Автор книги: Игорь Родин
Жанр: Учебная литература, Детские книги
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 49 страниц)
Идеологи коммунизма не заметили радикального противоречия, лежавшего в основании всех их стремлений. Они хотели освобождения личности, они объявили восстание против всех верований, всех норм, всех отвлеченных идей во имя этой эмансипации. Во имя освобождения личности они низвергали религию, философию, искусство, мораль, отрицали дух и духовную жизнь. Но этим они подавляли личность, лишали ее качественного содержания, опустошали ее внутреннюю жизнь, отрицали право личности на творчество и на духовное обогащение. Принцип утилитаризма в высшей степени неблагоприятен для принципа личности, он подчиняет личность пользе, которая тиранически господствует над личностью. Нигилизм проявил насильнический, извне навязанный аскетизм в мышлении и творчестве. Материализм и был таким навязанным аскетизмом, бедностью в мышлении. Принцип личности никак не мог быть обоснован и укреплен на почве материализма. <…>
Русское народничество есть порождение раскола Петровской эпохи. Оно есть продукт сознания интеллигентными слоями неоправданности своей жизни, нелепости своей жизни, продукт неорганического характера всего строя русской жизни. Ни один народ Запада не пережил так сильно мотивов покаяния, как народ русский в своих привилегированных слоях. Создался своеобразный тип «кающегося дворянина». «Кающийся дворянин» сознавал свой социальный, а не личный грех, грех своего социального положения и в нем каялся. Социолог-народник– 70-х годов Н. Михайловский делает различие между работой совести и работой чести. Работа совести происходит в привилегированных классах, в дворянстве, работа же чести, требование признания человеческого достоинства происходит в народе, в низших, угнетенных классах. Народники-дворяне двигались по преимуществу мотивами совести, народники-разночинцы – мотивами чести. Русскому народничеству всегда было свойственно отвращение к буржуазности и боязнь развития капитализма в России. Народники верили в особые пути развития России, в возможность миновать западный капитализм, в предназначение русского народа разрешить социальный вопрос лучше и скорее, чем на Западе. В этом сходятся революционеры-народники с славянофилами. Это идет от Герцена. Одной из главных опор народнического социализма был тот факт, что русскому народу всегда были чужды римские понятия о собственности. Абсолютный характер частной собственности всегда отрицался. Для русского сознания важно не отношение к принципу собственности, а отношение к живому человеку. И это, конечно, было более христианское сознание. Важно еще отметить, что русская интеллигенция отличалась от западных intellectuels не только духовно, но и по своему социальному положению. Западная интеллигенция в социальном смысле буржуазна, она обыкновенно принадлежит к привилегированным, достаточным классам. Это определяется условиями высшего образования на Западе. Русская интеллигенция обыкновенно была пролетарской, не буржуазной в социальном смысле слова. После 60-х годов, даже когда интеллигенция оставалась дворянской, это были большей частью разорившиеся, пролетаризованные дворяне. Интеллигенты же разночинцы не имели никаких средств и зарабатывали грошовыми уроками или литературой, нуждались и жили впроголодь. Университетское образование а России было гораздо менее привилегией богатых классов, чем на Западе. Этим отчасти социально объясняются всегдашнии симпатии русской интеллигенции к социализму, не буржуазный характер ее идеологии. Но социализм интеллигенции XIX века носил мечтательный характер. Нигде на Западе не существовала в такой своеобразной форме проблема «интеллигенция и народ», который посвящено все русское мышление второй половины XIX века, ибо на Западе в сущности не было ни «интеллигенции», ни «народа» в русском смысле слова. Все народники идеализировали уклад крестьянской жизни, крестьянская община представлялась им оригинальным продуктом русской истории, идеальным типом или, по выражению Н. Михайловского, высоким типом на низкой ступени развития. <…>
Русская литература – самая профетическая в мире, она полна предчувствий и предсказаний, ей свойственна тревога о надвигающейся катастрофе. Многие русские писатели XIX века чувствовали, что Россия поставлена перед бездной и летит в бездну. Русская литература XIX века свидетельствует о совершающейся внутренней революции, о надвигающейся революции. Весь русский XIX век, величайший по творческому подъему век русской истории, был веком нарастающей революции. Раскол, раздвоение этого века, довели русское творчество до величайшего напряжения. Русская литература этого века не была ренессансной по своему духу. Лишь в Пушкине были проблески ренессанса. То был золотой век русской поэзии. Этот русский ренессанс совершался в очень узком кругу русского культурного дворянства. Он быстро сорвался, и литература пошла другими путями. Начиная с Гоголя русская литература становится учительной, она ищет правды и учит осуществлению правды. Русская литература родилась не от радостного творческого избытка, а от муки и страдальческой судьбы человека и народа, от искания всечеловеческого спасения. Но это значит, что основные мотивы русской литературы были религиозными. Русской литературе свойственны сострадательность и человечность, которые поразили весь мир.
