Текст книги "Труды по россиеведению. Выпуск 6"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Социология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)
Публицистическая мозаика
«Постсоветский человек разочаровал больше, чем советский»319319
Печатается по изд.: Огонек. – М., 2015. – 17 авг., № 30/31. – С. 34–35. Владимир Сорокин – писатель.
[Закрыть]
В. Сорокин
Писателю Владимиру Сорокину – 60. «Огонек» встретился с классиком современной русской литературы.
– Я вспомнил недавний перформанс с вашим участием в Венеции, где вы в звериной шкуре, с дубиной, к которой привязана клавиатура… С кем это вы бились и за что?
– Я бился за человеческий размер в искусстве. Против замещения искусства технологией, против «искусства как процесса» и за «искусство как результат». За возвращение к кистям, подрамникам, краскам, мастерству, к озябшей натурщице, к шляпе на мольберте…
– Когда люди слышат о возрасте писателя Владимира Сорокина, они удивляются, они восклицают: «Как это возможно?!» Вы сами не удивляетесь?
– Нет. Скажу откровенно, что я, как это ни неприлично звучит, внутренне застрял в студенческом времени. Безнадежно. Внутренне я эдакий вечный студент. И с этим ничего не поделаешь. То есть я не чувствую, литературно выражаясь, «весь груз этих пережитых лет». Не повзрослел.
– Почему в студенческом времени?
– Может быть, потому, что после ужасной советской школы (а я проучился в трех), после такого советского, хоть и внешне «нормального» детства, это были четыре года свободы, которые совпали с благополучными годами московской жизни, с годами открытий – сердечных, эротических, наркотических, литературных, живописных, музыкальных – хард-рока, например, или сюрреализма. Самиздат к тому времени уже становился нормой. Впрочем, студенчество – это всегда свобода. Золотые годы для многих. И в андерграунд я попал в студенческие годы.
– Я посмотрел в «Википедии», там первый ваш рассказ помечен 1969 годом. Что это?
– Это, безусловно, ошибка. Был один рассказ, написанный еще в школе, но он растворился среди однокашников. Первые серьезные вещи написаны были в 1979–1980 гг. То есть это уже была такая вполне осознанная работа. До того это было развлечение. Что-то эротическое, что‐то из научной фантастики, что-то из охотничьей жизни. Это легко давалось, поэтому не возбудило серьезного отношения. Серьезно я занимался рисованием.
– Вы до сих пор считаетесь главным литературным событием России за последние 30 лет, скажем. Не то, чтобы я сейчас хотел Вам сделать комплимент, – это скорее проблема. Вы продукт даже не 1990-х, а советского неподцензурного искусства. Получается, с тех пор в русской литературе не появилось ничего принципиально нового. Тут что‐то не так.
– Андрей, без комментариев… Лучше поговорим о других авторах. Я в разных странах Европы задаю своим знакомым вопрос: что вы читаете из современной русской литературы? Этот же вопрос задал старому другу, германскому слависту Игорю Смирнову, а он жесткий профессионал. Ответил лаконично: «Не могу читать постсоветскую прозу. Она неоригинальна». Не могу не согласиться. Потому что постсоветская проза как бы собрана из осколков прошлых достижений. Проблема. Я тоже, открываю новый роман, читаю пять страниц и закрываю. Ничем не удивляет. Получается, что нет авторов? Но люди же пишут, печатаются, их читают. Я задал тот же вопрос Саше Иванову, легендарному издателю, который неизменно держит руку на литпульсе: где новые литературные звезды? Он говорит: «Понимаешь, Володя, тут дело не в звездах, а… в самом небосклоне». Он абсолютно прав на самом деле. От самой литературы уже не ждут экзистенциальных открытий, потрясений. От нее ждут либо комфорта, либо эйфорического забытья. Что, в общем, одно и то же.
– Вы хотите сказать, что это конец литературы?.. Что нет объективных обстоятельств для ее возникновения? Это конец литературы в принципе? Или просто не время?..
