Текст книги "Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2"
Автор книги: Николай Любимов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
В первом и втором отделениях исполнялись церковные песнопения, положенные на музыку Бортнянским, Веделем, Турчаниновым, Львовым, Чайковским, Рахманиновым, Архангельским, Смоленским, Чесноковым. Солировали Иван Семенович Козловский, Максим Дормидонтович Михайлов, Наталья Дмитриевна Шпиллер, протодьякон Сергей Павлович Туриков. В программе было не совсем точно сказано; «Исполняет Патриарший хор под управлением В. С. Комарова». На самом деле, песнопения исполнял Патриарший хор под управлением Виктора Степановича Комарова, усиленный лучшими певцами из других московских церковных хоров.
В третьем отделении Государственный симфонический оркестр при участии двух военных оркестров под управлением Николая Семеновича Голованова исполнил торжественную увертюру Чайковского «1812-й год».
Перед началом концерта я столкнулся в фойе с Чагиным.
– «Какая смесь племен, наречий, состояний!» – обведя взглядом священников в рясах и с наперсными крестами, их жен, архиереев, иностранных гостей, литераторов, певцов, музыкантов, представителей печати, сотрудников Радиокомитета, издательских работников, заметил Петр Иванович. – А это знаете, кто? Вон тот, что разговаривает со священником? – Чагин показал на коренастого, размордевшего «аппаратчика». – Это и есть председатель недавно образованного Комитета по делам русской православной церкви Георгий Георгиевич Карпов.
– А он откуда?
– Из «органов»… Он там ведал церковным отделом/
– Стало быть, раньше ему велено было казнить, а нынче миловать?
– Выходит, так.
Лицо Чагина расплылось в добродушно-хитрой улыбке.
Кстати сказать, на своем новом посту Карпов сделал для церкви много хорошего. За это Хрущев его и убрал.
Карпов занял место в одном из первых рядов зала. В ложе появился красавец-барин патриарх Алексий. Все встали. Он благословил собравшихся. Затем послал кого-то к Карпову. Тот подошел к ложе и попросил патриарха благословить его. Патриарх, благословив, по-видимому, пригласил его в ложу, потому что несколько минут спустя мы увидели его сидящим в ложе, за патриархом.
…Когда в увертюре Чайковского зазвучал напев молитвы «Спаси, Господи, люди Твоя», священники, многие из которых, наверное, впервые слышали увертюру, в радостном изумлении, с влажным блеском в глазах, переглянулись и снова впились взором и слухом в оркестр. Голованов дирижировал вдохновенно – в увертюре раскрывалась вся его русская, православная душа.
Но вот оркестр смолк. Боже, что тут началось! Батюшки и матушки, а за ними регенты и музыканты, члены приходских советов и советские чиновники, словом, все, кто только ни находился в зале, повскакали с мест и закричали: «Бис!»
Такого единого порыва, такого душевного подъема ни раньше, ни позже я не наблюдал ни на одном спектакле, ни на одном светском концерте.
Это было нечто безмерно большее, чем бурная овация. В этих рукоплесканиях, в этом реве, в этих воспламененных глазах выражалось счастье от сознания, что наша родина – Россия. Выражалось счастье быть русским. Выражалась вера в скорую победу России, А у большинства эта вера сочеталась с верой в победу Церкви. Мы уже отвыкли от благовеста. И вот колокола снова звонят… Сейчас не думалось о том, что принесет с собой победа советского оружия. Сейчас не думалось о том, что до окончательной победы Церкви еще ох как далеко! Разум молчал. Клубком восторга подступала к горлу любовь к Отчизне, у многих сливавшаяся с любовью к Церкви. И эта любовь ширилась и вздымалась.
Голованов и оркестранты прощально кланялись. Не тут-то было! Зал неистовствовал, зал свирепел в грозном своем ликовании.
На жестком, словно из грубого камня вытесанном, волевом лице дирижера проступила растерянность… И вдруг точно незримая сила толкнула его. Крутой поворот, знак оркестру приготовиться, особенный головановский, стремительный, повелительный взмах – и вновь торжествующе грянул «Тысяча – восемьсот – двенадцатый – год».
