляции, погоня за приобретением развращают современное общество…» <…>

Констатируя полную ненормальность социальных отношений и одряхление государства, которое «сомневается в самом себе н не видит ничего дальше своих текущих потребностей», при непомерном развитии бюрократизма и необходимости содержать постоянные громадные армии, – Гонеггер определяет век, как век науки по преимуществу, и прибавляет: «наше поколение вполне антихудожественно; нет ни увлечения искусством, ни понимания его».

Охарактеризовав столетие всеми этими и многими другими меткими и жестокими чертами, историк считает, однако, возможным высказать надежду на приближение «мирового единства гуманизма» и на «неизбежное возвышение рабочих масс в отношении умственного развития». <…>

Возникает вопрос, мог ли народ вообще быть затронут движением индивидуалистическим по существу; движением, в котором он не принимал участия, или – его отгоняли, когда он стремился принять участие, потому что свои стремления он выражал на диком и непонятном для гуманистов языке – на варварском языке бунтов и кровавых расправ. <…> Отчего не сказать себе наконец с полной откровенностью, что никогда в мире никакая масса не была затронута цивилизацией? <…> Если предположить, наконец, что проникновение масс цивилизацией станет некогда возможно, то возникнет вопрос, нужно ли оно? Ответ на этот вопрос, ясный для меня, дает картина близкой нам европейской цивилизации.

Цивилизовать массу не только невозможно, но и не нужно. Если же мы будем говорить о приобщении человечества к культуре, то неизвестно еще, кто кого будет приобщать с большим правом: цивилизованные люди – варваров, или наоборот: так как цивилизованные люди изнемогли и потеряли культурную цельность; в такие времена бессознательными хранителями культуры оказываются более свежие варварский массы. <…> Утратилось равновесие между человеком и природой, между жизнью и искусством, между наукой и музыкой, между цивилизацией и культурой – то равновесие, которым жило и дышало великое движение гуманизма. Гуманизм утратил свой стиль; стиль есть ритм; утративший ритм гуманизм утратил и цельность. Как будто мощный поток, встретившись на пути своем с другим потоком, разлетелся на тысячи мелких ручейков; в брызгах, взлетевших над разбившимся потоком, радугой заиграл отлетающий дух музыки. Дружный шум потока превратился в нестройное журчанье отдельных ручейков, которые, разбегаясь и ветвясь все больше при встречах с новыми и новыми препятствиями, послужили силами для тех образований, которые мы привыкли, обобщая, называть образованиями европейской цивилизации. Старая «соль земли» утратила свою силу, и под знак культуры, ритмической цельности, музыки встало другое встречное движение, натиск лишь внешне христианизированных масс, которые до сих пор не были причастны европейской культуре. <…>

Есть как бы два времени, два пространства; одно – историческое, календарное, другое – нечислимое, музыкальное. Только первое время и первое пространство неизменно присутствуют в цивилизованном сознании; во втором мы живем лишь тогда, когда чувствуем свою близость к природе, когда отдаемся музыкальной волне, исходящей из мирового оркестра. <…> Утрата равновесия телесного и духовного неминуемо лишает нас музыкального слуха, лишает нас способности выходить из календарного времени, из ничего не говорящего о мире мелькания исторических дней и годов, – в то, другое, нечислимое время.

Эпохи, когда такое равновесие не нарушается, я назвал бы культурными эпохами – в противоположность другим, когда целостное восприятие мира становится непосильным для носителей старой культуры вследствие прилива новых звуков, вследствие переполнения слуха доселе незнакомыми созвучиями. <…>

Так случилось некогда с Римской империей; она погибла окончательно лишь в V столетии нашей эры; но еще до наступления нашей эры ее сотрясали постоянные музыкальные бури; а в начале эры Тацит пел мощь и свежесть грядущей и мир новой, варварской расы. Это значило, что смертный приговор римской цивилизации уже произнесен: громадная империя как бы погрузилась в тень и вышла из мира задолго до окончания своего земного исторического пути, и в мире того времени действовала уже другая сила, новая культурная сила, хранившаяся до времени под землею, в христианских катакомбах, а затем – вступившая в союз с движением, пришедшим на смену культуре античной, выродившейся в римскую цивилизацию.