– Ну, насчет конца – не знаю, пока останется хоть один читатель, литература не умрет. Хочется думать, что это некая полоса… А вот что будет потом – неизвестно. Потому что мир цифровых и визуальных технологий человека постоянно испытывает на прочность. А человек – такое пластичное животное, он не ломается, а изгибается. И в конце концов может сам себе опротиветь в таком изогнутом виде. И вот тогда, когда всем станет очень скучно от визуального, может быть, опять будет востребована словесная фантазия. Высказанная в слове. Когда человек захочет вернуться к себе. Утопически звучит?..
– То, что было признаком одного литературного направления, концептуализма, лет 50–40 назад, теперь стало общим правилом. Получается, что все-таки изменилась система работы писателя в целом. А писатель опять садится под яблоню и думает, что сейчас напишет, как Тургенев. Или как Шукшин.
– Вы правы. Но все-таки чего, на мой взгляд, не хватает большинству современных писателей? Собственных миров. Они, условно, пользуются чужой мебелью, не хотят изобретать свою, вытачивать ее, мастерить. Открываешь книгу Прилепина и понимаешь, что эти дубовые стулья ты уже встречал в советской прозе, только у него они покрыты современным таким блестящим лаком и обивка бодренькой расцветки. А мы же все-таки ищем в литературе неповторимости. Платонов, Хармс, Булгаков, Шаламов, Саша Соколов, Мамлеев были неповторимы. Хотя есть люди, которые любят читать похожие романы. Но это уже род литературного фитнеса. И вот писатель каждый год спускает с конвейера ожидаемый и предсказуемый роман. Конвейер поп-литературы работает бесперебойно. Нет, я за штучное производство в литературе. Признаться, меня в последнее время обрадовали только два романа: «Гламорама» Эллиса и «Благоволительницы» Лителля. А Вы вот, кстати, кого сами-то читаете, кто Вас зацепил?
– Дмитрий Данилов. Кстати, по своим убеждениям совершенный консерватор. Но он единственный, вероятно, кроме Вас, русский писатель, у которого язык – герой произведения. Он работает с тем, что называется автоматическое письмо, говорение.
– Непременно почитаю.
– Как это ни абсурдно звучит применительно к вашей прозе, раньше Вас все-таки интересовал человек. Все крутилось вокруг индивидуума, даже если он был чудовищен, ужасен. Вы пытались работать с ним. А потом Вы как бы бросили человека. Начиная с «Ледяной трилогии», он заложник концепции, истории, мистики – чего угодно. Я бы сказал, что вы разочаровались в индивидууме. В «Метели» была попытка вернуться к человеку. И вот Вы с этим доктором, условно, ехали-ехали, а потом Вы его, такое ощущение, на полдороге тоже бросили.
– Он хоть и отморозил ноги, но выжил все-таки. Хотя… мне мало что в себе видно, честно говоря. Я все-таки всю жизнь полагаюсь на интуицию, а если работаю, то, собственно, работаю, как медиум. И поэтому я никогда не анализирую себя во время работы. Я просто решаю некие конструктивные задачи. Но что касается именно литературного процесса, я не рассуждаю в таких категориях – что вот мне надо отдалиться от человека, а вот сейчас, пожалуй, что можно и малек приблизиться… Нет. Это сложный процесс, его объяснить, артикулировать трудно. То есть когда б вы знали, из какого сора… да? Мы не знаем, из какого сора растет литература собственно. Фрейд что-то подсказал, но не думаю, что он во всем прав. Но если уж Вы задали такой вопрос… (смеется) антропологический! Да, я бы сказал, что я разочаровался в человеке постсоветском больше, чем в советском. Потому что в советском человеке была некая надежда – что он сможет рано или поздно преодолеть в себе вот это «советское, слишком советское», что это кончится вместе со строем. Сейчас понятно, что в ХХ в. произошли такие мутации, сопровождающиеся массовым террором, что, собственно, генетическая жертва этой страшной селекции – постсоветский человек не только не хочет выдавливать из себя этот советский гной, а, напротив, осознает его как новую кровь. Но с такой кровью он становится зомби. Он не способен создать вокруг себя нормальный социум. Он создает театр абсурда.
