Электронная библиотека » Николай Любимов » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 26 июля 2014, 14:31


Автор книги: Николай Любимов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 39 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Оскудение таланта выражается и в утомительно-раздражающем однообразии интонаций.

Худосочная и небрежная скоропись появилась у Ценского впервые в «Загадке кокса» – Ценский впервые тогда брался за тему не близкую его душе, и эта чуждость материала не замедлила сказаться на языке, между тем, даже в его романах о Пушкине и Лермонтове, в целом не состоявшихся, автора неизменно выручает язык – самое сильное из средств, имевшихся в распоряжении Ценского. Разгул скорописи являет собой знаменитая «Севастопольская страда», которую Ценский начал писать «не от хорошей жизни»: «…не было уж свадебных карет, да они и не нужны были: расстояние было небольшое, и удобнее было его пройти, чем проехать, – так искалечены уже были воронками улицы.

Вечер же был прозрачен…»

Пропало чутье, омертвели руки, померкло зрение, изменил слух, заглохла совесть…


Уже народилась «Загадка кокса», уже окончилась «Севастопольская страда», а моя любовь к Сергееву-Ценскому все еще бурлила во мне и так настойчиво искала выхода для своего проявления, что я задумал писать о нем книгу. Я начал работать над книгой без договора, даже без устного соглашения с каким-либо издательством: перечитал самого Ценского с карандашиком; начал понемногу перечитывать наиболее характерных его ровесников, старших и младших его современников: Короленко, Чехова, Горького, Бунина, Куприна, Вересаева, Чирикова, Серафимовича, Леонида Андреева, Арцыбашева, Бориса Зайцева, Сологуба, Андрея Белого, с тем чтобы на этом фоне четче и ярче проступили контуры и краски прозы Ценского; составил подробный – на несколько страниц – конспект своей книги. Конспект я решил вынести на суд самого Сергеева-Ценского. Мне казалось правильным заручиться его принципиальным согласием на то, чтобы я писал книгу о нем.

Разговоры о будущей книге и положили осенью 40-го года начало нашему, в силу обстоятельств непродолжительному, знакомству. И в ходе этих разговоров резко обозначилась, выявилась сила нашего взаимного духовного тяготения.

Мое влечение к Ценскому подробных объяснений не требует. Наконец-то передо мной был любимый писатель. Каков-то он не в книгах, а в быту, на диване, за чайным столом? Каковы его вкусы? Что он ненавидит? Что любит до страсти?.. Для Сергеева-Ценского это была встреча с читателем, относительно молодым и, что было ему особенно важно, безвестным – как литератор я тогда еще являл «вещь в себе». Быть может, никому так редко не удавалось услышать отклик на свое слово, как Сергееву-Ценскому. Читательское сочувствие давалось ему воистину как благодать. Недоверчивое внимание, вслушивание в незнакомца длилось недолго. Лед тронулся в середине первой же встречи. А во время второй беседы Сергей Николаевич смотрел на меня с такой любовью, с какой ни до, ни после него не смотрел на меня почти никто из моих знакомых. И потом в продолжение наших встреч я все время ощущал на своем лице греющую ласку его цепкого взгляда. Я глубоко убежден» что пресловутая нелюдимость Ценского была «благоприобретенной». Поневоле замкнешься после того, как прожил несколько лет в одичалом краю, среди людоедов в переносном и буквальном смысле слова (вспомним «В грозу»); когда каждую ночь надо было быть готовым к тому, что тебя могут ограбить, убить; когда дневной грабеж, то бишь реквизиции, стал бытовым явлением (вспомним «Рассказ профессора»). Поневоле Сергеев-Ценский замкнулся после того, как алуштинский Горсовет, в 18-м году готовивший Варфоломеевскую ночь для местной интеллигенции, едва не поставил его к стенке, ибо имя его в проскрипционном списке, состоявшем из 26 имен, стояло первым, и он спасся бегством (об этом он сам рассказал в неопубликованной автобиографии, написанной 11 февраля 1945 года). Поневоле Сергеев-Ценский замкнулся после того, как имущество у него алуштинскими властями было конфисковано. Поневоле Сергеев-Ценский замкнулся после того, как его еще два раза едва не «отправили к Аврааму», «…то, что я уцелел тогда, я приписываю необыкновенному счастью, выпавшему мне на долю», – пишет в той же автобиографии Сергеев-Ценский. Поневоле Сергеев-Ценский замкнулся после многократных обысков у него в доме, когда изымались даже карманные часы и серебряные ложки, после того, как к нему явился предгорисполкома с целью отобрать у него дом[46]46
  Все эти факты приведены в автобиографии 45-го года.


[Закрыть]
. Поневоле замкнешься, если уж после того, как страна сменила френч и галифе военного коммунизма на нэповскую «прозодежду», тебя в продолжение десятилетия изничтожали как писателя. Поневоле замкнешься, если даже один из «старинных друзей» обошелся с тобой так, как не поступил бы ни один благородный вор-домушник, своих не трогающий. Будь Сергеев-Ценский от роду необщительным, как мог бы он приобрести такое совершенное знание жизни, людей? От природы он был не нелюдимым, а сдержанным. За послереволюционные годы он привык одиночествовать. В сущности говоря, одиноким остался он и по вступлении в «брак законный». Вот почему такой режущей душевной болью отозвалась в нем гибель падчерицы, о которой он рассказал в повести «В грозу», – по-видимому, это было одно из немногих встретившихся на его пути созданий, ничего, кроме радости, ему не доставивших.

Недоверчивость одинокого и затравленного человека в нем угадывалась с первого взгляда. Тем отраднее было мне, когда эта его угрюмая сдержанность прорвалась так же внезапно, как в летний день на небе прорывается хмарь.

Разумеется, мы оба осторожничали, политических акцентов старались не ставить. Знакомы мы были без году неделю. Ценский мог лишь смутно догадываться о моем мировоззрении – по одному тому, что любить его как писателя способны были тогда лишь те, кто советской действительности не принимал. И все-таки он видел перед собой питомца революционной эпохи. Он был не Свят Дух, чтобы постигнуть всю глубину и силу моего отрицания. Я же воздерживался от политических высказываний из боязни, как бы он не подумал, что я к нему подослан. Ежовщина отсатанела. Кровавый карлик с головой кретина канул в безвестность. В Наркомвнуделе произошел очередной перетряс. Кое-кого из наиболее видных ежовщиков расстреляли, посадили, – во-первых, за то, что они слишком много знали, а во-вторых потому, что новый нарком – Берия – почел за нужное окружить себя без лести преданными ему людьми. Кое-кого перевели на другую работу, – перебросили в армию, назначили директорами театров, директорами бань. В районных городишках начальников НКВД перетасовали. Их деятельность уж слишком была на виду. Неудобно было держать их на том же месте, когда те, кого они арестовывали, над кем они измывались, кого они избивали на допросах, гуляли теперь под их окнами на свободе. Их будто бы снимали, а на самом деле переводили на ту же самую должность в другие города. Мы истосковались по тишине, и потому иные из нас уверовали в ее прочность. На ее фоне отрезвляюще и предостерегающе прозвучали раз за разом два громовых удара – вести о том, что арестованы Бабель и Мейерхольд (1939 год). Вильям-Вильмонт подвел эти события под рубрику: «Серия Берия». Распускание языков продолжало оставаться не самым благоразумным из приватных занятий советского человека.

Впрочем, однажды Сергей Николаевич вышел за рамки чисто литературных разговоров. Речь шла о Горьком. Ценский сказал, что если б не Алексей Максимович, его бы, по всей вероятности, вовсе перестали печатать, и тут же вспомнил об одной из последних с ним встреч:

– Приехал я из Алушты в Москву, сейчас же позвонил Горькому. Мне ответили, что его нет в Москве. Я назвал себя. Тогда мне сказали, что Алексей Максимович – в Горках, будет рад меня видеть, и сообщили, как туда проехать. Я поехал в Горки, Алексея Максимовича дома не застал. Оказалось, что он с целой компанией пошел разжигать костер. Это было неподалеку от дома. Мне указали, как туда пройти. Я нашел Алексея Максимовича в таком окружении: его невестка, поодаль корчует сушняк Авербах, – я сразу узнал эту летучую мышь по фотографиям, – и еще какой-то незнакомый мне человек в полувоенной форме; он сидел на земле» поджав под себя ноги, и до неприличия, до жути неотрывно смотрел на «Тимошу», Я позволил себе плоскую, но, как мне показалось, невинную шутку: «Авербаху и тут неймется. Ему непременно нужно что-то выкорчевывать. Он все выкорчевывал контрреволюцию в литературе, ну, а теперь, когда РАПП ликвидирована, довольствуется сушняком», И вдруг я заметил» что Горький смотрит на меня испуганно и, показывая глазами на человека в полувоенной форме, прикладывает палец к губам. Я ничего понять не мог – что я такого сказал? И кто этот человек, при котором нельзя даже так невинно шутить? Я улучил минуту, когда человек в полувоенной форме увлекся костром, и шепнул Горькому: «Алексей Максимович! Кто это?» – «Неужели вы не знаете, Сергей Николаевич? Да ведь это же Ягода!» И так мне тогда стало жалко Алексея Максимовича! Кто его окружал! И до чего же он был, значит, запуган!

Я не припомню, чтобы Сергей Николаевич еще раз ступил при мне на более или менее склизкий камешек. И все же наши беседы были содержательны и задушевны.

Когда я собрался уходить от Ценского после второй, сильно затянувшейся беседы, он попросил меня подождать, вышел в соседнюю комнату и, очень скоро вернувшись, с какой-то сконфуженной улыбкой протянул мне книгу: это было первое, симферопольское издание «Вали» 23-го года.

– Простите мне нечаянный каламбур, но повинны в нем вы, а не я, – сказал он.

Я не удержался – развернул книгу и прочел: «Горячо мною любимому Николаю Михайловичу Любимову – С. Сергеев-Ценский».

Одна из наших первых бесед, целиком посвященная творчеству Сергеева-Ценского, подходила к концу, когда вошла Христина Михайловна, чтобы позвать нас в столовую пить чай с только что собственноручно испеченными ею пирожками. Сергей Николаевич показал ей глазами на меня.

– Он всего меня читал! Всего меня знает! – в восторженном изумлении воскликнул он.

Как-то я прочел ему подробный конспект задуманной мною книги о нем. Ценский, тогда уже с изрядной глушиной, слушал, склонив голову набок и наставив более слухменое ухо. Мы с ним только успели обсудить мой конспект, как вошел Николай Иванович Замошкин. Сообщив гостю, чем мы тут только что занимались, Ценский с радостью ребенка, которому подарили давно желанную игрушку, сказал:

– А Николай Михайлович меня и как художника разбирает!

Я задал ему однажды вопрос, чье влияние он на себе испытывал. Ценский ответил, что он больше всех других писателей любит Лермонтова, Гоголя (он произносил почти – Хохоля) и Пушкина, – особенно первых двух, но что влиять на него никто никогда не влиял, даже на первых порах, что он вполне самобытен. Спорить с ним я, конечно» не стал, но уже тогда мне было ясно, что он заблуждается. На пустом, голом месте цветы искусства не произрастают. Даже гениев первое время подпирают одаренные предшественники. Что же касается самого Ценского, то как он ни умалял Чехова («У Чехова все интеллигенты говорят одним и тем же, и притом книжным языком – возьмите хотя бы “Дуэль”», – уверял меня он), именно в этом настойчивом умалении проскальзывала зависть ученика, который не стяжал славы учителя. В таких рассказах Сергеева-Ценского, как «Погост», «Дифтерит», «Бред», – чеховская атмосфера, чеховская обстановка, чеховские герои; и в авторской и в прямой речи звучат чеховские нотки. Гораздо существеннее то, что в своем импрессионизме Сергеев-Ценский шел по стопам Чехова. Пейзаж Ценского при всем его новаторстве стал возможен только после «Степи», «Ведьмы», «Волка», «Счастья», «Святою ночью», «Архиерея», «В овраге». Дорога Ценскому была проторена Чеховым.

Гоголевское влияние на Сергеева-Ценского неоспоримо. Влияние это осуществлялось не только потайно, но и явно. Откроем «Медвежонка»: «Сибирь – большая; – едешь-едешь по ней – день, два, неделю, полмесяца, без передышки, без остановки, – фу, ты, пропасть! такая уйма земли и вся пустая. Вылезет откуда-то из лесу десяток баб с жареными поросятами в деревянных мисках, посмотрит на поезд спокойный обросший человек в красной фуражке, просвистит, как везде, кондуктор, соберет третий звонок пассажиров, разбежавшихся за кипятком, – и тронулись дальше, и опять пустые леса с обгорелым желтым ельником около линии, потом опять станции, бабы с поросятами, человек в красной фуражке, кипяток, – и никак нельзя запомнить архитектуры этих маленьких станций на пустырях, – так они какие-то неуловимые: постройка, и только».

Когда человеку беспрерывно кадят, у него кружится голова от запаха ладана, и он перестает разбирать, что у него и впрямь хорошо, а что худосочно, незрело. Так случилось с Горьким. Когда же вокруг человека не утихают глумленье и брань, нужно обладать очень трезвым умом, чтобы наперекор глумящим и поносящим не впасть в самовосхваление (люди не хвалят, так дай же я сам себя похвалю), не заболеть гипертрофией собственного «я». Действие равно противодействию. Если человека недооценивают, принижают, умаляют, бранят незаслуженно, у него вырабатывается самозащитный рефлекс – самоутверждение, с годами переходящее в самоупоение. Человека, которого за все подряд ругают, в конце концов ожидает та же участь, что и человека, которого за все подряд превозносят: он перестает отличать сильные свои стороны от слабых, перестает отдавать Себе отчет, что ему удалось и что не в его средствах. Ценским именно этот недуг и овладел. В пору моего с ним знакомства названный недуг проявлялся у него обычно в форме обезоруживающе наивной.

Однажды я забежал к нему в середине дня. Ценский вышел ко мне какой-то особенно жизнерадостный и бодрыйю

– Сегодня утром я доставил себе огромное удовольствие» – заговорил он. – Я готовлю для переиздания в «Советском писателе» сборник своих старых произведений и с этой целью перечитал «Печаль полей»… Какая конштрукчия ижумительная! – растроганно прошамкал он.

Гораздо менее умилительными были, по правде сказать, те параллели, которые он проводил между собою и такими писателями, как Лев Толстой. Ценский не любил Толстого. Тут он был в своем праве. Но когда он говорил мне, что «у Толштого в “Щеваштопольшких рашкажах” и в “Войне и мире” вще шражения на одно лицо, а у меня в “Щеваштопольшкой штраде” их гораждо больше, и вше они – ражные», то – признаюсь – я ерзал на стуле. «Щеваштопольшкую штраду» автор перегрузил батальными сценами, похожими одна на другую до того, что они сливаются в воображении читателя. Этого Ценский не видел, как не понимал он, в отличие от нелюбимого им Льва Толстого, что нельзя писать объемное, как он называл «Страду», произведение только о войне. Только о войне Лев Толстой написал «Севастопольские рассказы». В эпопее война 1812 года оттенена у него миром (и каким миром!), а мир оттенен войной. У Ценского в «Севастопольской страде» тыловых сцен очень немного, и они расплывчаты, водянисты, либо прослоены непроваренной публицистикой; пружина любовной интриги слаба. Между тем «Война и мир» поражает не только своей портретной, психологической, батальной и пейзажной живописью, но и своей мудрой архитектоникой. Да и не только автор «Войны и мира», но и автор «Тихого Дона», и автор «Хождения по мукам» принимали в соображение, что одними батальными сценами читатель не может быть сыт, что одни батальные сцены ему приедятся и опротивеют.

Вообще, говоря о каком-нибудь писателе, Ценский любил проводить между ними с собой параллель – в свою пользу. Как-то раз нелегкая дернула меня упомянуть статью Усиевич «Творческий путь Сергеева-Ценского».

– Не говорите мне об Усиевич! – сжав кулаки, вскричал Ценский. – Не говорите мне об этой мерзавке! Не говорите мне об этой стерве!

Я уж не рад был, что назвал ненавистную ему фамилию.

– Сергей Николаевич! Поверьте, что я о ней не лучшего мнения. Ее статья – это растянутый печатный донос. Но я, ведь, собственно, не о ней… Как вы сами считаете: в ваших ранних вещах действительно были какие-то следы влияния Леонида Андреева, которые она вслед за Воровским пытается у вас обнаружить?

Ценский негодующе развел руками:

– Что у меня общего с Леонидом Андреевым? Андреев выступает в своих сочинениях то как прокурор» то как адвокат. А я не навязываю читателям своего отношения ни к героям, ни к событиям. Пусть судят без моей подсказки. Я – объективен, хотя далеко не бесстрастен. Леонид Андреев – риторичен, я – поэтичен. Леонид Андреев – схематичен, а я – весь из плоти и крови. Похожи мы с ним, как гвоздь на панихиду.

Даже когда я заговорил с Ценским о Горьком, он не замедлил отметить несходство. Горького он любил, хотя в этой любви было, по-моему, нечто от любви кукушки к петуху, но только «кукушки», хвалящей «петуха» искренне, не подозревающей истинной причины восторгов, которые она расточает «петуху», хвалящему «кукушку» уже совершенно бескорыстно. Горький нимало не кривил душой, когда писал Ценскому из Германии в Алушту в июне 23-го года по прочтении «Вали»:

«Хвалить Вас я могу долго, но боюсь надоесть. В искренность же моих похвал – верьте, ведь мне от вас ничего не надо, надо мне одно: поделиться с Вами радостью. Вами же и данной мне. “Твоим же добром да тебе же челом” или “Твоя от Твоих Тебе приносяще”».

Как бы то ни было, Ценский неоднократно говорил мне о своей любви к Горькому-писателю, о своей благодарной любви к Горькому-человеку. И все-таки когда я сказал Ценскому о том, что поэзия стоит уже у порога его произведений, и начал перечислять его заглавия, он не преминул заметить:

– Да, у меня заглавия поэтичные… А вот у Горького заглавия намеренно прозаичные, в сущности, ничего не говорящие: «Фома Гордеев», «Букоемов, Карп Иванович», «Васса Железнова», «Жизнь Клима Самгина», «Егор Булычев и другие», «Достигаев и другие»… Он даже шмелевское оригинальное, поэтичное заглавие – «Под музыку» – заменил на «Человек из ресторана»: ему важно было уже в заглавии подчеркнуть социальное положение героя.

Когда я спросил Ценского, не ошибочен ли мой вывод, что в послереволюционном его творчестве музыкальный лиризм уступает место юмористически и сатирически окрашенной бытописи, описания и отступления вытесняет характерологический и сюжетный диалог, сказ, он подтвердил правильность моего заключения и добавил:

– В основе моих послереволюционных произведений лежат наблюдения над социальными процессами.

Касались мы в разговорах и отдельных его произведений.

Вот что говорил мне о них автор:

– В «Жестокости» я нарочно дал тщательно и подробно выписанные картины детства героев – я хотел быть беспристрастным.

– «В грозу» – повесть чисто автобиографическая: Максим Николаич – это я, Ольга Михайловна – Христина Михайловна» Мушка – это ее дочь от первого брака Маруся, моя падчерица. Я описал все, как было.

– В «Блистательной жизни» мне было важно раскрыть живучесть мещанского уклада, живучесть собственнических, скопидомских инстинктов. Это – тема нескольких моих послереволюционных произведений: «Слив, вишен, черешен», «Кости в голове», «Маяка в тумане», «Мелкого собственника». Я думал написать об этом целый цикл повестей и рассказов, выпустить отдельной книгой и назвать ее – «Мелкие собственники».

В рассказе «Сказочное имя» мне хотелось показать читателю, как сильна в человеке, в ребенке вера в сказку: для ребенка, – да и не только для ребенка, – сказка часто реальнее были.

В 1928 году ленинградское частное издательство «Мысль» начало выпускать собрание сочинений Сергеева-Ценского – начало, но так и не окончило, вместе с НЭП’ом ликвидировали и частные издательства. Один из обещанных «Мыслью», но не вышедших томов собрания сочинений Ценского носил название «Звездный суд», Я такого произведения не читал и спросил о нем у Ценского. Он ответил:

– А это я так сначала думал назвать свою трилогию о Лермонтове: суд над ним совершается где-то там, в горних обителях, – только там имеют право его судить.

Несколько лет спустя я перечитал рассказ Ценского «Недра» (1912), и внимание мое остановил образ, тогда еще найденный Ценским и, видимо, полюбившийся ему: «…они же сидели и слушали, как двигалась ночь и когда говорили, то все о чем-нибудь маленьком, полудетском, согласном с этой близкой землей, все дела которой равны перед звездным судом».

Увы! Сергеев-Ценский правильно поступил, что дал своей трилогии пошловатое заглавие – «Мишель Лермонтов»: оно ей больше подходит. Герой трилогии именно армеец Мишель, а не великий поэт Лермонтов, – с армейскими повадками, с армейскими ухватками, с армейскими остротами. Он не намного выше своего окружения не только когда Аполлон не требует его к священной жертве, но даже и когда требует. Для такого Лермонтова звездный суд – это слишком много чести. Тонкий критик Сергеева-Ценского, Горький и на сей раз оказался прав. Прочитав пьесу Ценского о Лермонтове «Поэт и чернь», он отозвался о ней в письме к автору от 28 марта 1927 года следующим образом: «Пьеса показалась мне слишком “бытовой”, Лермонтов засорен, запылен в ней, и явление “Демона” недостаточно освежает его. А впрочем, я плохо понимаю пьесы, хотя и писал их». Горький прочитал третью часть трилогии – «Поэт и чернь», которую Ценский написал прежде первых двух, вернее всего, тогда еще и не помышляя о трилогии, и первоначально – в форме пьесы. Впоследствии Ценский переделал ее в повесть, но читателю сразу видно, что это – перестроенное здание: повесть состоит из диалогов и монологов, перебиваемых беглыми описаниями-ремарками. В этих ремарочных описаниях утомляет своим назойливым однообразием настоящее время, в котором обычно даются ремарки. Ценский, однако, пристрастился к этой форме – так построены и первые две части трилогии: «Поэт и поэт», «Поэт и поэтесса», так построены и «Гоголь уходит в ночь», и «Невеста Пушкина», «Гоголь уходит в ночь» делится даже не на главы, а на картины. Сергеев-Ценский говорил мне, что этот прием «драматургизации» повествовательной прозы приближает прошлое к настоящему, вплотную придвигает его к глазам читателя. Но, как всякий дешевый прием, он желаемого эффекта не достигает.

Тщательно выбирая выражения, стараясь не касаться гвоздиных язв на душе писателя, я сказал, что отношусь с уважением к «Севастопольской страде», но что мне лично дороже всей этой грандиозной эпопеи «Живая вода» – шедевр на нескольких страницах.

Ценский довольно улыбнулся.

Он возразил мне на это: читатели, мол, берут от писателя – что кому на потребу, сослался при этом на каких-то моряков, оказавшихся восторженными почитателями «Страды», ответил, что Замошкин справедливо назвал его Протеем, что критик правильно пишет о «протеизме Ценского», но по сиянию его глаз я понял, что ему роднее те, кто предпочитает подлинного Ценского Ценскому загримированному. Повторяю: тогда еще Ценский ощущал горький привкус своей нежданной-негаданной славы, и ведь то была не горечь полынная, духмяная, здоровая, отрадная, но отравная, одуряющая, химическая горечь наркотика. Искусственность этой славы подтверждается множеством фактов. Ценским восхищались люди, его не читавшие, восхищались по заказу. Так, в 3-м томе «Энциклопедического словаря» (1955) в краткой анонимной заметке о нем, сплошь утыканной штампами: «широкая картина», «яркие образы», сказано, что его «дореволюционные произведения изображают русскую интеллигенцию в годы реакции после революции 1905 – 07 (“Бабаев”, “Лесная топь” и др.)». В «Бабаеве» Ценский вывел невежественное, запьянцовское, забубенное офицерство, а не интеллигенцию, в «Лесной топи» разве лишь Фрола можно назвать интеллигентом» да и то с превеликой натяжкой.

Продолжая разговор о «Севастопольской страде», я» набравшись храбрости, признался, что в эпопее я не чувствую, не слышу столь дорогой» близкой и понятной мне души писателя Сергеева-Ценского; что, как ни парадоксально это звучит, «Севастопольская страда» – такой колоссальный труд, настоящая страда для писателя – представляется мне творческим отдыхом Сергеева-Ценского.

В ответ я ждал бури. Дело, однако, обошлось не только тихо, но даже лестно для меня; самое же главное – этой фразой я побудил Ценского раскрыть одну из самых скорбных страниц его литературной биографии. Кто не знает этой страницы, тот до конца не поймет, как дошел он до жизни такой.

– Это делает честь вашей проницательности, – заметил Ценский и рассказал мне, почему он вынужден был приняться за «Севастопольскую страду».

– Помните, как меня в тридцать четвертом году ударили в «Правде» за рассказ «В поезде с юга», в отделе «Из последней почты»?..

Я, разумеется помнил, как помнил тогда все, что касалось Ценского.

– Заметка была без подписи, – продолжал Сергей Николаевич, – но мне удалось выяснить, что ее написал Лев Субоцкий. Я пришел в «Правду», разыскал Субоцкого и бросился на него с кулаками. А ведь он – мозгляк. Куда ему со мной? Он – юрк под стол…». Тут ко мне подлетели, стали успокаивать и повели сначала к редактору Мехлису, потом – к члену редколлегии Ровинскому. В ответ на мой протест он сказал: «Но сознайтесь, товарищ Сергеев-Ценский, что такой пошляк, как ваш Мареуточкин, если у нас еще и встречается, то как редчайшее исключение, а вы его выдаете на явление типичное». Я как гаркну: «Что? Исключение?..» А в кабинете у Ровинского окно выходило на улицу. Я – к окну и показал рукой вниз, на тротуар: «Да вон они, вон они идут, – в шляпах и при галстучках, – все сплошь Мареуточкины». Тогда Ровинский все так же вежливо, но внушительно и веско сказал: «Ну, раз вы так смотрите на нашу действительность, то я вам советую не писать о ней до тех пор, пока ваш взгляд на нее не переменится». Я воспринял эти учтивым тоном произнесенные слова как приказ – не писать на современные темы… Вышел я из «Правды» и думаю: «Что же мне делать?.. Не писать я не могу». В годы гражданской войны бумаги у меня не было, так я обои отдирал от стен своей дачи и писал на изнанке… И тут мне пришло в голову написать о севастопольской обороне «повесть для детей и юношества». Эта мысль во мне окончательно созрела, когда умер Горький. Я откликнулся на его кончину в «Известиях» маленькой заметкой, в которой писал, если вы помните, что без него мы все осиротели. Осиротел прежде всего я. Ведь это же был мой единственный заступник. Я понял, что меня заклюют. И – ушел от современности в историю. Замысел повести перерос в замысел эпопеи.

В 1946 году Жданов, говоря о Зощенко, не счел нужным прибегать к околичностям. «Пусть убирается к черту из советской литературы», – достаточно определенно и не двусмысленно заявил он (в газетах эта фраза была подвергнута легкой ретуши: «к черту» было опущено). В 34-м году нравы в советском городе были еще не так жестоки. Сталинские псы, бывало, нет-нет да и покосятся испуганно на Горького: не взбеленится ли старик?.. Ценскому вежливо намекнули на желательность его ухода, и притом ухода только из советской тематики. Мало того: в 35-м году «Октябрь» все-таки напечатал вторую часть его романа «Искать, всегда искать!» – «Загадку кокса». Критика ее обругала, но Гослитиздат тем не менее в том же году выпустил весь роман отдельным изданием. В 35-м и 36-м годах вышли два романа Сергеева-Ценского из эпохи первой мировой войны: «Зауряд-полк» и «Массы, машины, стихии» («Лютая зима»). А в 1937 году все в том же «Октябре» начала печататься «Севастопольская страда». Впрочем, «после долгих мытарств», – подчеркнул Сергеев-Ценский в своей «Автобиографии». И это несмотря на неизменно благожелательное отношение к нему редактора журнала Панферова, не убоявшегося ни прокурорского окрика Субоцкого, ни разноса, который учинил Ценскому за «В поезде с юга» в 35-м году на втором пленуме правления Союза писателей его тогдашний оргсекретарь Щербаков, и продолжал печатать преследуемого автора.

Что разумеет Сергеев-Ценский под «долгими мытарствами», которые ему пришлось претерпеть со «Севастопольской страдой»? На этот вопрос он ответил в автобиографии неопубликованной (1945 год):

«…эту эпопею не хотели печатать, как “патриотическую вещь”: именно такую рецензию и дали в издательство “Советский писатель” Чечановский и Гус.

Семь месяцев рукопись “Севастопольской страды” лежала в редакции журнала “Октябрь”, так как из членов редакции за напечатание эпопеи стоял только один Ф. И. Панферов.

В конце концов ему пришлось обратиться за разрешением на печатание “Севастопольской страды” к И. В. Сталину, и разрешение было получено».

…Вскоре после постановления о Сталинских премиях от 15-го марта 41-го года Ценский уехал к себе в Алушту. А в июне загрохотала война.

Я часто звонил и забегал на квартиру Ценского в Лаврушинском переулке, чтобы узнать от живших в ней постоянно его свояченицы Марии Михайловны и племянницы Нины, как-то там Сергей Николаевич. В сентябре пришло известие, что Сергей Николаевич и Христина Михайловна собираются в Москву. Позвонил еще через несколько дней – приехали, просят прийти.

Выяснилось, что оба они – и Сергей Николаевич и Христина Михайловна хотели бы перезимовать под Москвой, но не знают – где. Я вызвался подыскать им уютную дачу» Возле станции «Влахернская» по Савеловской железной дороге намеревались зимовать Маргарита Николаевна и Татьяна Львовна. Я сказал Ценским, что я к ним съезжу и попрошу найти что-нибудь подходящее по соседству.

– Иметь такого соседа, как Татьяна Львовна, – на что же лучше! Свой брат – литератор… – Тут в глазах у Ценского загорелись лукавые искорки. – В начале века кто-то о ней сказал;

 
У Пушкина теперь один соперник:
Татьяна Львовна Щешшна-Куперник.
 

Я съездил к моим друзьям. Они тоже обрадовались, что зимой будут не одиноки, и при мне сговорились с хозяевами соседней дачи. Выполнив добровольно взятую на себя миссию, я на другой же день без звонка отправился к Ценским.

У Христины Михайловны был вид хлопотливо-озабоченный. Когда я сообщил, что дача их ждет, она, замявшись, призналась, что они передумали – вернее всего, поедут куда-нибудь дальше, чтобы там спокойнее было Сергею Николаевичу работать.

Русский человек крепок задним умом. Я только потом сообразил, что за это время они из авторитетных, по всей вероятности – официальных источников получили худые вести о положении на фронте: враг-де рвется к Москве, так что им лучше отсюда за погодку убраться. И, по всей вероятности, их предупредили, чтобы они никому не открывали истинной причины своего внезапного отъезда, дабы «не сеять панику», – вначале войны это был один из расхожих штампов казенного языка.

Христина Михайлович оставила нас с Сергеем Николаевичем вдвоем. И мы с ним несмотря на то, что все вокруг нас было взвихрено, по обыкновению предались мирной беседе о литературе.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации