Текст книги "«Голос жизни моей…» Памяти Евгения Дубнова. Статьи о творчестве Е. Дубнова. Воспоминания друзей. Проза и поэзия"
Автор книги: Лея Гринберг-Дубнова
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
ILLINC QUOQUE UNA CUM TITO MISSUS
AD HIERUSOLYMORUM OBSIDIONEM…
SED ID PLANE DEI SENTENTIA
JAMDUDUM IGNI DAMN AVERAT.
Он так сказал: «Покоя я хочу.
Народа, Богом преданного, я ли
Предатель? Кровью собственной плачу
(Ее другие дорого продали)
Свой долг пред ним… Теперь внесите тьму
И, как примочки, приложите к векам.
В моих глазах горящий Храм, ему
Господней волей в них пылать навеки –
На
веки
вечные…»
Я у Стены стою.
Передо мной в гигантский знак вопроса
Сгибает сильный ветер тень мою –
И убегает к Виа Долороса.
Иерусалим, 1974
III. Стоя на мосту неулыбчивым утром 1975-1978
Не шла на убыль ночь. В него, как бес,
Бессонница вселилась. Шерсть верблюжья
Не грела. За окном в кромешной тьме
Такой огромный и тяжелый город
Лежал, таясь, к прыжку готовясь. Ночь
Все разбухала. Холод по костям
Карабкался и, к сердцу подступая,
Обтягивал его тугим кольцом,
Как будто град осадой… Ависага
(Ни состраданья, нилюбвик царю,
Ни страха!) то и дело засыпала.
Он шамкал: – Ависага! – ртом беззубым,
Будил ее, прикладывался к ней
Своим студеным телом, чтоб согреться
Хотя б чуть-чуть в ее тепле, хотел
Ее до слез, хотел до замиранья
Бескровного комка в груди,
До спазмы в горле, так хотел, как хочет
Старуха возвращенья красоты,
Как, может быть, Господь народ свой хочет…
Она была так хороша собой,
Сунамитянка! Словно пальцы – арфы
Просторной струны, ноги лошадей
Все царство перебрали, все пределы
Обшарили его гонцы, ища
Прекраснейшую девушку, мужчины
Не знавшую… И то сказать, к чему –
Невесело шутил он – это рвенье:
Какой она в постель к нему пришла,
Такой уйдет – мужчины не познавшей.
Такой уйдет, в душе над ним смеясь.
Остатки пира царского собаки
Давно слизали…
Но грешно роптать.
Всю свою жизнь – тому Творец свидетель! –
Он мужем был до мякоти костей
Всегда и всюду – на любовном ложе,
На поле брани, или же когда
У камня Азель он следил стрелу
И вслушивался в речь Ионатана…
О мужестве его неслась молва
Быстрей, чем меч вершит свой взмах во имя
Большого Бога… Но не в этом суть,
И ни поток Восорский, ни долину
Соленую, ни дикий конский скок,
Копытом в кровь, от Гезера до Гевы,
Он сам, сказать по правде, не считал
Апофеозом мужества, и если
Ему сейчас сказал бы кто: – Давид,
Сын Иессея, царь в Ерусалиме –
Иль лучше: – Жалкий немощный старик,
В постели этой, здесь, на этом ложе
Любви замерзший, в этот час любви,
Быть может, смерти ждущий одиноко,
Каким воспоминаньем дорожишь
Ты более других – в чем твоя мера?..
Когда его бы так спросили, он
Построил бы, привычно и проворно,
Как полководец – воинство свое,
Пред взглядом своей сути, раскаленном,
Косящем, диком, словно конский глаз,
То шествие, что воскрешал он часто
Суровой властью памяти…
Мужи
Несут ковчег, раскачиваясь мерно.
На каждый шаг шестой взлетает нож,
Своим крылом широким отражает
Блеск нестерпимый солнца, камнем вниз
Летит – и с маху, без труда сбивает
Засовы с крови… Мириады глаз
Вокруг него, вокруг него мелькают,
И кажется ему – он недвижим, а они
Перед ковчегом прыгают и скачут.
Но это сам он пляшет – все быстрей,
Неистовей, забыв про все на свете,
Все исступленней, ноги высоко
Бросая, топоча, маша руками…
Какой бы царь осмелился себя
Ак уронить пред слуг своих толпою!
Вот вам живой пример: Саула дочь,
Мелхола, сверху, из окна смотрела
И рожи корчила…
Он не любил ее,
Холодную, как маайан Шилоах.
Он ту любил, которая вошла
В его судьбу, как будто входит в стремя
Нога, вошла, как будто в Страшный День
Левит служить в шатер походный входит…
Он взял ее, не дрогнув. Он рискнул
Расположеньем мстительного Бога.
Свой самый тяжкий грех он совершил
Лишь потому, что – к счастью иль к несчастью –
Он мужем был и по-мужски смотрел
На поле жизни, все в крови и в страсти…
И разве не простил его Господь,
Не одарил таким отменным сыном,
Наследником престола? Соломон
Зачат бы не был в проклятой постели!
Он вздрогнул вдруг и съежился. Во тьме,
Там, за его окном, раздался шорох.
Потом как будто топот – он, Давид,
Бежал филистимлянину навстречу,
И Урии короткий грузный крик,
Сорвавшись с крупа, хрустнул в перепонках…
То ветер ахал и хрипел в листве –
Ерусалима трудное дыханье.
Иерусалим, май 1975
Стоя на мосту неулыбчивым утром,
Когда ветер
То и дело попадает волосами в ресницы,
Раздражает глаза и мешает смотреть,
Глядя на темную гряду облаков над землей,
За которой свершается холодный ритуал заката,
Когда из окна доносится этюд
И бьют часы на городской башне,
Слушая, как начинается дождь,
Когда ветер
Нестройно раскачивает ветви,
Выворачивает листья на исподнюю сторону, словно
зонтик,
Прислонившись к стене, когда холодно,
И в часовне играет орган,
И бутылки из-под шампанского на траве
Пустого университетского двора,
Наблюдая, как в зеркале
Снова и снова
Торопливая кровь приливает к порезу
И расползается по мокрой щеке.
Кембридж, Лондон, 1977
Погребает гребни берег, весь в слезах,
Саван пены истлевает на глазах,
И опять приподнимается волна,
Чтобы выполниться мерою сполна,
Чтоб упасть и берег смертью напитать…
Я всегда мечтал о море написать –
О его непримиримости, о том,
Сколько волн и грозной жертвенности в нем.
Я на взморье мог без устали смотреть,
Как серебряную солнечную сеть
На мельчайшие ячейки рвет прибой
Мускулистою упругою рукой.
Городской заморыш, ночью горячо
Бредил морем я, как школьным силачом.
Бредил братом, дна коснувшимся в пути,
Море бродом не прожить, не перейти,
И на берег перебросит длань волны
Лошадей недвижногривых табуны.
Лондон, 1975
Ты сошла, с пути свернула,
Встала у окна,
За твоей спиной скользнула
Листьев желтизна.
Это рыжие монеты,
Брошенные мной,
Как залог возврата в Лету,
Сохранило дно.
Здесь судьба соткала схожий
С памятью узор,
Окружила ветви дрожью,
Сделала упор
На походку коридора,
На случайный взгляд,
На окно и сад, которым
Правит листопад.
И беспомощно застыла,
И сопряжена
Вся твоя улыбка стала
С прямотой окна.
И когда я вспомнил Делос,
Полный до краев
Крепким ветром, почернело
Все лицо твое…
Это тяжких листьев право
Опускало глаз.
Осень в боль свою и правду
Обращала нас.
Лондон, 1975
Бродя по холмам Иудеи
рядом с прекрасным и ласковым Богом
отец я сказал
и вздрогнул услышав свой голос
на ветреном пляже в Пирита
у памятника затонувшему кораблю в Кадриорге
у «Русалки» матросы и офицеры
трижды восемнадцать имен
священное число целых три жизни
одна только смерть Господь
упокоит их души
по холмам Иудеи рядом
на дне упокоит
я сказал отец
и не узнал своего голоса
разогнавшись на финках
хрустящей декабрьской ночью
отец тебе задаст
трехкопеечная монета
на воду с сиропом
всегда доставалась мне
теперь как ни зачесывай все равно видно
сочувствие смех нетерпение врачей
первый вопрос а ваш не поделать гены
я разменял монеты но автомат испорчен
на веселой молодой фотографии у памятника
вместе
с матерью
рядом с прекрасным
отрезанная половина
с прекрасным и ласковым
крикнул отец и не услышал
своего голоса высунувшись в окно вагона
бродя по холмам Иудеи
Лондон, 1976
Земля, которую проходили мы для осмотра, есть земля, поедающая живущих на ней.
Числа, 13:33
Полюби города
За гортанную речь площадей.
Позабудь навсегда
Неназойливость летних дождей.
Позабудь о кругах
По хрустящему детскому льду,
О снегах на скамьях,
На ресницах деревьев в саду.
Ничего не купив,
Позабудь, ничего не продав,
Трав щемящий мотив
Позабудь, позабудь навсегда.
Там, где Мертвое море
Смеется над смертью, забудь
О бессмысленном споре
С вагоном, не верящим в путь.
Позабудь о причинах,
О том, что сгорели мосты.
Твоя память – песчинка
В горячем молчанье пустынь.
И судьбу утоля,
Отрекаясь от крови своей,
Знай, что эта земля
Поедает живущих на ней.
1976
Где так похожи голоса
На листьев легкое паденье,
Там, выпукло закрыв глаза,
Шопен играет светотенью.
Там тяготение не плен,
А право звука на опору,
Там рассыпается Шопен,
Как белого налива поры.
Дробится, словно гребня блеск,
Бездумное волненье мысли.
Но если жизнь – спонтанный всплеск
Души на глади клавиш, если
Жизнь – agitato, presto con
fuoco, вскинутое скерцо,
Сымпровизирует ли он
Судьбу арпеджиями сердца?
И ты часами там стоишь,
Вцепившись, как ребенок, в прутья,
И лишь губами шевелишь,
Притиснувшись к ограде грудью.
Удастся ли?.. Вокруг тебя
Вдруг задрожат и вскрикнут кроны,
И ты услышишь, как судьба
Опять проходит через рондо.
Но будет не судьбе поздней
Дана решающая мера.
О смерти речь – всего важней
Тональная основа смерти.
Ты скажешь – зал пустой она,
Она – закрытое со стуком
Фортепиано, тишина,
Недвижность пальцев, гибель звука…
Но там, где тень рождает свет,
Шопен, от края и до края,
Как будто бы тебе в ответ,
Свой Похоронный марш играет.
Он знает, что в движенье тем
Конечного аккорда нету.
А смерть изменит только темп –
Allegro станет sempre lento.
Лондон, 1976
К. Р.
«This blasted heath…»[21]21
«Эта проклятая пустошь…» – цитата из «Макбета» (I, 3).
[Закрыть] Я словно жду чего-то.
Чего-то жду. Над пустошью – закат.
Тяжелый свет сползает с небосвода,
И разрывает ветер облака.
Но вот на небо, как сапог, ложится
Большая тень. Через бойницы век
Я вдаль смотрю и вижу: на границе
Земли и хриплой стаи – человек.
Идет сюда. Он весь испачкан красным.
Он пробивает путь тараном плеч.
Его лицо застыло, словно маска,
В каком-то жадном удивленье. Меч
Оттягивает ножны. Рукоятью
Нелегкая поддержана рука.
Над головой, как перед боем рати
Военачальник, ветер облака
Тасует, перестраивает, движет.
Земля все ближе дышит и дрожит,
И птицы сумасшедшие все ближе…
Он вытирает лоб и говорит,
Что дня такого он еще не видел.
А ветер рвется к Форресу. В прорехах
Огромных туч багровый гаснет свет.
– Макбет, – шепчу я, и в ответ мне эхо
Над пустошью кричит: – Макбет! Макбет!
В три часа
начинается дождь
на мосту Ватерлоо
начинается дождь
под мостом
старик делится с чайками
как он большеносыми
своим бутербродом
уходит их крики стихают они
рассаживаются на перилах
между ними равномерные промежутки сырого
деревянного бруса смотри
непохожи на чаек балтийских
средиземно-морские
что летят провожать корабли
провожать корабли ты пришел неизвестно куда
без зонта и плаща
мальчик худенький мальчик
начинает бежать
по мосту Ватерлоо
начинает бежать
под мостом
чайки как солдаты в строю равняются
на редкого прохожего одновременно
поворачивая пингвинные головы и
настороженно кося плоские
черные глаза
а одна
вцепилась
контрастно
как ветви на сером небе
в провода
при каждом порыве ветра
взмахивает чтоб удержаться крыльями
начинает темнеть
на мосту Ватерлоо
начинает темнеть
под мостом
зажигается
цепь
фонарей
дождь –
мишени в реке
огорченье в траве
дождь – ряженый асфальт
складывает крылья и
выбившееся перо
дрожит на ветру
как платье женщины
Лондон, 1976
Только двери приоткрой
Неуверенной рукой.
Улыбнувшись, заходя,
Отряхнувшись от дождя,
Шарф свой тонкий развяжи
И о платье расскажи,
Что купила ты вчера,
Чтоб ходить на вечера.
Платье – прямо из кино,
И недешево оно,
Соответственно цене
Модный вырез на спине…
Я смотрю – весь пол в следах,
Слышу – хлюпает вода
В прохудившихся, кривых
Туфлях стареньких твоих.
Не коснуться – стопой ли,
Ладонью ли – дна,
Но проникнуться болью
Дождливого дня,
И в прозрачную темень,
Спутав с небылью быль,
Вверх по берегу Темзы
Сделать несколько миль.
Как полуночью лодка
Посредине реки,
Близок сумрачный Лондон,
Но огни далеки.
Далеки, словно летний
Кесарийский рассказ,
Словно взгляд от коленей
Ставших синими глаз,
Словно плечи, что плачут
На другом берегу…
Но ответить иначе
Я опять не могу.
И опять это лето
Над Европой горит.
Под крылом самолета
Парос, Родос и Крит.
Мне бы самую малость
Торопливого дна.
За душою осталась
Лишь дождя пелена…
Но сносимый теченьем,
Я ударюсь о дно
И пойму – возвращенья
Мне не будет дано.
И глядя за чаем в окно этим мартовским утром,
Ты чувствуешь, как удивляешься медленно жизни, –
Тому, как сплетаются тонкие ветви деревьев,
Тому, как смеются глаза облаков голубые.
И с тем же немного волнующимся удивленьем,
На что-то похожим, похожим на робкое счастье,
В окне вспоминаешь вчерашнюю теплую тяжесть,
Мизинец, арфистам не нужный, и быстрые слезы…
И вскрыв позабытый конверт, узнаёшь, что остался
Набросок стиха и что стих никогда не настанет.
На бегу, на бегу
на губах
перехлестнута прядь,
И опять
ничего не забыть
и назад не забрать,
Только,
хищно расставив
когтистость неровную рук,
Вдруг упасть
на строку
и упругий испробовать звук.
В час прилива,
когда
навсегда исполняется срок,
От Ортигии к Делосу
пенистый путь
недалек.
Царский сын, пастушок,
большеглазый подросток,
с обязательным посохом,
в оба ока следя
за тучнеющим стадом,
рос и трогал пушок над губой,
глядя, как в небесах
пальцы гор облака зацепляют,
созревал и мужал.
Рододактюлос[23]23
Рододактюлос (древнегреч.) – розовоперстая – эпитет Эос, богини утренней зари, у Гомера; впоследствии это слово использовалось Сафо и другими древнегреческими поэтами. (Примечание Е. Дубнова.)
[Закрыть]
Взять
в опустевшие руки перо.
Там верхушки деревьев
качались у них под ногами.
На высокой сосне,
высочайшей сосне,
нижний воздух прорвавшей,
вонзившейся в небо,
там, прикрытый ветвями,
там, прячась в ветвях словно плод,
у подножия Иды, горы родников,
и на высях вознесшейся Иды,
где негде от взгляда укрыться.
Восседая на самой
высокой вершине
многоструйных хребтов,
свежие травы под ними,
влажный лотос
и мягкополное
ложе гиацинтов, поднимающих с земли,
там они лежали
в наливном золотом облаке,
из которого, сверкая, падали
спелые капли росы.
Там, в окрестностях Трои, на склоне высокой горы,
на востоке от Трои, в юго-западной Фригии,
сладкогласная птица на ели.
Ее многие воды – истоки налившихся рек.
Вся в зеленых лесах,
а с вершины ее Геллеспонт
хорошо открывался глазам,
виден был, словно плод на ладони.
И они не случайно
любили ее посещать, насыщая свой взор,
когда пламя
разрасталось,
краснело,
хрустя, обжигало персты
многобашенной Трои…
Оно тяжелеет в руке.
Попытаешься сжать –
нарастая, прорвется сквозь пальцы.
Удержать невозможно.
Подняв, не опустишь глаза.
Не избегнешь суда.
Мне ладонь кожура обжигает.
Это хруст отдается.
Язык отдает
ноздреватость за звук,
кисло-сладкость за слово.
Надо кровью размять.
У меня пересохло во рту.
Книзу
от незрячей зеницы
затруднится под кожей,
покажется больно.
Алый плод
станет слишком тяжелым,
разбухнет, сорвется с аорты.
Будто в летнем саду,
запах скошенных трав
кружит голову, ноздри
опять до предела раздуты,
и, быть может, сейчас
лишь чуть-чуть не хватает его,
только самую малость
недостает до прозренья.
Это зрение зреет,
вызревает
гла́за мертвое дно.
Тяжко носишь в себе
расширенье зрачков,
на разрыв разрастанья очей.
Назначенье отдав,
все предметы
превращаются в символы
крови.
Напрягая до хруста
темно-красные
мускулы
вежд,
силясь вспомнить,
я имена повторяю.
Таллин, жизнь начиналась
округленно распахнутым удивленьем,
близким запахом моря.
И тогда, в летний вечер,
пятилетним ребенком
ты отправился на поиски его
и дошел до морской базы.
Там, ворота пройдя,
ты картину смотрел
вместе с матросами,
рядом с самой водой
(женские глаза заполняли экран),
и когда
все вокруг
затаили дыханье,
заплакал,
потому что хотел есть
и над морем была темнота.
Тебе дали яблоко
и отвели домой.
Рига, яблоко, аболс,
в классе пустом
веки въехали в прорезь
под надбровной дугой,
надглазничною лобною костью,
до отказа открылись,
как крышка коробки для хлеба,
и дыхание терпкое вдруг
слишком близко к тебе подошло,
показалось горячим,
и из рук у тебя
изумрудно-рубиновый шар,
школьный завтрак твой, выпал
и покатился по полу.
Ты в испуге бежал.
А еще через год
широко раскрывалась Москва.
Яблоня в цвету
в факультетском саду,
когда скрываешь цветы,
яблоня,
когда соглашаешься,
что под нею, наверно,
хорошо целоваться,
и даришь цветы,
и влюбленно уходишь, не зная,
что тебе никогда не вернуться.
Замыкается круг языка.
Эпл, брали его
на крутом берегу.
Эппел, аппел, апул –
все породы мужской,
наследственность их
неизвестна.
Далеко, далеко
откатилось по склону оно
от начала,
«то мелон»[24]24
То мелон (древнегреч.) – яблоко; золотые яблоки Гесперид; плод; шар, округлость; метафорически – груди девушки; мелопс – золотистый, цветом похожий на яблоко, желтый – слово, обозначающее цвет спелого зерна. (Примечание Е. Дубнова.)
[Закрыть],
яблоко-плод.
Это слово по праву
принадлежит Афродите,
победительнице
суда,
и отсюда
Меланион – мальчишка, отмеченный яблоком ею,
быстрым избранный бегом, победой, наградой любви,
Мелос – остров ее,
плодородный стихами.
И опять урожай.
Поднимаешь глаза.
Золотое зерно было названо
яблочным цветом.
Откатилось оно,
изменились цвета,
стали гласные уже, сократилась сонорность.
Но добавился взрыв.
Ибо смена имен
решена семенами –
оно
называется
яблоко
глаза.
Где призванья вещей –
в них самих,
в озвученье рождения их,
в званьях их, в псевдонимах?
Старый спор о начале безразличен тебе:
ты-то знаешь, всю жизнь
подбирая себе имена,
что первична лишь кровь,
но она невозможна без слова.
Отливается в золото яблока красная кровь.
Превращается в избранность выбор,
а избранность – в суд.
Отрекаюсь от власти земной и от мужества брани.
Упираются в брови ресницы,
натружено дышит сетчатка.
Далеко-далеко,
вплоть до крови, до мякоти
взгляд достает,
прожигая пространство
и гены
на дне
высветляя.
Ударенье на тяжести генов
ты услышишь, и вспомнишь –
и поймешь:
замыкается имени круг
возвращеньем к началу.
Это яблока круг.
И названье горы[25]25
Имеется в виду гора Ида. Идайос – связанный с Идой, в греческой мифологии имя одного из сыновей Париса и Елены; эпитет Зевса, родившегося на Иде; в древнегреческом языке магическое название пальцев или пальца (возможно, указательного). (Примечание Е. Дубнова.)
[Закрыть]
в притяжательной власти своей
служит именем сына,
что сбудется, плод от плода,
и прозванием бога,
служит словом для пальцев,
что помнят округлость и вес,
и внезапное жжение
кожи, вспотевшей и скользкой –
пальцев, стиснувших купол,
когда жизнь
отдана, словно плод
из далеких садов,
в обмен на бессмертие.
Лондон, июнь-июль 1977
Оглянись, позади
Закружилось в груди,
Эти годы идут
И забвения ждут.
Приближают к лицу
Паутину в лесу,
Где рябит на листве
Яркий солнечный свет.
Эти годы идут
И ведут череду
Недоказанных снов,
Недосказанных слов,
Словно в парке ночном
Блеск стволов под дождем.
Продолжается путь,
Оглянись, не свернуть,
Начинается дождь,
Светотень или дрожь,
Где застыли мосты,
Не свои ли черты
Приоткрывшийся рот
Без конца узнает,
Без конца позади
Воскрешенье пути,
И ложится на лоб
Листопадный озноб.
Эти годы идут
У лица на виду,
Приминая траву,
Как во сне, наяву,
Углубляя тропу,
Словно складку на лбу.
1977
Только выдохнуть на ветер несколько случайных слов,
Наступает вслед за этим расширение висков.
Возникает ощущенье рифмы яблочной в груди,
Горизонта приращенье и прощенье впереди.
И вперед подавшись грудью, чувствуя, что смерть простит,
Вижу я на перепутье, как древесный лист летит.
1977
От Артурова Трона
вид на Черные Скалы
Грантон Крэмонд и Лит
наливаются ветром глаза
ледяные костры
лижут лоб и виски
у земли
наступает любовь
в неожиданной жизни
траве под ногами
наждачном обрывистом ветре
неприступном для слов
Эдинбург Эдинбург
поднимаясь все выше
от травы к Солеберским Утесам
уходя от любви
по кругам
крутоликих камней
по спиралям
шотландской зазубренной речи
возвращаясь к любви
косо ставя стопу
на губах
ощущая обветренный ветер.
За Крэмондским островом
полоса синевы
невзрыхленная ветром
ветер
испещрен инфантильными
криками чаек
чайки черною
силуэтною стаей
по ту сторону солнца и неба
небо склоняют
вертикальные крылья
накреняется
кровь
происходит
повторенье лица
и упругость волны
обостренье стиха
и смещенье имен
круговое смешенье имен.
Серый день
у конца бесконечной дороги
из мгновенья молчания
из колебания глади
возникает волна
сизый гребень
подается вперед
набухает чернеет
и за несколько метров до берега
встав во весь рост
сбросив птиц
с белоснежною силою рушится
неодновременными
верлибрами
водопадов.
Эдинбург, декабрь 1977
И в новогодней непогоде,
Когда моя гортань суха
И жизнь проходит, жизнь проходит,
Не становясь стопой стиха, –
Корабль к соленым скалам гонит,
С отцом бесчеловечна дочь,
И вновь переступают кони,
Косясь и вслушиваясь в ночь.
Но в жизни есть такая глубина,
Что разуму живущих недоступна.
Лишь иногда знать о себе она
Дает внезапно листьев дрожью крупной,
Нависшим небом, океаном сна,
Суровым ветром, о лицо истертым,
Полетом птиц… Есть в жизни глубина.
Ее понять дано, быть может, мертвым.
Я, родившийся около Мантуи,
Живший в Риме при Цезаре Августе,
Певший сына Анхиза, Энея, который ушел
На неведомый запад, когда Илион был сожжен[27]27
То есть древнеримский поэт Публий Вергилий Марон. Две первые главки поэмы – это пастиш «Божественной комедии» Данте: автор, подобно Вергилию (точнее, его тени), провожатому Данте по загробному аду и чистилищу, проводит гостя по общежитию Лондонского университета.
[Закрыть],
Я буду вожатым твоим.
Мужайся и следуй за мной.
Отсюда, от этого входа,
От этих знакомых ступенек,
Сегодня ты вместе со мной
Пройдешь через все этажи.
Там ты услышишь вековечный стон,
Обрывки всех наречий, ропот дикий,
Моленья и отчаянные крики.
Я покажу тебе этаж глупцов,
Чьи обитатели толпятся в коридоре
И, проклиная Бога, день и ночь,
Без права сна, общаются друг с другом;
Этаж, где похотливые должны
Ежеминутно выносить из комнат
И ставить возле двери у стены
Бесчисленные мусорные урны;
Этаж мужей ученых, где во тьме
Доносятся до слуха не: проклятья,
Не жалобы и плач, а только вздохи,
Что спертый воздух без конца колеблют;
Ленивцев и бездельников этаж,
Этаж обжор, этаж без меры пьющих,
Этаж не знающих ни славы, ни позора,
И многие другие этажи.
Ты видишь – над парадным, в вышине,
Скупая надпись сумрачного цвета:
«HUGHES PARRY HELL»[28]28
Игра слов – HELL вместо HALL: «ад [имени] Хьюза Пэрри» вместо «общежитие [имени] Хьюза Пэрри».
[Закрыть] – и ниже поясненье:
«Вот вход в обитель бесконечной скорби,
Путь к вечной муке, нестерпимой боли,
Дорога, что ведет к погибшим людям.
Входящие, оставьте все надежды».
Отсюда и начнется наш визит.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.