6
…мглою бед неотразимых
Грядущий день заволокло.
Владимир Соловьев
В отвоеванных Советской Армией городах – виселицы, расстрелы. Все чаще мелькает на страницах газет словосочетание «изменники родины». А давно ли нам вернули понятия отечество, родина? Не большевики ли втаптывали их в грязь? Не комсомольский ли поэт Безыменский визжал: «Расеюшка Русь, растреклятое слово»? Не большевики ли вколачивали нам в головы, что у пролетариата нет отечества? Не они ли оплевывали русскую старину? Ну, а потом, году в 35-м, когда уже замигали зарницы второй мировой войны, пришлось вернуть русским людям родину. А то за что же сражаться? За теорию прибавочной стоимости?..
Тогда же была вытащена статья Ленина о национальной гордости великоросов («у дядюшки у Якова хватит про всякого»). Сталин если и спохватывался, то всегда поздно. Сталин ниспроверг антипатриотическую и антиисторическую школу «историка» Покровского. В 36-м году были сняты с репертуара Камерного театра «Богатыри» Демьяна Бедного, издевавшегося над дорогими русскому сердцу героями былин, этими воплощениями того доблестного, что было и еще есть в русском народе, над Крещением Руси. «Богатырей» сняли. Камерному театру влетело по первое число, а корни были пущены давно и глубоко. Ну, а дружба с Гитлером перед самой войной с ним? За пакт о ненападении никто бы Сталина не осудил, но зачем же было пакт-то о дружбе заключать? Кто дергал за язык Молотова заявлять, что-де у нас кое-кто увлекся примитивной антифашистской пропагандой? А потом поворачивай пропаганду опять на сто восемьдесят градусов! Ой, сколько стоили русскому народу эти повороты, скольких неудач и поражений!
Начало мая 45-го года. Народу еще не объявили о капитуляции Германии. Но слух обежал Москву.
Из Радиокомитета позвонили Демьяну Бедному. Он сказал:
– А, я уже все знаю! Последний салют – Левитану капут!
Западная Европа – от Норвегии до Греции – выиграла свободу. Русские, спасшие Западную Европу, остались при своих. Но не только у нас, айв Западной Европе гроза не очистила воздух.
Москва, сентябрь – октябрь 1975
В ледяных потьмах
Люто есть и горько аще злии над добрыми владеють и несмыслении над умными.
Из «Пчелы»
Вечный враг всего живого
Тупоумен, дик и зол,
Нашу жизнь за мысль и слово
Топчет произвол.
М. Михайлов
Мыслят устроиться справедливо, но, отвергнув Христа, кончат тем, что зальют мир кровью…
Достоевский
Доля народа русского – жертвовать собой.
Русский народ отстоял Западную Европу от монгольского ига, но сам подвергся монгольскому потоку и разграблению.
В 1812 году русский народ отстоял Западную Европу от наполеоновской деспотии, но русские крестьяне от крепостной неволи не освободились. В этом была великая их трагедия, в этом была великая вина перед ними Александра Первого.
В 1945 году русский народ отстоял свободу англичан, французов, бельгийцев, голландцев, датчан, норвежцев, греков от гитлеровской тирании, но и неумышленно отстоял кабалу для всех слоев населения России, для всех ее народов, неумышленно способствовал закабалению Польши (Польши, из-за которой в 39-м году весь сыр-бор второй мировой войны-то и загорелся), Румынии, Албании, Болгарии, Чехословакии.
Концлагеря – для большинства тех, кто томился в немецком плену… Мировая история такого «акта правосудия» не запомнит.
В начале войны выселили немцев Поволжья. Теперь выселяются калмыки, чеченцы, ингуши, карачаевцы, балкарцы, крымские татары. Выселяются так и в такие бытовые условия, что сомнений не остается: народы эти обрекаются на вымирание.