– Стало банальностью говорить о том, что мы в течение последних полутора лет живем в пространстве «Теллурии», придуманной Вами. Мы читали о протосоветских, как бы реконструкторских «народных республиках», куда ездят туристы в поисках экстремального отдыха, «на уикенд в СССР». Все это читалось как утопия – ровно до 2014 г. А потом и это, и все остальное, что Вы придумали, – оказалось, что предсказали, – стало общим местом. Вам самому не страшно, что Вы все это придумали?
– Этот последний вопрос, Андрей, тоже уже стал банальностью, извините. Не страшно, не страшно… Жизнь жестче литературы. Да, уже легко различимы теллурийские черты в происходящем. У меня такое чувство, что мы плывем на огромном корабле и его палуба качнулась и начинает крениться. И это касается не только корабля «Россия». На корабле «Европа» тоже мебель начинает сдвигаться со своих мест, хотя по палубе мило фланируют, на танцполе танцуют, а в баре пьют.
– Все Ваши книги 1980–1990-х, если их правильно понимать, они о жестокости, которая в каждом из нас. Правильный итог чтения Ваших произведений – когда ты к самому себе начинаешь относиться с опаской. Внутри каждого из нас – ад, его нужно сдерживать. Сейчас, вот эти полтора последних года, появился такой общественный феномен, он поглотил все – это полезшая наружу жестокость, немотивированная. Она как бы уже даже не физическая, а моральная.
– Онтологическая. У русской жестокости долгая, многовековая история. Нынешняя, постсоветская – вариация на все ту же тему. Мы все ее чувствуем на энергетическом уровне, речь идет даже не о телевизоре, не о политике, не о военных действиях. А о том, как люди себя ведут на улице, в метро, за рулем… И я думаю, что это тоже – один из симптомов того, что, в общем, общество теряет не просто стабильность, а веру в будущее. Это не связано с новой имперской идеей «что мы самые крутые», что мы окружены врагами, это глубже. Это связано именно с креном палубы. Ведь когда начинается землетрясение, все животные испытывают ужас. Но одни из них жалобно воют, а другие огрызаются. Так что… есть чувство, что что-то приближается. Оно есть не только у меня.
– В «Теллурии» есть много типов будущего, но среди них нет одного – который нам подарила реальность и который я сформулировал бы как «катастрофический тип». Это человек, который желает краха всему миру – в наказание за какие-то грехи. Причем не срабатывает даже чувство самосохранения. Откуда такая реакция после 24 лет новых, невиданных возможностей – когда россиянин впервые мог позволить себе столько, сколько не мог во все предыдущие времена?
– Опять же, люди не чувствуют, что впереди их ждет благополучный мир. Надо быть идиотом, чтобы не ощущать всю серьезность положения, в которое попала Россия после Крыма. Я слышу от молодых людей постоянно: «У меня нет здесь будущего». Разговоры об эмиграции стали общим местом. Общество начинает трясти от плохих предчувствий. За что постсоветский человек может себя ненавидеть? За то, что так и не сумел стать свободным, изменить принцип власти. Власть как была вампиром, так им и осталась.
– Поговорим о том, что должно этому злу противостоять. Обнаружилось, что у нас совершенно нет мирной этики, нет традиций мира, нет концепта мирного существования. Казалось бы, у нас этого славословия тоже хватало: «Миру мир, войны не нужно, вот девиз отряда «Дружба». Но после всех этих плакатов с голубями, с перечеркнутой ядерной бомбой выяснилось, что эта мирная повестка оказалась совершенно пустой, лишенной внутреннего наполнения.
–…Как и не было дружбы, собственно говоря. Я имею в виду вот это советское «чувство локтя»… Это был грандиозный самообман, поощряемый властью. В коммунальной квартире дружба всегда вынужденная. Я думаю, что у нас до сих пор одно из самых атомизированных, разобщенных обществ. Вообще, Андрей, чем больше во времени я отдаляюсь от советского периода, тем уродливей и страшнее он мне кажется. Это действительно была Империя Зла. Какой «Миру мир!», если война власти с народом шла непрерывно, только успевай прятаться. Многое из того, что происходит сейчас,– это неизжитые комплексы советского прошлого, и я тут опять съеду на любимую колею: советское прошлое не было похоронено в должное время, т.е. в 1990-е годы. Его не похоронили, и вот оно восстало в таком мутированном и одновременно полуразложившемся виде. И мы теперь должны с этим чудовищем жить. Его очень умело разбудили те, кто хорошо знал его физиологию, нервные центры. Воткнули в них нужные иголки. Такое вот отечественное вуду. Боюсь, последствия этого эксперимента будут катастрофичны.
– А этот новый язык ненависти – Вы его изучаете? Ведь это Ваша стихия.
– Уж чем-чем, а языком ненависти наша страна была всегда богата. Достаточно было проехаться в советском автобусе в час пик. Богатый материал! Здесь, собственно, не нужно особенной пристальности, у меня чуткое ухо. Но эта нынешняя, новоимперская, так сказать, официальная ненависть… в этом языке, при всей его ярости и вульгарности, есть нечто истеричное, некая слабость. То есть чувство такое, что люди понимают, что надо это сейчас проорать, потому что завтра, может быть, уже и орать будет нечем. И некому! Чувствуется некая агония во всем этом. Потому что, если это сравнивать с риторикой старых тоталитарных режимов, там это говорилось с большой уверенностью в завтрашнем дне. Массовый террор помогал. Они понимали, что, пока есть железный занавес, будущее принадлежит им. И это чувствовалось в каждой строчке «Правды». А вот сейчас, когда телеведущий говорит, что «мы можем превратить Америку в ядерный пепел», я ему не верю. Да и сам он себе не верит. Просто «исполняет», как шулера говорят. В общем, мы живем в кррррайне интересное время! Уже давно не Гоголь, а – Хармс…
– Возможно ли какое-то покаяние, признание собственных ошибок, вины – как форма окончательного усыпления этого зомби, этого чудовища?
– Покаяние может быть лишь после потрясения. Это не микстура, которую можно дать. Я думаю, что добровольно здесь не будет покаяния. Чтобы покаяться, надо сначала сильно шмякнуться, набить шишку и, потирая ее, спросить себя: в чем же была моя ошибка? Для покаяния надо увидеть себя со стороны целиком и без прикрас.
– Не является ли это фундаментальной проблемой русского типа сознания – неумение абстрагироваться, неспособность посмотреть на себя со стороны? Может быть, это какая-то принципиальная неспособность, вот это существование только в одном измерении, в одной плоскости? Это как всю жизнь без зеркала.
– Слушайте, речь идет не о человеке, а о большой стране. Она может себя увидеть со стороны, осознать собственные грехи только после большой катастрофы. Когда все благополучно, кто будет каяться?
– Вся эта история еще подтвердила абсолютную слабость современной культуры. Не есть ли это ее грандиозное поражение?
– Культура – дама хрупкая, это не баба с веслом. Для нее deja vu от возвращения совка стало слишком большим потрясением. Нужно время, чтобы ей прийти в себя. Посидит в шезлонге, отдышится.
Беседовал Андрей Архангельский
Возможность явления Афанасьева: In memoriam
Ю. Пивоваров
Гражданская панихида по Юрию Николаевичу Афанасьеву320320
Ю.Н. Афанасьев умер 14 сентября 2015 г. в возрасте 81 года.
[Закрыть] состоялась 17 сентября в Центре Сахарова. Зал был набит, на улице еще человек сто слушали радиотрансляцию прощания. Я опаздывал, привычно-немыслимые пробки, неужели придется долго стоять в очереди, дела, дела… Нет, не пришла к нему прощаться Москва (Россия). Интеллигентное старичье (сам такой), забыто-узнаваемые лица, пронзительные речи. Непохожий уже на себя Юрий Николаевич. Мне тоже хотелось сказать. Но череда записавшихся у Владимира Рыжкова (он вел «службу») была непомерной. И вот поскольку тогда не сказал, можно сейчас?
И еще одно. Мелькнуло: а почему не в РГГУ, его детище? Нет, все правильно – в сахаровском Центре.
Мы никогда не дружили. Да это было и невозможно. Разница лет, положений, биографий. Наши жизни протекали в непересекающихся измерениях. Но с некоторого времени он стал важным для меня человеком. Черненковский год был чуть ли не самым удушливым «эоном». Стыдно, безнадежно, тоскливо. А ведь к весне восемьдесят пятого – «земную жизнь пройдя до середины…». И только что ушел год Оруэлла, Амальрика… Год интеллигентской апокалиптики (кстати, ретроспективно и поныне; просто сроки перенесены – сначала Москва 2042 (В. Войнович), затем Москва 2039 (В. Сорокин), т.е. все приближается).
Почему в марте-85 попал мне в руки журнал «Коммунист» № 14? Откуда взялся этот свеженький номер «теоретического органа» («террористического», «органа») ЦК КПСС в прокуренной и «пропитой» (если так можно сказать) комнате отдела государства и права ИНИОН АН СССР на улице Георгия Димитрова (в девичестве Большая Якиманка; впрочем пора вернуть ей мужскую фамилию: какая это Якиманка! – Иоаким и Анна)? Пишу все это по памяти. Ни одного другого журнала так не помню. «Коммуниста» же не читал никогда. Ибо не ходите в собрание нечестивых. Иначе – личная гигиена «über alles».
Галич, Галич, который для меня тогда был тем, чем для многих была водка, Галич, несравненный русский гений, чеканил: «как будто пахнуло озоном». Именно так просквозило меня. Статья какого-то Афанасьева про понимание истории. Да что такое? Я же давно все знаю! Научившись читать, прочел все возможное. Уже писал о Чаадаеве, Самарине, Данилевском, немцах. Бердяев, Булгаков, Струве, Франк были «спутниками жизни». Карамзин, Сперанский, Хомяков, Ив. Киреевский, Катков, Победоносцев… И Герцен, Кавелин, В. Соловьев.
Герцен о первом «Философическом письме» Чаадаева – «как выстрел в ночи». Я не сравниваю. О различии масштабов и говорить нечего (мы с Юрием Николаевичем в одной лиге, а Петр Яковлевич и Александр Иванович – в другой). Но, видимо, дело не только в этом. Для современников важнее попадание в цель. Афанасьев попал.
У меня как будто легкие прочистились, как будто стал меняться состав воздуха. Преувеличиваю? Конечно. Но так хочется сказать ему: спасибо. И сразу же: так можно? Что происходит? – Сейчас отвечу: началась антикоммунистическая революция, которая через несколько лет победоносно закончится. И вместе с ней шла антисоветская революция, которую мы напрочь проиграли. Понимаю: говорю «загадками». Ничего, дальше объяснимся. «Ничего», потому что этот текст об Афанасьеве, мировая история здесь фон.
Начал узнавать, кто такой. Комсомолец, пионер, партиец. Звучало уныло. Докторская по школе «Анналов». Это ничего. Достойно. В общем не то чтобы забылось, напротив. Я эту статью из «Коммуниста» зацитировал, защищаясь ею как охранной грамотой. Но шок от нее прошел. Да и времена были бурные, неслись галопом.
Фамилия Афанасьев все чаще мелькала, как сказали бы ныне, в бумажных СМИ. Постепенно превращаясь в имя. Но ведь тогда не только он так рос. И прислушиваться приходилось ко многим. – Весна восемьдесят девятого, Первый съезд народных депутатов СССР. А у меня еще одна «встреча» с Юрием Николаевичем. И не только его бессмертное об агрессивно-послушном. Даже не столько. После многодесятилетнего господства (за редким исключением) на TV свинских рыл я увидел красивое, умное, сдержанно-нахмуренное лицо. Я увидел высокого, статного человека, я увидел русского европейца (ну, в смысле Версилова). Даже через экран, сквозь экран пробило ощущение достоинства, мужества, убежденности. И сразу стало понятно: все всерьез. На этот раз наша возьмет. Такие не испугаются. Это – выношенное. (Иное, но не менее радостное ощущение – Анатолий Александрович Собчак. С ним знаком не был, несколько раз видел вблизи, слышал. И откуда тогда в русской политике появились такие лица? – Знайте: это и есть лицо русской политики. До перестройки и с начала нулевых ее у нас не было и нет. Поэтому до и после – физиономии, а в те времена – лица.)
Прошло еще несколько лет. Афанасьев изредка появлялся на экране TV. Недовольный, мрачный, гордый. Уход из политики, но – РГГУ, слава и значение которого в те годы были неоспоримыми. С осени девяносто шестого я стал там преподавать (оставаясь в Академии наук). – В середине января следующего года звонок. Низкий, немного хриплый голос: «Это Афанасьев. Хочу Вам предложить создать в РГГУ Институт русской истории. Приезжайте». Вот так, запросто. Конечно, я помчался. Афанасьев. Почему звонил незнакомому человеку? Ему кто‐то показал тексты, которые в середине девяностых писались (и печатались) моим тогдашним ближайшим другом и мною. Я приехал, поблагодарил, сказал, что есть другие неотменимые планы, что могу рекомендовать друга-соавтора, буду соучаствовать и т.д.
Так начались очные отношения. В его университете, за пределами, на конференциях. Не более того. Мне было лестно, что он заметил меня. Иногда цитировал. Даже выделял. Но ничего похожего на шоки восемьдесят пятого и восемьдесят девятого и рядом не было. В 2003 я ушел из РГГУ, крайне редко он звонил мне. Прошло девять лет. 8 ноября 2012 г. Юрий Николаевич выступал с докладом «Закат России» на семинаре в Центре россиеведения ИНИОН РАН. И вновь потрясение. Такой горечи, такого разочарования не видел никогда. Всё. Финита. Untergang des Rußlands. Но другого и ожидать было нельзя. «Мы», реформаторы, не знали, как и что надо делать. «Мы» виновны в нынешней ситуации. И т.д.
Я слушал все это, это покаяние, эту исповедь, это самобичевание со страхом и трепетом. Сначала мне стало стыдно. Зачем он все это? И откуда он, Ельцин, Попов (Юрий Николаевич называл эти имена) могли знать, что делать. Никто не знал. – Постепенно, неожиданно для самого себя, так сказать, немотивированно стыд уходил и его место победоносно заняла гордость. Где и когда ты увидишь вживую (не прочитаешь) такую интенсивность переживания и самоотречения. Мне почему‐то подумалось: так уходили лучшие русские люди.
Да, надо объяснить: почему антикоммунистическую революцию выиграли, а антисоветскую проиграли. Коммунизм оказался во многом наносен, ситуативен, вымышлен, несерьезен, функционален. Советское – шире, глубже, значительнее, органичнее, устойчивее, опаснее. Коммунизм и у нас, и на Западе (возможно, со временем и в Китае) заканчивается одним – «пролетарии всех стран маршируют в ресторан» (И. Бродский). Советское же – это то, во что вылилось русское в ХХ столетии. Не все русское, но в большинстве своем. Это – форма русского массового общества, продукт весьма своеобразной урбанизации, «красное черносотенство» (П. Струве), результат выбора 1917 г., долговременного террора и продолжительной самоизоляции и пр., пр., пр.
Советское – это внерелигиозная цивилизация, мир, жизнь только посюсторонняя, полностью исключена идея личного греха, греховность вменяется другому, торжествует презумпция виновности. Ведь если «я» освобождено от первородного греха и все последующие грехи не имеют, к примеру, христианского толкования, то логично все зло, всю несправедливость приписать «другому». Кто‐то же должен отвечать. Советское – это насилие по преимуществу, это мир и жизнь как борьба. Борись со «злом», борись с «другим» (врагом народа, вредителем, космополитом, диссидентом…). Советское есть отрицание диалога, чужого мнения, оппозиции, разно– и многообразия…
Юрий Николаевич и все мы пока не сумели преодолеть это. В новых (и старых) формах оно господствует, блокируя иные пути движения. Более того, объявляется русской нормой, нашим «Sonderweg». Советское насквозь пронизывает социальную и ментальную ткань России, въелось в нашу психику, определяет инстинкты, отравляет совесть. Но торжество его временное.
Откуда такая уверенность? В возможности явления Афанасьева (и близких ему по типу людей). Выходец из рабочей семьи, комсомольский и партийный функционер сумел стать одним из героев и вождей великого эмансипационного движения конца ХХ столетия.
До свидания, Юрий Николаевич.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.