Именно у русских писателей с особенной остротой ставилась проблема об оправдании человеческого творчества и культуры и подверглась сомнению оправданность культуры, как это было и в течениях русской социальной мысли. <…> Западные люди почти никогда не сомневаются в оправданности цивилизации, это чисто русское сомнение и возникло оно не у тех русских, которые не были еще приобщены к культуре, а у тех, которые часто находились на вершинах культуры. Русские писатели, наиболее значительные, не верили в прочность цивилизации, в прочность тех устоев, на которых покоится мир, так называемый буржуазный мир их времени. <…> Такой религиозной и социальной взволнованности не знает европейская литература, соответствующая цивилизации более установившейся и кристаллизованной, более оформленной, более самодовольной и спокойной, более дифференцированной и распределенной по категориям. Русским же была более свойственна целостность, тоталитарность, как в мысли, так и в творчестве и жизни. Русские мыслители, русские творцы, когда у них была духовная значительность, всегда искали не столько совершенной культуры, совершенных продуктов творчества, сколько совершенной жизни, совершенной правды жизни. С этим связан реализм русской литературы XIX века, который часто не понимают. Великая русская литература стоит по ту сторону европейского классицизма и романтизма. Ей свойствен был реализм, но совсем не реализм в школьном смысле слова, это реализм почти в религиозном смысле, а на вершинах – в чисто религиозном смысле. Это есть реализм в смысле раскрытия правды и глубины жизни. При этом у Гоголя приемы были более романтические, у Толстого более классические. <…> Гоголь и Толстой готовы были пожертвовать творчеством совершенных произведений литературы во имя творчества совершенной жизни. Русские писатели не закованы в условных нормах цивилизации и потому прикасаются к тайне жизни и смерти. Они выходят за пределы искусства. Таков Гоголь, Толстой, Достоевский. Только Пушкин ставил проблему свободы творчества, независимости творчества поэта от «черни», под которой он понимал, конечно, не народ, а окружавшее его дворянское, чиновничье, придворное общество. <…>
Гоголя мучило, что Россия одержима духами зла и лжи, что она полна рож и харь и трудно в ней найти человека. Ошибочно видеть в Гоголе сатирика. Он видел метафизическую глубину зла, а не только социальное ее проявление. Сейчас нет уже старой России времени Гоголя с ее злыми и несправедливыми социальными формами, нет самодержавной монархии, нет крепостного права, нет старых неравенств. Но в более глубоком смысле гоголевская Россия осталась и в России советской, и советская, коммунистическая Россия полна рожами и харями, и в ней искажен человеческий образ. И в советской, коммунистической России есть Хлестаковы, Ноздревы, Чичиковы, и в ней торгуют мертвыми душами и лже-имянный ревизор наводит на всех страх. Более всего проникал Гоголь в духи лжи, терзающие Россию. <…>
Наиболее профетическим характером отличается поэзия начала XX века. Это была поэзия заката, конца целой эпохи, с сильным элементом упадочничества. Но поэты видели и зори. Поэты-символисты чувствовали, что Россия летит в бездну. Это их то ужасало, то радовало, как возможность новой лучшей жизни. Символизм был выражением оторванности от социальной действительности, уходом в иной мир. Но вместе с тем русские символисты В. Иванов, А. Белый, А. Блок, страдавшие от одиночества, хотели всенародного искусства, пытались преодолеть упадочный эстетизм, искали социального заказа, употребляя советскую терминологию. <…>
Русские писатели XIX и XX века чувствовали себя над бездной, они не жили в устойчивом обществе, в крепкой устоявшейся цивилизации. Катастрофическое мироощущение стало характерным для наиболее замечательных и творческих русских людей. Крепкая, устойчивая, классическая культура с ее перегородками, дифференциацией разных областей, с ее нормами и с ее духом конечности, боязнью бесконечности, очень неблагоприятна для предчувствий и предвидений. Такого рода культура создает броню для души и закрывает ее для токов, идущих от неведомого грядущего. В России выработалась эсхатологическая душевная структура, обращенная к концу, открытая для грядущего, предчувствующая катастрофы, выработалась особенная мистическая чувствительность. Западная душа была слишком укреплена и замкнута в цивилизации. У нас же все более и более образовывалась предреволюционная атмосфера. Россия XIX и XX века радикально отличается от Московской Руси. Московская Русь имела свой стиль культуры, она была закована в известных формах. Душа еще не пробудилась. Она не пробудилась к мысли, к критике, не познала еще раздвоения. От прикосновения Запада в русской душе произошел настоящий переворот и переворот в совершенно ином направлении, чем путь западной цивилизации. Влияние Запада на Россию было совершенно парадоксально, оно не привило русской душе западные нормы. Наоборот, это влияние раскрыло в русской душе буйные, дионисические, динамические, а иногда и демонические силы. Душа расковалась и обнаружился динамизм, неведомый допетровской эпохе. Бесконечность стремлений западного фаустовского человека, человека новой истории в России, обнаружилось совсем по особому, по-своему и это нашло себе гениальное выражение в творчестве Достоевского. Столкнулись Россия бытовая, унаследованная от прошлого, дворянская, купеческая, мещанская, которую поддерживала империя, и Россия интеллигенции, духовно революционная и социально-революционная, устремленная в бесконечность, ищущая Града Грядущего. Это столкновение расковало динамические силы, привело к взрывам. В то время как на Западе просвещение и культура создавали какой-то порядок, подчиненный нормам – хотя и относительный, конечно, порядок, – в России просвещение и культура низвергали нормы, уничтожали перегородки, вскрывали революционую динамику. Это отразилось и на вершинах русского творчества, у всех русских писателей. <…>
Происходившая в России внутренняя революция отразилась более всего на творчестве Достоевского. По-другому она отразилась у Толстого. Художество Толстого не было профетическим, но он сам был революцией. Интересно сравнить этих двух величайших русских гениев. Соотношения между художественной стихией и сознанием у них противоположные. Достоевский – динамический художник, вероятно, самый динамический в мире. Все погружено в нем в расплавленную, огненную атмосферу, все в бурном движении, нет ничего установившегося, окончательно оформленного. Достоевский – дионисический художник. Он выражает революцию духа, раскрывает диалектику революции. В нем очень силен профетический элемент, он обращен к будущему и многое в нем провидит. Он провидит русскую революцию и раскрывает ее идеи. Но сознательные идеи Достоевского, выраженные в «Дневнике Писателя», производят впечатление консервативных, хотя это консерватизм особый, перемешанный с революционностью.
Толстой – художник устойчивого и оформленного быта. Романы Достоевского – трагедии, романы Толстого – эпос. Как художнику, Толстому не свойствен профетизм, он не обращен к грядущему. Динамизм и профетизм Достоевского связан с тем, что он весь поглощен проблемой человека, он антрополог. В художестве Толстого – роман его самый совершенный в мировой литературе – человеческая жизнь погружена в жизнь космическую, в круговорот космической жизни. Достоевский – в истории. Толстой – в космосе. Но динамизм и профетизм свойствен именно истории, а не космической жизни. В сознании же именно Толстой был революционером, обличителем неправды мировой жизни, он анархист и нигилист, он восстает против мировой истории и против цивилизации с неслыханным радикализмом. Человек не должен повиноваться закону мира, он должен повиноваться закону Хозяина жизни, Богу. Положительно Толстой противоположен коммунизму, он не признает насилия, он враг всякого государства, отрицает технику и рациональную организацию жизни, он верит в божественную основу природы и жизни, он проповедует любовь, а не ненависть. Но отрицательно он предшественник коммунизма, он отрицает прошлое, традиции истории, старую культуру, церковь и государство, отрицает всякое экономическое и социальное неравенство, он громит привилегированные, господствующие классы, не любит культурную элиту. В русском народничестве 70-х годов не малую роль играли «кающиеся дворяне». Но в гениальном творчестве и жизни Л. Толстого покаяние господствующих классов достигло величайшего напряжения. Толстой весь проникнут той мыслью, что жизнь цивилизованных обществ основана на лжи и неправде. Он хочет радикально порвать с этим обществом. В этом он революционер, хотя и отрицает революционное насилие.
Достоевский тоже был революционер, несмотря на консервативное обличье многих своих идей. Он не любил и обличал революционную интеллигенцию прежде всего потому, что предвидел отрицание свободы духа, как предельный результат идейной диалектики революции, основанной на безбожии. Безбожие по Достоевскому неизбежно ведет к отрицанию свободы духа. Это раскрывается в гениальной диалектике «Легенды о Великом Инквизиторе» и у Ивана Карамазова. В этом вся оригинальность обличений Достоевского против революционной интеллигенции. Эти обличения защищают свободу духа, которые у самого Достоевского совершенно революционны и низвергают Великого Инквизитора во всякой церкви и государстве. В «Бесах» он является пророком русской революции, он многое предвидел, но часто бывал несправедлив. Достоевский – революционер духа. Он хочет революции с Богом и Христом. Достоевский враг атеистического социализма, как соблазна. Великого Инквизитора, как предания свободы духа во имя хлеба и счастья. Но он менее всего защитник старого буржуазного мира. Он тоже социалист на почве православия, социалист со Христом. Он строил теократическую утопию, которая есть отрицание старого мира, отрицание государства и буржуазного хозяйства. В этом он очень русский. Под конец жизни Достоевский озлобился и соединился с реакционными элементами, которые не могли его понять. Но оба, и Толстой и Достоевский, восстают против неправды закона, выражают русский дух антизаконничества, оба враги буржуазного мира и его норм. Оба, хотя и по разному, ищут истинного христианства против искажений исторического христианства. И Толстой и Достоевский возможны были лишь в обществе, которое шло к революции, в котором накопились взрывчатые вещества <…> Толстой и Достоевский глашатаи универсальной революции духа. Их ужаснула бы русская коммунистическая революция своим отрицанием духа, но и они были ее предшественниками.
Очень интересна и показательна фигура Константина Леонтьева для темы о предчувствиях и пророчествах русской литературы. К. Леонтьев художник, публицист и социолог. Он совершенно индивидуальный мыслитель и не принадлежит ни к какой школе и направлению. С обычной точки зрения он реакционер, но реакционерство его романтическое. Он хочет остановить либерально-эгалитарный прогресс, потому что он ведет к царству мещанства, к гибели сложной и цветущей культуры. Для него и социализм есть царство буржуазности, серый земной рай, нивеллирование и обезличивание. Подобно революционеру Герцену, реакционер Леонтьев остро ставит проблему мещанства, характерную русскую проблему. Ненависть к буржуазному духу – определяющий аффект в жизни Леонтьева. Он не мог вынести того, что «апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский или немецкий или русский буржуа в безобразной комической своей одежде благодушествовал бы «индивидуально» и «коллективно» на развалинах всего этого прежнего величия». Леонтьев человек итальянского ренессанса XVI века. Но он стал монахом, он принял тайный постриг и жил в Оптиной Пустыне, руководимый старцем Амвросием. <…> Леонтьев во многом предшественник Ницше. Воля к могуществу, аристократизм, трагическое чувство жизни, острый эстетизм, аморализм, сосредоточенность внимания на условиях цветения и декаданса культур – все это роднит Леонтьева с Ницше. Для нашей темы наибольший интерес представляют пророчества Леонтьева о русской революции. Он одно время верил, что в России еще возможен расцвет оригинальной, не буржуазной культуры. Но потом он разочаровался в русском народе и русской миссии. Он так далеко идет, что начинает видеть единственную миссию русского народа в том, чтобы родить из своих недр антихриста. Уже в 80 годы он чувствует, что Россия фатально идет к революции и предсказывает, какой будет эта революция. Коммунистическую революцию он предвидел более точно и детально, чем Достоевский. Он предсказывает, что революция будет тиранической и кровавой, что она будет не либеральной, а коммунистической, что в ней не будут провозглашены права и свободы, и будет низвержена либерально-радикальная интеллигенция. Революция не будет гуманной и ей понадобятся древние инстинкты властвования и подчинения. Русский коммунизм увлечет народы Востока и пойдет истреблять буржуазный мир Запада. Истребление буржуазного мира нисколько не огорчало Леонтьева. Но он хотел спасти остатки благородной, аристократической культуры. Для этого Леонтьев хватается за последние средства, он предлагает русскому царю ввести коммунизм сверху. Леонтьев, согласно русской традиции, ненавидит капитализм и буржуазию. Предчувствия и предсказания Леонтьева сопровождаются чувством наступления конца мира. <…>
Своеобразную форму принимают апокалиптические настроения у Вл. Соловьева, самого крупного русского философа. Философия Вл. Соловьева, как и вся оригинальная русская философия, была христианской. <…> В первый период своей деятельности Вл. Соловьев оптимистически истолковывал христианство, хотел соединить его с прогрессом и гуманизмом, верил в возможность развития Богочеловечества на земле. Но Вл. Соловьев пережил ряд разочарований, терпел удар за ударом. Он принужден признать, что история идет совсем не тем путем, в котором он видел торжество христианской истины. У него возникает острое чувство зла, которое раньше было слабо. Под конец жизни он окончательно разочаровывается в возможности вселенской свободной теократии, не верит более в пути истории. Он начинает думать, что история кончается, что она не имеет будущего, что все исчерпано. Он пишет свою «Повесть об антихристе». В ней пророчествует он о скором явлении антихриста. Мировая социальная организация человечества будет уже не делом христианства, не христианской теократией, а делом антихриста. Вл. Соловьев предчувствует роль панмонголизма и опасность, грозящую России и Европе от желтой расы. И у Вл. Соловьева, как и у Леонтьева, апокалиптические настроения, чувство наступления конца означает не наступление конца мира, а конца исторической эпохи, предчувствие исторических катастроф. Это апокалипсис внутри истории. Все чувствуют, что Россия поставлена перед бездной.
Для русских апокалиптических настроений огромное значение имеет Н. Федоров, который жил еще в конце XIX века, но значение и известность приобрел в XX веке. У Н. Федорова характер апокалиптических настроений меняется. Из религиозной полосы мысли он наиболее обращен к будущему и понимает апокалипсис активно, а не пассивно. Н. Федоров долгое время был совершенно неизвестен и неоценен, несмотря на то, что его необычайно высоко оценивали самые большие русские люди – Л. Толстой; Достоевский, Вл. Соловьев. По характеру Н. Федоров был русским чудаком, оригиналом. Он совсем не был профессиональным писателем и философом. Он принадлежал к тем русским людям, которые ищут спасения от зла и страданий, ищут Царства Божьего и имеют свой план спасения. <…> У Н. Федорова резко меняется понимание апокалипсиса. Апокалиптические пророчества о царстве антихриста, о конце мира, о страшном суде Н. Федоров понимает условно, как угрозу. Ничего фатального тут нет. Если люди объединяются для «общего дела» воскрешения, для реального осуществления христианской правды в жизни, если в братском союзе будут бороться против стихийных, иррациональных, смертоносных природных сил, то не будет царства антихриста, конца мира и Страшного суда, то человечество непосредственно перейдет в вечную жизнь. Все зависит от активности людей. И Н. Федоров проповедует неслыханную активность человека, которая должна победить природу, организовать космическую жизнь, победить смерть и воскресить мертвых. Это «общее дело» предполагает, как свое необходимое условие, братские отношения между людьми, прекращение розни людей, осуществление родственности между людьми, но оно осуществляется также при помощи науки и техники. Н. Федоров верил, что техника, если ей владеет братски объединенное человечество, может совершать чудеса, даже воскрешать умерших. Философию он понимает проективно. Сословия ученых и академиков, представляющих чистое, отвлеченное от практической жизни знание, не должно быть. Разделение теоретического и практического разума есть зло. Подобно Марксу и Энгельсу, Н. Федоров думает, что философия должна не познавать только мир, но и изменять его, она должна создавать проект спасения мира от зла и страдания, прежде всего от смерти, как источника всякого зла. Постановка проблемы смерти радикально отличает, конечно, Н. Федорова от марксизма и коммунизма. Мировая жизнь находится во власти иррациональных, стихийных природных сил. Силы эти нужно регулировать, подчинить разуму и знанию, человек должен ими овладеть.
Н. Федоров призывает к тому, чтобы люди перестали бороться друг с другом и соединились вместе для борьбы со стихийными силами природы. В этом несомненное сходство с коммунизмом, хотя и на другой духовной основе. Н. Федоров ненавидит капитализм еще более, чем марксисты, считая его созданием блудных сынов, забывших об умерших отцах. Он также коллективист, враг индивидуализма. Отличает Н. Федорова от коммунизма его христианская вера и сознание долга по отношению к умершим отцам. Но его сближает с коммунизмом крайний активизм, вера во всемогущество техники, проповедь коллективного, общего дела, вражда к капитализму, проективизм, тоталитарность в отношении к жизни, склонность к регуляции и к планам мирового масштаба, отрицание теоретической мысли, умозрения, оторванного от практического дела, признание труда основой жизни. Н. Федоров был своеобразный коммунист на религиозной почве, с элементами неопределенного славянофильства. В его учении элементы реалистические перемешаны с элементами утопическими. Он был типичный русский мыслитель. У современных учеников Федорова элементы христианские ослаблены и усилены элементы технические, родственные коммунизму. <…>
Коммунистическая революция в России совершалась во имя тоталитарного марксизма, марксизма, как религии пролетариата, но в противоположность всему, что Маркс говорил о развитии человеческих обществ. Не революционному народничеству, а именно ортодоксальному, тоталитарному марксизму удалось совершить революцию, в которой Россия перескочила через стадию капиталистического развития, которое представлялось столь неизбежным первым русским марксистам. И это оказалось согласным с русскими традициями и инстинктами народа. В это время иллюзии революционного народничества были изжиты, миф о народе-крестьянстве пал. Народ не принял революционной интеллигенции. Нужен был новый революционный миф. И миф о народе был заменен мифом о пролетариате. Марксизм разложил понятие народа, как целостного организма, разложил на классы с противоположными интересами. Но в мифе о пролетариате по-новому восстановился миф о русском народе. Произошло как бы отождествление русского народа с пролетариатом, русского мессианизма с пролетарским мессианизмом. Поднялась рабоче-крестьянская, советская Россия. <…>
Большевизм гораздо более традиционен, чем это принято думать, он согласен со своеобразием русского исторического процесса. Произошла руссификация и ориентализация марксизма. <…>
В русском верхнем культурном слое начала века был настоящий ренессанс духовной культуры, появилась русская философская школа с оригинальной религиозной философией, был расцвет русской поэзии, после десятилетий падения эстетического вкуса пробудилось обостренное эстетическое сознание, пробудился интерес к вопросам духовного порядка, который был у нас в начале XIX века. Впервые может быть в России появились люди утонченной культуры, граничащей с упадочностью. Это было время символизма, метафизики, мистики. Люди русского культурного слоя стояли вполне на высоте европейской культуры. Огромное значение имел в это время Ницше, влияние которого встречалось с влиянием Достоевского. Из немецкой философии наибольший интерес вновь вызывали такие мыслители, как Шеллинг и Фр. Баадер. Прошли через Ибсена, через французских символистов. Но русский символизм не остался в сфере эстетико-художественной, он быстро перешел в сферу религиозно-мистическую. Вновь были открыты и получили значение русские мыслители полузабытые или еще мало известные и неоцененные – Хомяков, Вл. Соловьев, К. Леонтьев, Н. Федоров, В. Розанов. Но ко всей просвещенческой, нигилистической, народнической полосе русской мысли был потерян интерес. Это было время, когда на башне Вячеслава Иванова, – так называлась квартира на шестом этаже против Таврического дворца самого утонченного из русских поэтов-символистов, – происходили каждую среду утонченнейшие беседы на эстетико-мистические темы. В это время внизу бушевала первая революция 1905 года. Между верхним и нижним этажом русской культуры не было почти ничего общего, был полный раскол. Жили как бы на разных планетах. В общем движение может быть охарактеризовано как своеобразный русский романтизм, но в своем религиозно направленном крыле это был переход к религиозному реализму. Ничего социально-реакционного в культурном ренессансе начала века не было, многие его деятели даже определенно сочувствовали революции и социализму. Но интерес к социальным вопросам ослабел и деятели духовной культуры не имели никакого влияния на происходившее социально-революционное брожение, они жили в социальной изоляции, составляли замкнутую элиту. <…>
Большевизм же оказался наименее утопическим и наиболее реалистическим, наиболее соответствующим всей ситуации, как она сложилась в России в 1917 году, и наиболее верным некоторым исконным русским традициям, и русским исканиям универсальной социальной правды, понятой максималистически, и русским методам управления, и властвования насилием. Это было определено всем ходом русской истории, но также и слабостью у нас творческих духовных сил. Коммунизм оказался неотвратимой судьбой России, внутренним моментом в судьбе русского народа. <…>
Вся история русской интеллигенции подготовляла коммунизм. В коммунизм вошли знакомые черты: жажда социальной справедливости и равенства, признание классов трудящихся высшим человеческим типом, отвращение к капитализму и буржуазии, стремление к целостному миросозерцанию и целостному отношению к жизни, сектантская нетерпимость, подозрительное и враждебное отношению к культурной элите, исключительная посюсторонность, отрицание духа и духовных ценностей, придание материализму почти теологического характера. Все эти черты всегда были свойственны русской революционной и даже просто радикальной интеллигенции. Если остатки старой интеллигенции, не примкнувшей к большевизму, не узнали своих собственных черт в тех, против кого они восстали, то это историческая аберрация, потеря памяти от эмоциональной реакции. Старая революционная интеллигенция просто не думала о том, какой она будет, когда получит власть, она привыкла воспринимать себя безвластной и угнетенной и властность и угнетательство показалось ей порождением совершенно другого, чуждого ей типа, в то время как то было и их порождением. В этом парадокс исхода русской интеллигенции, ее трансформирования после победоносной революции. Часть ее превратилась в коммунистов и приспособила свою психику к новым условиям, другая же часть ее не приняла социалистической революции, забыв свое прошлое. Уже война выработала новый душевный тип, тип, склонный переносить военные методы на устроение жизни, готовый практиковать методическое насилие, властолюбивый и поклоняющийся силе. Это – мировое явление, одинаково обнаружившееся в коммунизме и фашизме. В России появился новый антропологический тип, новое выражение лиц. У людей этого типа иная поступь, иные жесты, чем в типе старых интеллигентов. Подобно тому, как в 60-х годах, при появлении нигилистов, более мягкий тип идеалистов 40-х годов заменен был более жестким типом, в стихии победоносной революции, вышедшей из стихии войны, тот же процесс произошел в более грандиозных размерах. <…>
Коммунисты с презрением называли старую революционную и радикальную интеллигенцию буржуазной, как нигилисты и социалисты 60-х годов называли интеллигенцию 40-х годов дворянской, барской. В новом коммунистическом типе мотивы силы и власти вытеснили старые мотивы правдолюбия и сострадательности. В этом типе выработалась жесткость, переходящая в жестокость. Этот новый душевный тип оказался очень благоприятным плану Ленина, он стал материалом организации коммунистической партии, он стал властвовать над огромной страной. Новый душевный тип, призванный к господству в революции, поставляется из рабоче-крестьянской среды, он прошел через дисциплину военную и партийную. Новые люди, пришедшие снизу, были чужды традициям русской культуры, их отцы и деды были безграмотны, лишены всякой культуры и жили исключительно верой. Этим людям свойственно было ressentiment по отношению к людям старой культуры, которое в момент торжества перешло в чувство мести. Этим многое психологически объясняется. Народ в прошлом чувствовал неправду социального строя, основанного на угнетении и эксплуатации трудящихся, но он кротко и смиренно нес свою страдальческую долю. Но наступил час, когда он не пожелал больше терпеть, и весь строй души народной перевернулся. Это типический процесс. Кротость и смиренность может перейти в свирепость и разъяренность. Ленин не мог бы осуществить своего плана революции и захвата власти без переворота в душе народа. Переворот этот был так велик, что народ, живший иррациональными верованиями и покорный иррациональной судьбе, вдруг почти помешался на рационализации всей жизни, поверил в возможность рационализации без всякого иррационального остатка, поверил в машину вместо Бога. Русский народ из периода теллурического, когда он жил под мистической властью земли, перешел в период технический, когда он поверил во всемогущество машины и по старому инстинкту стал относиться к машине, как к тотему. Такие переключения возможны в душе народа. <…>
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.