«Несытства ради своего», как писал о Грозном в послании к нему Курбский, Сталин опять взялся за прежнее. Сначала прибегнув к террору идеологическому (46-й год – побивание камнями одного из лучших прозаиков послереволюционной эпохи Зощенко и одного из лучших русских поэтов Анны Ахматовой), а потом и к лубянскому»
«Мятежный» Сталин насылал на страну одну бурю за другой, в отличие от лермонтовского паруса сам оставаясь в надежном укрытии. Он уничтожил НЭП, вверх дном перевернул наладившееся с превеликим трудом после двух войн – первой мировой и гражданской – сельское хозяйство. Казалось бы, после такого бедствия, как вторая мировая война, после победы не худо бы и не грех бы дать народу отдохнуть. Куда там! Среди многих других пророчеств Достоевского сбылось и пророчество его героя – Шатова: «…они (то есть “бесы”. – H. Л.) первые были бы страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь вдруг стала безмерно богата и счастлива. Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, не над чем издеваться».
В 27-м году на Октябрьском пленуме ЦК и ЦК ВКП(б) Зиновьев попал Сталину не в бровь, а в глаз:
«А ведь давно уже сказано, что при помощи чрезвычайного положения править может и не самый умный правитель». (См. «Правду» от 2. XI. 1927 года, «Дискуссионный листок» № 2).
Во время войны там, где немец не побывал, не хватали, как при Ежове, а только то того, то другого выхватывали. За «идейные срывы» били редко – надо было показать Европе и Америке, что советский народ един, что он сплотился вокруг партии и ее великого вождя. Изволтузили Зощенко за «Перед восходом солнца», режиссера Судакова – за постановку «Отечественной войны» (по «Войне и миру» в Малом театре – зачем не сделал из Кутузова Илью Муромца?), в Союзе писателей «поначалили» Асеева за небодрые стихи, Довженко – за сценарий «Украина в огне».
Вскоре после войны Сталин снова ввел в стране чрезвычайное положение.
Для чего? Да для того же, для чего ввел его в 20-х годах.
Чтобы держать людей в постоянном страхе, – править иначе он не умел и не хотел.
Чтобы ввести недовольство народа тем, что в стране-победительнице жизнь по-прежнему трудна и скудна (награбленное ни немцам, ни нам впрок не пошло), в избранное им русло. Нет уже старой научно-технической интеллигенции. Почти все старые ученые, инженеры, агрономы перемерли, перестреляны, погибли в тюрьмах и лагерях. На них теперь не свалишь. Нет меньшевиков» эсеров, троцкистов, бухаринцев, «право-левацкого» блока, рютинцев. На них теперь тоже не свалишь. Ну так на кого же крикнуть «ату»? На евреев. И вот уже «изъят органами МГБ» прекрасный артист Еврейского театра Зускин, чья игра представляла собой редкостное сочетание трагизма и гротеска. Прикончили Михоэлса, незадолго перед тем наградив и его, и Зускина орденами. Арестован почти весь Еврейский антифашистский комитет. В частности – талантливый детский поэт, обаятельный в общении с людьми Квитко. (До сих пор не могу забыть его улыбку, а ведь и знакомство-то у нас было шапочное, и встречались мы только в Союзе писателей или на улицах.) Вышибли из литературы «критиков-антипатриотов», как их назвала «Правда»: Гурвича, Юзовского. Дали по скуле для острастки Антокольскому и Алигер. Разумеется, пальцем не тронули Эренбурга, Льва Никулина и прочих, как их тогда прозвали, «декосмополитизированных евреев».
Идут аресты и среди русских. Арестован гениальный, самоотверженный хирург Сергей Сергеевич Юдин. Снова «чистится» «город славы и беды» Петербург. Арестовываются те из бывших наших военнопленных, кого тщательно и различными способами «проверяли» в 45-м году и отпустили на все четыре стороны. Зимой 48-го года – «варфоломеевские ночи». Производятся массовые аресты тех, кто в ежовщину был осужден по наиболее серьезным пунктам 58-й статьи, но отсидел свой срок, даже, по случаю войны, пересидел и в конце концов был выпущен на свободу. А теперь опять сначала: без всякого обвинения – тюрьма, этап и – на вечное поселение в Сибирь.
«Эмгебешники» распоясались. По Москве от Лубянки и к Лубянке по-прежнему часто летают «черные вороны», а при свете дня даже еще чаще, еще бесстыднее, чем до войны. Триумфатору все дозволено.
Когда я вышел из Бутырской тюрьмы (1934 год), мой бывший сокурсник задал мне вопрос: чему, главным образом, научило меня заключение? Я ответил, что оно приучило меня к долготерпению, которого мне прежде недоставало, и убедило, что рано или поздно почти все советские граждане там побывают.
Сыск изощрялся.
В 52-м году членам московской организации Союза писателей была с курьером под расписку разослана анкета («личная карточка»). Она состояла из сорока опросных пунктов.
Прощаясь со мной в 41-м году, начальник Тарусского отделения НКВД Бушуев сказал, что, поскольку судимость с меня снята, мне в анкетах следует писать, что я судим не был.
В этой анкете требовалось ответить на вопрос: если я был судим, то снята ли судимость.
Составители анкеты интересовались не только самими писателями; предмет их любознательности составляли родственники писателей, как живые, так равно и умершие. Вот несколько пунктов этой «личной карточки», которую я сохранил на память:
19. Принадлежали ли Вы и Ваши ближайшие родственники к антипартийным группировкам, разделяли ли антипартийные взгляды. Какими парторганизациями вопрос об этом рассматривался, когда и их решения.
26. Находились ли Вы или Ваши родственники на территории, временно оккупированной немцами, в плену или в окружении в период Отечественной войны (где, когда) и работа в это время.
28. Живет ли кто-либо из родственников за границей.
29. Привлекались ли Вы или Ваши ближайшие родственники к суду, были ли арестованы, подвергались ли наказаниям в судебном или административном порядке, когда, где и за что именно. Если судимость снята, то когда.
30. Лишались ли Вы или Ваши родственники избирательных прав. Если да, то кто именно, когда и за что.
31. Семейное положение (холост, женат, вдов). Если вдов или разведен, указать фамилию, имя и отчество и национальность прежней жены (мужа).
32. Фамилия (теперь и до брака), имя и отчество, год и место рождения жены (мужа), партийность и где работает.
Новый набор в концлагеря, кроме устрашения засаженных, – «дальше едешь, тише будешь», – кроме устрашения оставленных на свободе, как всегда у Сталина, преследовал еще одну, чисто практическую цель: опять понадобилась даровая рабочая сила: для «великих строек коммунизма» и для изготовления атомной бомбы.
И, понятно, мания преследования, обуявшая Сталина, не уступала в росте завладевшей им мании величия. Слова из «Пчелы» об Иоанне Грозном применимы и к нему:
Иже многим страшен, то многых имать боятися.
Колхозное ярмо стало еще тягостнее. Строгости усилились. Колхозы теперь походили на аракчеевские военные поселения. Государство забирало у колхозников львиную долю урожая и на полях, и на огородах. Вошедшее в марксистскую идеологию выражение – «идиотизм деревенской жизни» – обрело смысл только в колхозной России и не утратило своей меткости и при Никите «Кукурузнике», и при «Бровеносце в потемках».