Один из основных мотивов всякой революции – мотив о возвращении к природе; этот мотив всегда перетолковывается ложно; его силу пытается использовать цивилизация; она ищет, как бы пустить его воду на свое колесо; но мотив этот – ночной и бредовый мотив; для всякой цивилизации он – мотив похоронный; он напоминает о верности иному музыкальному времени, о том, что жизнь природы измеряется не так, как жизнь отдельного человека или отдельной эпохи. <…>

Роковая ошибка тех, кто оказался наследником гуманистической культуры, роковое противоречие, в которое они вступили, произошло от изнеможения; дух целостности, дух музыки покинул их, и они слепо поверили историческому времени; они не почувствовали того, что мир уже встал под знак нового движения, которое обладает признаками совершенно иными; они продолжали верить, что массы вольются в индивидуализирующее движение цивилизации, не помня того, что эти массы были носительницами другого духа. Отсюда – вся история XIX столетия: история лихорадочного строительства гуманной цивилизации и параллельное ему крушение надежд на то, что «массы с течением времени цивилизуются».

Многообразие явлений жизни Западной Европы XIX века не скроет от историка культуры, а, напротив, – подчеркнет для него особую черту всей европейской цивилизации: ее нецелостность, ее раздробленность. <…> Нет сомнения, что это разделение было заложено в самом основании гуманизма, в его индивидуальном духе, в способах возрождения античности; что оно изначала подтачивало корни гуманистической культуры. Но именно теперь, накануне XIX века, оно проявилось с особой силой и привело к кризису гуманизма.

В области науки <…> отдельные дисциплины становятся постепенно недоступными не только для непосвященных, но и для представителей соседних дисциплин. Является армия специалистов, отделенная как от мира, так и от своих бывших собратий стеной своей кабинетной посвященности. «Научные работы, – говорит цитированный мной историк культуры, – приняли столь огромные размеры, что обыкновенным умам стало едва возможным овладеть даже отраслью или частью великого целого, и ученый почти с сожалением оглядывается на доброе старое время, когда он мог одним взглядом обнять все направления мысли, не теряясь в подавляющей массе материалов. Разделение труда развилось в науке совершенно так же и с совершенно аналогичными последствиями, как и в физическом труде» («разделение труда при машинной работе, – по словам того же историка, – влечет за собой механический атомизм работы и, лишая ее в глазах работников всякого смысла, превращает его самого в машину»). <…>

У бывших гуманистов, превратившихся в одиноких оптимистов, от времени до времени возникает тоскливое стремление к цельности. Один из выразителей такого стремления – явление по существу уродливое, но завоевавшее себе огромное, неподобающее место. Это – популяризация знаний, глубокий компромисс, дилетантизм, губительный как для самой науки, так и для воспринимающих ее в столь безвкусном растворе. Популяризации, разделению наук на высшие и низшие мы обязаны тем полумраком, полусветом, который хуже полного мрака и который царствует до сих пор в головах людей средних сословий, в головах европейских буржуа.

Популяризация, завоевывающая себе громадное поприще, как завоевывало его себе вообще все второсортное в прошлом столетии, совершенно заглушает другие лозунги. Между тем из рядов художников, которых пока никто не слышит, раздаются одинокие музыкальные призывы; призывы к цельному знанию, к синтезу, к gaia scienza (веселой науке – итал.; название одной из работ Ф. Ницше – «Веселая наука», прим. ред.). Эти призывы пока совершенно никому но понятны; даже имена носителей их вычеркиваются из списка порядочных и цивилизованных людей. <…>

То же явление раздробленности, при тщетных попытках вернуть утраченную цельность, мы наблюдаем во всех областях. В политике – бесконечное мелькание государственных форм, судорожное перекраиванье границ. <…> Ответом на искания национальных, государственных и прочих единств служат революции; их пытаются ввести и частично вводят в русла, определяя и их как движения национальные или движения освободительные; при этом забывается или замалчивается то главное, что несет в себе и с собою всякая революция: волевой, музыкальный, синтетический ее порыв всегда оказывается неопределимым, не вводимым ни в какие русла. <…>

В ответ раздаются сиинтетические призывы Вагнера. <…> В звуки эти цивилизация не вслушивается; или – она старается перетолковать эти звуки; их смысл, для нее роковой, остается для нее невнятным; все трагическое оптимистам недоступно. То же обилие разрозненных методов и взаимно исключающих друг друга приемов мы найдем в юриспруденции, в педагогике, в этике, в философии, в технике. Пытаясь обогатить мир, цивилизация его загромождает. Ее строительство нередко сравнивается со строительством Вавилонской башни. Творческий труд сменяется безрадостной работой, открытия уступают первое место изобретениям. Все множественно, все не спаянно; не стало цемента, потребного для спайки; дух музыки отлетел, и «чувство недовольства собою и окружающим», по признанию историка, «доводит до изнеможения. Мы имеем право сказать о себе словами Паскаля, что человек бежит от самого себя. Такой недуг нашей эпохи, и симптомы его так же очевидны для человека мыслящего, как физическое ощущение приближения грозы». <…>


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации