Автор книги: Игорь Родин
Жанр: Учебная литература, Детские книги
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 49 страниц)
«Дано мне тело – что мне делать с ним…»
Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки,
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.
О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!
«Ни о чем не нужно говорить…»
Дано мне тело – что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить,
Кого, скажите, мне благодарить?
Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.
На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.
Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.
Пускай мгновения стекает муть —
Узора милого не зачеркнуть.
Silentium
Ни о чем не нужно говорить,
Ничему не следует учить,
И печальна так и хороша
Темная звериная душа:
Ничему не хочет научить,
Не умеет вовсе говорить
И плывет дельфином молодым
По седым пучинам мировым.
«Воздух пасмурный влажен и гулок…»
Она еще не родилась,
Она – и музыка, и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.
Спокойно дышат моря груди,
Но, как безумный, светел день
И пены бледная сирень
В черно-лазоревом сосуде.
Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись,
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!
«Отравлен хлеб и воздух выпит…»
Воздух пасмурный влажен и гулок;
Хорошо и не страшно в лесу.
Легкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу.
И опять к равнодушной отчизне
Дикой уткой взовьется упрек, —
Я участвую в сумрачной жизни
И невинен, что я одинок!
Выстрел грянул. Над озером сонным
Крылья уток теперь тяжелы,
И двойным бытием отраженным
Одурманены сосен стволы.
Небо тусклое с отсветом странным —
Мировая туманная боль —
О позволь мне быть также туманным
И тебя не любить мне позволь.
«Я не слыхал рассказов Оссиана…»
Отравлен хлеб и воздух выпит.
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать!
Под звездным небом бедуины,
Закрыв глаза и на коне,
Слагают вольные былины
О смутно пережитом дне.
Немного нужно для наитий:
Кто потерял в песке колчан,
Кто выменял коня – событий
Рассеивается туман;
И если подлинно поется
И полной грудью – наконец
Все исчезает: остается
Пространство, звезды и певец!
«Бессонница. Гомер. Тугие паруса…»
Я не слыхал рассказов Оссиана,
Не пробовал старинного вина, —
Зачем же мне мерещится поляна,
Шотландии кровавая луна?
И перекличка ворона и арфы
Мне чудится в зловещей тишине,
И ветром развеваемые шарфы
Дружинников мелькают при луне!
Я получил блаженное наследство —
Чужих певцов блуждающие сны;
Свое родство и скучное соседство
Мы презирать заведомо вольны.
И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет,
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою ее произнесет.
«Природа – тот же Рим и отразилась в нем…»
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи, —
На головах царей божественная пена, —
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Tроя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер – все движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море Черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
«Умывался ночью на дворе…»
Природа – тот же Рим и отразилась в нем.
Мы видим образы его гражданской мощи
В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,
На форуме полей и в колоннаде рощи.
Природа – тот же Рим, и, кажется, опять
Нам незачем богов напрасно беспокоить, —
Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать,
Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!
Ленинград
Умывался ночью на дворе, —
Твердь сияла грубыми звездами.
Звездный луч – как соль на топоре,
Стынет бочка с полными краями.
На замок закрыты ворота,
И земля по совести сурова, —
Чище правды свежего холста
Вряд ли где отыщется основа.
Тает в бочке, словно соль, звезда,
И вода студеная чернее,
Чище смерть, соленее беда,
И земля правдивей и страшнее.
«Мы с тобой на кухне посидим…»
Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.
Ты вернулся сюда – так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей!
Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.
Петербург! я еще не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.
Петербург! у меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
«Я скажу тебе с последней…»
Мы с тобой на кухне посидим.
Сладко пахнет белый керосин.
Острый нож, да хлеба каравай…
Хочешь, примус туго накачай,
А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.
«За гремучую доблесть грядущих веков…»
Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!
Там где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.
Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне соленой пеной
По губам!
По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет —
Нищета.
Ой-ли, так ли, – дуй ли, вей ли, —
Все равно —
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!
Я скажу тебе с последней
Прямотой —
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!
«Я с дымящей лучиной вхожу…»
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья и чести своей.
Мне на плечи бросается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей, —
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей,
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
«Квартира тиха, как бумага…»
Я с дымящей лучиной вхожу
К шестипалой неправде в избу:
Дай-ка я на тебя погляжу —
Ведь лежать мне в сосновом гробу!
А она мне соленых грибков
Вынимает в горшке из-под нар,
А она из ребячьих пупков
Подает мне горячий отвар.
– Захочу, – говорит, – дам еще…
Ну, а я не дышу, – сам не рад.
Шасть к порогу – куда там! – B плечо
Уцепилась и тащит назад.
Тишь да глушь у нее, вошь да мша,
Полуспаленка, полутюрьма.
– Ничего, хорошо, хороша!
Я и сам ведь такой же, кума.
«Вооруженный зреньем узких ос…»
Квартира тиха, как бумага —
Пустая без всяких затей —
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.
Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.
А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать —
А я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть…
Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю,
И грозные баюшки-баю
Кулацкому баю пою.
Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель
Достоин такого рожна.
Какой-нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель —
Такую ухлопает моль…
Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет, начинать —
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.
И вместо ключа Ипокрены
Домашнего страха струя
Ворвется в халтурные стены
Московского злого жилья.
«Мы живем, под собою не чуя страны…»
Вооруженный зреньем узких ос,
Сосущих ось земную, ось земную,
Я чую все, с чем свидеться пришлось,
И вспоминаю наизусть и всуе.
И не рисую я, и не пою,
И не вожу смычком черноголосым:
Я только в жизнь впиваюсь и люблю
Завидовать могучим хитрым осам.
О, если б и меня когда-нибудь могло
Заставить, сон и смерть минуя,
Стрекало воздуха и летнее тепло
Услышать ось земную, ось земную…
«Внутри горы бездействует кумир…»
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны.
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
А вокруг его сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучет, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подковы кует за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него, – то малина
И широкая грудь осетина.
«Флейты греческой тэта и йота…»
Внутри горы бездействует кумир
В покоях бережных, безбрежных и счастливых,
А с шеи каплет ожерелий жир,
Оберегая сна приливы и отливы.
Когда он мальчик был, и с ним играл павлин,
Его индийской радугой кормили,
Давали молока из розоватых глин
И не жалели кошенили.
Кость усыпленная завязана узлом,
Очеловечены колени, руки, плечи —
Он улыбается своим широким ртом,
Он мыслит костию и чувствует челом
И вспомнить силится свой облик человечий.
Флейты греческой тэта и йота —
Словно ей не хватало молвы —
Неизваянная, без отчета,
Зрела, маялась, шла через рвы.
И ее невозможно покинуть,
Стиснув зубы ее не унять,
И в слова языком не продвинуть,
И губами ее не размять.
А флейтист не узнает покоя —
Ему кажется, что он – один,
Что когда-то он море родное
Из сиреневых вылепил глин.
А. А. Ахматова
Краткие биографические сведения:Ахматова Анна – настоящие имя и фамилия Анна Андреевна Горенко, псевдоним взят по фамилии прабабки с материнской стороны.
1889.11(23).6. – родилась в Одессе в семье флотского военного инженера. Детство и отрочество провела в Царском Селе, где познакомилась с Н. С. Гумилевым. Училась на Высших женских курсах в Киеве и на юридическом факультете Киевского университета.
С 1910 – преимущественно живет в Петербурге.
Печататься начинает рано, примыкает к группе акмеистов, не в последнюю очередь потому, что ее муж, Н. С. Гумилев был одним из основателей этого течения. Увлекается поэзией XIX века, своим учителем в поэтическом творчестве считает И. Анненского. Тесное общение с такими писателями и поэтами, как С. Городецкий, О. Мандельштам, В. Нарбут, М. Зенкевич, Г. Иванов, М. Лозинский. Мандельштам и Лозинский оставались ее друзьями на протяжении всей жизни.
1912 – первый сборник стихов «Вечер», неодобрительное отношение к этому Гумилева (когда Ахматова показала свои первые стихи мужу, он посоветовал ей заняться танцами).
1914 – сборник «Четки», широкая известность. В. Маяковский высоко оценивал творчество Ахматовой, но затем (в период лефовских полемик) отзывался о ее стихах преимущественно с насмешкой.
1917 – сборник «Белая стая».
1921 – выходит сборник «Anno domini MCMXXI».
1921 – сборник «Подорожник». Арест, а затем расстрел мужа (несмотря на вмешательство Горького) по подозрению в участии в контрреволюционном заговоре.
1922 – сборник «Anno Domini».
1922—1936 – Ахматову практически не печатают. В эпоху Пролеткульта и борьбы различных революционных «направлений» традиционализм Ахматовой, восходящий к традициям XIX века, объявлялся устаревшим, «салонным». Творческий кризис, Ахматова почти перестает писать. Скудная, почти аскетическая жизнь усугубляется арестом сына (впоследствии известного историка Льва Гумилева).
В 30-е гг. опубликованы историко-литературные статьи о Пушкине.
1936 – вновь начинает писать, но, по свидетельству самой Ахматовой, «почерк у меня не изменился, но голос уже звучит по-другому».
1936—1940 – написание стихов, составивших сборник «Ива», вышедший в 1940 г.
1935—1940 – написание «Реквиема», который хранился в списках.
1942—1944 – в годы Великой Отечественной войны выступала со стихами, проникнутыми патриотическими настроениями. «Ташкентские стихи», посвященные осажденному Ленинграду.
1946 – доклад А. Жданова, постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», заклеймившие Ахматову и М. Зощенко за несоответствие задачам, стоящим перед советской литературой. Доклад знаменовал начало опалы, длившейся вплоть до смерти Сталина.
60-е гг. – всеобщее признание, присуждение литературной премии «Этна-Таормина», звания почетного доктора Оксфордского университета.
1940—1962 – большая лиро-эпическая «Поэма без героя». Ведет редакторскую работу, покровительствует молодым поэтам (напр., И. Бродскому).
Ахматовой принадлежат переводы из восточных, западно-европейских, еврейских, латышских поэтов.
1966 – умерла в Москве, похоронена в Комарове близ Санкт-Петербурга.
Песня последней встречи«Нам свежесть слов и чувства простоту…»
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки;
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки;
Показалось, что много ступеней,
А я знала, их только три!
Между кленов шепот осенний
Попросил: «Со мною умри:
Я обманут, слышишь, унылой,
Переменчивой, злой судьбой».
Я ответила: «Милый, милый!
И я тоже.– Умру с тобой…»
Это песня последней встречи.
Я взглянула на темный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно-желтым огнем.
«Смуглый отрок бродил по аллеям…»
Нам свежесть слов и чувства простоту
Терять не то ль, что живописцу – зренье,
Или актеру – голос и движенье,
А женщине прекрасной – красоту?
Но не пытайся для себя хранить
Тебе дарованное небесами:
Осуждены – и это знаем сами —
Мы расточать, а не копить.
Иди один и исцеляй слепых,
Чтобы узнать в тяжелый час сомненья
Учеников злорадное глумленье
И равнодушие толпы.
«Я живу, как кукушка в часах…»
Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озерных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.
Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни…
Здесь лежала его треуголка
И растрепанный том Парни.
Сероглазый король
Я живу, как кукушка в часах,
Не завидую птицам в лесах.
Заведут – и кукую.
Знаешь, долю такую
Лишь врагу
Пожелать я могу.
«Я научилась просто, мудро жить…»
Слава тебе, безысходная боль!
Умер вчера сероглазый король.
Вечер осенний был душен и ал,
Муж мой, вернувшись, спокойно сказал:
«Знаешь, с охоты его принесли,
Тело у старого дуба нашли.
Жаль королеву. Такой молодой!…
За ночь одну она стала седой».
Трубку свою на камине нашел
И на работу ночную ушел.
Дочку мою я сейчас разбужу,
В серые глазки ее погляжу.
А за окном шелестят тополя:
«Нет на земле твоего короля…»
«Мне голос был. Он звал утешно…»
Я научилась просто, мудро жить,
Смотреть на небо и молиться Богу,
И долго перед вечером бродить,
Чтоб утомить ненужную тревогу.
Когда шуршат в овраге лопухи
И никнет гроздь рябины желто-красной,
Слагаю я веселые стихи
О жизни тленной, тленной и прекрасной.
Я возвращаюсь. Лижет мне ладонь
Пушистый кот, мурлыкает умильней,
И яркий загорается огонь
На башенке озерной лесопильни.
Лишь изредка прорезывает тишь
Крик аиста, слетевшего на крышу.
И если в дверь мою ты постучишь,
Мне кажется, я даже не услышу.
«Двадцать первое. Ночь. Понедельник…»
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
Из «Реквиема»
Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.
И от лености или со скуки
Все поверили, так и живут:
Ждут свиданий, боятся разлуки
И любовные песни поют.
Но иным открывается тайна,
И почиет на них тишина…
Я на это наткнулась случайно
И с тех пор все как будто больна.
1935 – 1940
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Вместо предисловия
В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом): – А это вы можете описать? И я сказала: – Могу. Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом.
Вступление
Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад,
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки,
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
I
Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки,
Смертный пот на челе… Не забыть!
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.
…
IV
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей —
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своею слезой горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука – а сколько там
Неповинных жизней кончается…
V
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
…
VII
Приговор
И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
А не то… Горячий шелест лета,
Словно праздник, за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.
…
Эпилог
…
2
Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что, красивой тряхнув головой,
Сказала: «Сюда прихожу, как домой!»
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
Пусть так же они поминают меня
В канун моего погребального дня.
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем – не ставить его
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь,
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век,
Как слезы, струится подтаявший снег.
И голубь тюремный пусть гулит вдали
И тихо идут по Неве корабли.
М. И. Цветаева
Краткие биографические сведения:Цветаева Марина Ивановна
1892. 26.9(8.10) – родилась в Москве в семье Ивана Владимировича Цветаева, ученого-филолога и искусствоведа, академика, директора Румянцевского музея, основателя и первого директора Московского музея изящных искусств (Музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина). Получила великолепное домашнее образование. Стихи писать начала еще в шестилетнем возрасте, причем не только по-русски, но и по-французски, и по-немецки.
1908 – самостоятельно совершает поездку в Париж, где прослушивает курс старофранцузской литературы. В Москве училась в частных гимназиях.
1910 – выходит сборник «Вечерний альбом», в который вошли стихи, писавшиеся в основном еще на ученической скамье. Несмотря на это, на его появление с похвалой откликнулись В. Брюсов и М. Волошин (впоследствии Цветаева несколько раз гостила у Волошина в Коктебеле: в 1911, 1913, 1915 и 1917 гг.)
1912 – выходит замуж за Сергея Эфрона, при чьем содействии в печати появляется сборник «Волшебный фонарь», а в 1913 – «Из двух книг».
1912 – 1915 – обретение поэтического мастерства.
1916 – стихи в сборнике «Версты», посвященные русским поэтам, поэтизирующие возвышенную, гордую героиню, наделенную «безмерностью чувств».
1917 – 1922 – лирика отмечена сложным, противоречивым ощущением революции (Цветаева не принимает происшедшего); создает цикл пьес и поэму-сказку «Царь-девица».
1922 – получает разрешение вместе с дочерью выехать за границу к мужу (оказавшемуся в среде белоэмиграции, но позже разочаровавшемуся в ней). Недолго живут в Берлине, затем переезжают в Чехословакию под Прагу (С. Эфрон, бывший офицер, становится студентом университета в Праге).
С конца 1925 – живет во Франции. Печаталась в эмигрантских журналах.
20-е гг. – выходят книги «Ремесло», «Психея» (обе 1923), «Молодец» (1924), «После России» (1928), опубликовала трагедии на античные сюжеты («Ариадна», 1924; «Федра», 1927), эссе о поэтах («Мой Пушкин», «Живое о живом» и др.), о художественном творчестве («Искусство при свете совести», «Поэт и время» и др.), мемуарные очерки («Дом у старого Пимена», «Повесть о Сонечке» и др.). Трагический поэт-романтик по мироощущению, Цветаева воспевала любовь-разлуку («Поэма горы», «Поэма конца», обе – 1924 г.), с активной неприязнью относилась к мещанству и буржуазности (поэма «Крысолов», 1925; стихотворение «Читатели газет»).
30-е гг. – обостряются ностальгические настроения («Стихи к сыну», «Тоска по родине! Давно…»). Из-за болезни мужа семья Цветаевой живет в нищете, единственный источник доходов – литературный труд. Однако эмигрантская пресса скоро перестает ее печатать, так как Цветаева не может скрыть своего разочарования в тех, кто задавал тон в русской эмиграции. С. Эфрон и дочь Цветаевой помогали испанцам в борьбе против фашизма. В 1937 г. они получили разрешение вернуться в СССР.
1938 – 1939 – как отклик на начало второй мировой войны и захват фашистами Чехословакии написан антифашистский цикл «Стихи к Чехии».
1939 – Цветаева вместе с сыном возвращается в СССР. Занимается переводами, готовит книгу стихов.
1941, август – находясь в эвакуации вместе с сыном в Прикамье (Елабуга), в состоянии глубокой депрессии покончила с собой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.