Еще один плод победы – обожествление Сталина. Теперь он уже стал и великим полководцем, и корифеем науки. Антокольский не постеснялся назвать его в какой-то статейке «великим поэтом». Всю воинскую славу и честь Сталин пригреб к себе, и – увы! – многие, до войны смотревшие на Сталина трезво-ненавидящим взглядом, даже иные из пострадавших поверили, что это он выиграл войну. Верили в то, что победа над гитлеризмом – это победа Сталина, его гения и его несгибаемой воли, а не победа русской зимы, а не победа русских пространств, а не победа долготерпения, покорности и храбрости русского народа, которому оказали колоссальную помощь оружием, средствами передвижения, лекарствами, медицинскими инструментами, марлей, продуктами, вторым фронтом союзники, который они поддержали морально (русский народ чувствовал, что он не один в поле воин), которому больше, чем кто-либо, помог сам Гитлер своим сумасбродством и невежеством. Против Гитлера начало работать и время. Он не сумел воспользоваться преимуществами нападающего врасплох. Он остановился под Ленинградом, под Тулой и под Москвой, изменив своему принципу «блицкриг». А война затяжная в условиях государства Российского ничего доброго нападающему не сулит. Тут и материальные, и духовные силы начинают действовать против напавшего. Русский воинский дух крепнет постепенно. Каждая удача окрыляет русского воина. Он разуверяется в непобедимости противника, убеждается в неминуемости его разгрома, и теперь его гонит вперед, помимо воинского долга и отваги, желание как можно скорее довести войну до победного конца и вернуться домой. А противник между тем падает духом, деморализуется, его разбой и душегубство только усиливают боевой пыл русского воина.
Итак, Сталина величали и ублажали на все лады историки, социологи, писатели, журналисты, композиторы, художники, артисты, простые обыватели. Чего стоил «поток приветствий», лившийся из газетного номера в номер по случаю его семидесятилетия! Одна из главных улиц в Калуге до революции называлась Никитской. После Октября ее переименовали в проспект Революции. После войны спохватились: что же это мы опростоволосились? У нас есть улица Ленина, улица Луначарского, улица Софьи Перовской, улица Рочдельских пионеров, а улицы Сталина нет! Взяли и переименовали лучшую часть проспекта Революции, куда выходят знаменитые торговые ряды, в улицу Сталина, а Революции оставили ту часть, с облупившимися домишками и покосившимися лачужками, что круто спускается к Оке, по горе, прежде называвшейся Воробьевкой и не считавшейся продолжением Никитской, – их разделяла площадь.
Многие мои соотечественники степени своего духовного порабощения уже не сознавали. Кого застращали, кого подкупили, кого заласкали, кому заморочили голову. Нас избавили от утомительной обязанности мыслить. «Сталин думает за всех», – изо дня в день внушала нам какая-то песня. Для затуманивания мозгов советским гражданам Сталин придумал еще одно сильное средство: спаивать их. Это и для казны прибыльно, и притупляет вредные мысли и чувства. Водкой теперь торговали не только в магазинах, но и на улицах. Летом в любом дачном месте, чтобы пробиться к станционному буфету за спичками, надо было пройти сквозь строй пьяного гогота, ора и мата.
«Полезно тоже пьянство…» – рассуждает Нечаев в подготовительных материалах к «Бесам».
Вообще можно подумать, что Сталин углубленно изучал эти материалы и что они отчасти послужили ему «руководством для действия».
Литературу и искусство по указке фюрера вытоптали сапожищами его гаулейтеры. До войны поэт Шершеневич острил:
– Если упразднить Союз писателей, то литература останется, но если упразднить литературу, то Союз писателей все-таки останется.
После войны дело именно так и обстояло, да и обстоит даже до днесь. Нежданно-негаданно в безлесном краю зазеленеет и раскудрявится деревцо. Проходит лето, другое, третье – засохло. Однако деревья кое-где виднеются, а леса все нет как нет.
«Нашему начальству способные люди тягостны», – заметил в «Смехе и горе»[87]87
Глава шестьдесят седьмая.
[Закрыть] Лесков.
Советскому начальству они стали в тягость на первых послеоктябрьских порах. Что же, как не оттеснение и истребление способных людей, есть вся история России после Октябрьского переворота?
О бесчинствах большевиков «на вакантном троне Романовых» писала в 18-м году горьковская газета «Новая жизнь». От этих бесчинств бежали за границу общественные деятели, боевые генералы, писатели, певцы, композиторы, художники, шахматисты. В начале НЭП’а большевики выслали за границу Бердяева, Булгакова, Айхенвальда, Осоргина, Франка.
Во время второй мировой войны из Кремля была подана команда «Свиетай всех наверх!» И Ахматова пригодится. Ее стихотворение «Мужество» напечатала «Правда». Ну, а там – мавры сделали свое дело…
То ли в мае, то ли в июне 46-го года в Клубе писателей состоялся вечер ленинградских поэтов: Дудина, Всеволода Рождественского, Ольги Берггольц, Александра Прокофьева, Анны Ахматовой. Успех имели все. После Ахматовой самый шумный успех выпал на долю Прокофьева. Его заставили прочитать на «бис» «Закат» – последнее хорошее его стихотворение:
Да, такого неба не бывало,
Чтоб с полнеба сразу стало алым,
Чтоб заката лента обвивала
Облака, грозящие обвалом!
Вот отсюда и пошло: в лугу
Розовый стожар горит в стогу,
Розовые сосны на снегу,
Розовые кони в стойла встали,
Розовые птицы взвились в дали,
Чтобы рассказать про чудеса…
Это продолжалось полчаса!
Ахматовой устроили овацию. Ей аплодировали стоя – и перед тем, как ей начать читать, и после окончания ее выступления.
Когда первая овация стихла, сидевший со мной рядом автор книги «Щедрин и Достоевский» Соломон Самойлович Борщевский шепнул мне:
– А ведь мы ее губим!
В сентябре 46-го года Ахматову и Зощенко облил помоями Жданов. Обоих выбросили из Союза, лишили писательского снабжения и лимита на пользование электроэнергией. Набор книги стихов Пастернака рассыпали. Ему дозволено было только переводить.
Иные писатели, сказав себе: «Не пишите, да не описуемы будете», замолчали, ушли в перевод. Иные – Тихонов, Катаев, Леонов – исписались и изолгались.
Перед революцией – какое богатство! От Шаляпина до Вертинского, от Неждановой до Вари Паниной, от Васнецова до Бенуа, от Короленко до Маяковского, от Мережковского до Гиляровского… Теперь мне вспоминались вещие слова Евгения Замятина: «…я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое» («Я боюсь», 1921).
А в настоящем – «славься, славься»; при изображении войны – чтобы как можно громче гремели фанфары; в колхозах, живописуемых словом и кистью, показываемых на сцене и на экране, долженствует быть изобилие плодов земных. Сатиру вон!
Нам нужны
Понежнее Щедрины,
И также Гоголи,
Чтобы нас не трогали.
Даже Софронов не уберегся от разноса в зубодробилке – в газете «Культура и жизнь», органе одного из отделов ЦК, – за умеренноаккуратную комедию «Карьера Бекетова». Фанфарьте! Фанфарьте!
Кто кого перефанфарит – тому Сталинская премия. Как поется в озорной частушке:
А кто высрет целый пуд.
Тому премию дадут.
И вот полезли из всех щелей Недогоновы, Суровы, Ажаевы, Грибачевы, Бубенновы, Бабаевские, Полевые… Карантина на прорву не было. В наши дни можно заставить читать тогдашних лауреатов только, как говаривали встарь, за непочтение к родителям.
В середине 30-х годов мой архангелогородский друг Владимир Александрович Окатов делил многих советских писателей, – исключения он пересчитывал по пальцам, – на уличных девиц с надрывом и без. Наиболее характерными представителями первой категории он считал из прозаиков Леонида Леонова и Юрия Олешу. (Впрочем, были ли это два мальчика? Может, их и не было вовсе, а мы их просто-напросто выдумали?). После ежовщины первая категория вывелась, вышла из моды, на нее уже не было спроса. Надрыв слышался только кое-когда у Леонова. Зато появились потаскушки нового типа, залихватские, форсившие своим ремеслом.
Воплощением именно такого типа был Константин Симонов.
Он стряпал и оды, и исторические поэмы, и романы, и стишки со слезой. Повар вышел из него неискусный – то недоварит, то пережарит, то пересолит, и «продукция» у него не первой свежести, а между тем свежесть, как мы знаем из «Мастера и Маргариты», может быть только первая, – неискусный, но зато расторопный. Вам нужна патриотическая пьеса о воинах-героях с образом «предателя» для «большего реализма»? Пожалуйста, с пылу, с жару – «Русские люди». Вам нужен роман о Сталинградской битве? И это можем-с – «Дни и ночи». А потом из него пьеску испечем! Вам нужна пьеса о «стране народной демократии»? Готово-с: «Под каштанами Праги». Вам нужна пьеса о начале «мирного строительства»? «Так и будет». Мы расплевываемся с нашим бывшим союзником – Америкой? Будет и на эту тему пьеса – «Русский вопрос». (Несколько сюжетных мотивов стибрим из пьесы Гамсуна «У врат царства».) У Сталина очередной приступ шпиономании? Можем соответствовать в лучшем виде-с: «Чужая тень».
В былые дни это называлось: «лакействовать», «выслуживаться», «подмазываться». В наши дни это называется: «откликаться», «служить делу партии», «быть верным помощником партии».
В начале своей драматургической карьеры Симонов оступился, как оступился потом, написав повесть «Дым отечества», и уже при Хрущеве – напечатав в «Новом мире», который он тогда редактировал, «Не хлебом единым» Дудинцева: тут он, как выражался Сталин, «жестоко просчитался» и вышел из границ хрущевской «либерализации».
Так вот, в начале своего извилистого драматургического пути Симонов написал пьесу «Обыкновенная история», В 40-м году «Историю» поставил Театр Ленинского комсомола, но ее мигом сняли с репертуара. В том же театральном сезоне – 40–41 гг. – тот же театр поставил пьесу Симонова под названием «История одной любви». Историю этой истории вкратце изложил Ю. Юзовский на страницах «Известий» от 25 января 41-го года в статье «История одной любви» (Пьеса К. Симонова в театре Ленинского комсомола):
…История этой пьесы. Сначала она появилась на сцене под названием «Обыкновенная история» и вызвала спор в печати. – Что же это за история, – обращались критики к драматургу, – мужья и жены у вас сходятся, затем расходятся, опять сходятся, чтобы снова развестись… Автор даже не дослушал критиков, а мгновенно согласился и написал пьесу «История одной любви». Те же герои, но, обратите внимание, какая разница. Там торжествовал порок, здесь – добродетель, там ниспровергали мораль, здесь ее возносят, там сходились и расходились, – здесь никто не сходится и не расходится, – здесь все в высшей степени прилично. «Устраивает?!» Нет, не устраивает, – отвечаем мы, – ни те герои, ни эти, ни та, ни эта мораль, ни ваш порок, ни ваша добродетель. Больше всего не устраивает этот беззаботный переход от одной пьесы к другой. Пожалуй, это – самое печальное во всей этой истории.
Симонов – подхалим грубый и дешевый. Были в то время дамы легкого поведения и пошикарней, и поизысканней.
Леонид Леонов разузоривал свои величания под якобы народную речь. Военная и послевоенная публицистика Эренбурга являла собой в переводе с французского на околорусский смесь проклятий немцам, а потом, когда началась «холодная война», и американцам с дифирамбами тому, кто уничтожил его друга – Бухарина.
Наглости в Эренбурге всегда было хоть отбавляй, или, выражаясь его не весьма чистым русским языком, «хватало».
В статье, напечатанной 11 апреля 45-го года в «Красной звезде» под названием «Хватит!», он писал: «Нет у меня слов, чтобы еще раз напомнить миру о том, что сделали немцы с моей землей. Может быть, лучше повторить одни названия: Бабий Яр, Тростенец, Керчь, Понары, Бельжец».
Почему после «Молитв о России», сложенных в белогвардейском тылу, Эренбург ни слова не сказал о том, что сделали с «его землей» большевики? Во что они ее превратили? Сколько десятков миллионов замучили и перебили? И с какой совестью верещал он о Бабьих Ярах» он» ни разу не вякнувший ни об одном из концлагерей, сетью которых опутал «его землю» Сталин?..
Эренбург был не так назойлив в своих восхвалениях, как иные из его собратьев по перу. Он реже упоминал имя Сталина. Оно в его статьях и фельетонах не так выпирает, не так лезет в глаза, Он предпочитал поясные и земные поклоны распластыванию и ползанью на брюхе. Он старался избегать подлипальской умиленности в интонациях. Тут был свой расчетец: в случае чего можно будет обиженно фыркнуть: «Ах, оставьте, я не такая…» Нет, в сущности – именно «такая». Что написано пером, того не вырубишь топором. В стихотворении в прозе, которое Эренбург посвятил «славному семидесятилетию» («Большие чувства»), он не посовестился исказить историю гражданской войны:
Задолго до второй мировой войны в Сталинграде решались судьбы всего советского государства, мечты трудящихся всего мира… молодое советское государство, мечту трудящихся всего мира, отстоял тогда Сталин.
Сталин, по Эренбургу, и швец, и жнец, и в дуду игрец. Москва, видите ли, «многим ему обязана: жилыми домами и метро, школами и душистыми липами». Да, обязана, – клоповниками коммунальных квартир, где совершенно чужие друг другу люди задыхались от скученности, где от одной тесноты поминутно вспыхивали ссоры, обязана сносом древних храмов и монастырей, Сухаревой башни, Голицинских палат, Красных ворот, вырубкой бульваров кольца «Б».
«Каждый советский человек знает, что Сталин – это труд, – поет-разливается Эренбург. – Мы видим его архитектором над планами городов… Мы видим его инженером и химиком. Мы видим его агрономом… Мы видим его рабочим человеком, трудящимся с утра до ночи, не отказывающимся ни от какого тяжкого дела, первым мастером советской земли».
Сей акафист Эренбург включил в книжонку «Надежда мира» («Советский писатель», 1950).
Впоследствии в своих пропитанных самооправдательной ложью «воспоминаниях» этот международный проходимец (Абдурахман Авторханов в книге «Загадка смерти Сталина» называет его «подставным лицом», «рупором Кремля»), всесветный бродяга, игравший двусмысленную роль и во Франции, и в Испании, перекати-поле, прожженный авантюрист и профессиональный перебежчик, в каких только странах не побывавший, каким только кумирам не поклонявшийся, одно время подвизавшийся у белых, автор сборника контрреволюционных стихотворений «Молитвы о Pocqmi», славивший «Деда Мороза», а потом, только успел «Дед» отдать концы, поспешивший первым прославить «Оттепель» (так называлась его повестишка), но от первого же симоновского окрика виновато завилявший хвостом (чуть что – злая и трусливая его душа всегда уходила в пятки), пытался прикинуться несмышленышем, не понимавшим, видите ли, что «правит бал» Сталин. Казалось бы, этой ложью он мог бы обмануть разве что грудных младенцев. Но нет. Нашего легковерного читателя приманили и «смелые» фразы, за которые автору ничего серьезного при Хрущеве грозить не могло (велика важность – выругал Ермилов: книге реклама, а ему ореол пострадавшего за правду), и то, что в книге мелькают тени больших людей, да еще таких, чьи имена долгое время были под запретом, – только тени, ибо изобразить человека у Эренбурга никогда не хватало силенок. Читатель не замечал, – и к сожалению, далеко не только юный, – что Эренбург играет краплеными картами, передергивает и подтасовывает. К примеру, он наврал на Пастернака, что тот-де замкнулся, уединился, между тем как Пастернак был как раз чрезвычайно общителен.
По счастью, шум вокруг спекулятивной литературы скоротечен. Такая участь постигла и «воспоминания» Эренбурга. Такая участь постигла все его беспочвенные и безвоздушные сочинения – от «Хулио Хуренито» и «Жизни и гибели Николая Курбова» вплоть до увенчанной Сталинской премией «Бури», В библиотеках они давно уже спят мертвым сном на полках. Перечитывают их, вероятно, родственники и потомки, да крайне немногочисленные почитатели. Эренбург-писатель и Эренбург-политический деятель забыт. В забвенье ему и дорога.
После войны классиков тоже стали просеивать сквозь сито.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.