Текст книги "Что вдруг"
Автор книги: Роман Тименчик
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
Сергей Эрнестович Радлов (1892–1958), известный впоследствии советский театральный режиссер, выступает в пьесе как Радулус, латинист и переводчик Плавта (Харин – «радостный», имя персонажей в плавтовских комедиях «Купец» и «Псевдол»35):
Радулус
Явленье третие. Харин влюбленный
Перед окном подруги благосклонной.
Ах, если б тем Харином быть,
Чтоб ius hebere вас любить.
Феде
Что ж, ты имеешь этот ius,
Пока не гласен наш союз.
Радулус
Ах, я весь день твержу упрямо:
О боги meam Fidem Amo,
А с этим словом вечно в паре
Поцеловаться – osculari.
Неи mihi! ты молчишь, сердита?
Меня ты поцелуешь?
Феде
Ita.
(целуются)
Радулус
Ах, вы меня поцеловали.
Так вы забыли о Рафале?
Ведь он мой враг, est meus hostis,
ему я обломаю кости-с.
Феде
Ах нет, мой милый, не ревнуй:
Все доказал мой поцелуй.
Мона Феде – Вера Федоровна Гвоздева (1896–1979), училась на Бестужевских курсах и на романо-германском отделении в Петербургском университете, впоследствии – художница36. С 1916 года – жена художника Василия Ивановича Шухаева (1887–1973), в пьесе «Шухай-хана»37. Он был сыном крестьянина, и это всячески обыгрывается в речевой характеристике:
Феде
Шухаюшка.
Шухай
Монюшка.
Феде
Ханчик.
Шухай
Жулик.
Удобно тэк-с, иль, может, сесть на стулик?
Дурэк.
Феде
Болвашка.
Шухай
Сволочь.
Феде
Негодяй.
Шухай
Дэ. Рожицу поцеловать мне дай.
Феде
Послушай, подари мне плитку Крафта.
Радулус (стучит в дверь)
Мне можно?
Шухай
Кто там прет?
Радулус
Вот насчет Плавта.
Быть может, Мона хочет почитать.
Шухай
Эт, сволочь, лезет.
Феде
Ханчик мой, опять
Ты сердишься. Не надо, милый друг.
В беседах с римлянами мой посредник
Тебе не страшен. Сбегай-ка на ледник
За кумысом.
Шухай
Понадобилось вдруг?
Так нагишом переть и еле встав-то?
Да к черту Радулусовского Плавта…
Ну ладно, сволочи…
Радулус
Что, можно мне?
Феде
Ах, милый, подожди, ведь мы раздеты.
Ну, ханка, надевай штаны, штиблеты.
Скорее, марш! Наукою вполне
Я занята.
Шухай
Стой, где штаны?
Феде
Едва ли
Ты их найдешь: наверно их украли.
Но есть кальсоны нижние. Чего ж
За кумысом так долго не идешь?
Радулус
Что ж, можно мне?
Шухай
Эт, сволочи. Ну при ты.
Ишь встал чуть свет немытый и небритый.
(входит Радулус, Шухай выходит на лоджию)
Лоджия. Шухай и генеральша.
Шухай (небрежно натягивая штаны)
А, это вы, мадам…
Генеральша
Вы с дамой говорите.
Вы не воспитаны: стыдитесь.
Шухай
А что не нравится мадам Белла Капите?
Генеральша
Вы прежде застегнитесь.
Шухай
Да, застегнешься тут: жена сидит с дружком,
А ты раз пять на день беги за кумысом.
Всё с Плавтом дурака валяют.
Генеральша
Не понимаю, что вас огорчает.
Шухай
Есть от чего прийти в унынье:
Чуть шесть часов,
Любовник шасть с своей латынью,
А мужа гонит без штанов.
Генеральша
Вы терпите столь дерзостный разврат?
Шухай
Конечно, сволочи. Их хлебом не корми —
Все Плавт да Плавт. Куда они спешат.
Ну подождали б до семи.
Они целуются, а я недосыпаю,
Они толстеют с каждым днем,
Я в весе каждый день теряю,
Заболеваю животом.
А все кумыс да Плавт. Да…
Генеральша
Так эта гнусность – правда…
Вы знаете, что у жены любовник.
И, как корова, бродите в коровник?
Шухай
Положим, только в ледник.
А мне-то что: ведь я не привередник.
Да я их не за то ругаю:
Ну, заамурились – я это понимаю,
Влюбляются ж другие – и аминь.
При чем же здесь собачая латынь?
Генеральша (в неистовстве встает)
Она жена вам!
Шухай
Да.
Генеральша
И у нее любовник?
Шухай
Чего кричите-то? Я, право, не оглох.
Твердишь ей целый час, как об стену горох,
Что Плавт…
Генеральша
Неправда, вы всему виновник.
Ты топчешь в грязь святую добродетель,
(патетически)
За честь жены пред Богом ты в ответе.
Над нечестивцем грянет гром.
Шухай (позевывая)
Пройтись мне, что ль, за кумысом.
(уходит)
Но, как замечает Шухай-хан, к Мона Феде «двое льнут». Второй – Сержан Рафаль.
Рафаль
О, выслушай правдивое признанье,
Недаром я провидец и поэт.
Скажи мне, Феде, знаешь, кто ты?
Феде
Нет.
Рафаль
Я перечислю все в глухой мольбе:
Семнадцать ликов вижу я в тебе.
Из них главнейшие – Дидо, Эсфирь,
Астарта, Ио, мудрая Хросвита…
Нет, мною ничего не позабыто:
Еще Изольду любит богатырь.
Два женственных, два женских, два девичьих,
Их описал уже во всех различьях,
Чтоб воплотить вполне мой идеал.
Мое перо цветет подобно розе,
И о тебе я в месяц написал
Три драмы, том стихов и два этюда в прозе.
В монологе Сержана Рафаля спародированы обильные культурно-типологические экскурсы и быстрописание Сергея Рафаловича.
Сергей Львович Рафалович (1875–1943) как поэт был признан в окружавшей его филологической компании. Во всяком случае, два года спустя после «Кофейни» А.А.Смирнов писал о нем как о «поэте, недостаточно у нас еще оцененном», чье дарование окрепло в последние годы, после возвращения в Россию из Парижа38. В Париже Рафалович провел значительную часть своей жизни, – и в предреволюционные годы (в 1900 году первый его сборник стихов был издан по-французски в знаменитом издательстве Леона Ванье), и после эмиграции из Тифлиса в 1922 году. С.Л.Рафалович воспринимался многими петербуржцами как «человек глубокой культуры, глубоких умственных запросов»39. В пору описываемых событий был фактическим мужем С.Н. Андрониковой (их отношения, как рассказывала впоследствии сама героиня, незадолго перед этим были осложнены ее романом с Н.Э. Радловым, художником и критиком, братом Сергея40) – «Суламифи», адресата подношения пьесы.
Саломея Николаевна Андроникова (1888–1982) ко дню своих именин была уже героиней мандельштамовской «Соломинки». 5 июня 1917 года она уехала в Алушту из Петрограда, в который ей уже не суждено было никогда вернуться. В последние предреволюционные сезоны наметилась и ее оборвавшаяся дружба с Ахматовой, которая писала М.Л. Лозинскому из Слепнева 31 июля 1917 года: «…спешу дать Вам на прощание еще несколько поручений. Самое главное это послать «Белую стаю» Саломее Николаевне в Алушту. Подумайте, как было бы неудобно, если бы Жирмунский получил книгу, а она нет. Конечно, очень нехорошо, что книга будет без надписи, но я не придумаю, что сделать»41.
В дружеском кругу Саломея была ценима, как «мадам Рекамье, у которой, как известно, был только один талант – она умела слушать. У Саломеи было два таланта – она умела и говорить»42.
Адресат и героиня широко известных лирических стихотворений и альбомных дифирамбов, персонаж портретов кисти замечательных художников43, она в 1917 году стала прототипом беллетристического персонажа – Светланы в рассказе В. Карачаровой44 «Ученик чародея». Можно предположить, что черты и речи прототипа переданы с фотографической достоверностью (то есть именно со всеми преимуществами и изъянами моментального снимка):
Нервная, очень подвижная, она все делала красиво: красиво курила, красиво садилась с ногами в большое кресло, красиво брала чашку с чаем, и даже в ее манере слегка сутулиться и наклонять вперед голову, когда она разговаривала стоя, было что-то милое и женственное. Костюм ее был очень модный, и свои черные волосы она, очевидно, красила, так как под лампой они имели какой-то неестественно-красноватый оттенок.
Дома Светлана ходила в широком и коротком белом платье, стянутом в талии толстым шнурком. Гибкая и подвижная, она в этой свободной одежде умела как-то особенно удобно сидеть и лежать на своем большом диване, покрытом шкурами белых медведей. И как легко и быстро меняла она свои позы, так менялось и выражение ее нервного лица.
На молодежь она мало обращала внимания. Все это были, вероятно, свои люди, часто к ней приходившие и привыкшие беспрекословно исполнять все ее фантазии и капризы. Двое из них были явно в нее влюблены, и это сразу можно было заметить не столько по их словам и взглядам, сколько по их молчанию и мрачному виду.
Светлана постоянно к кому-нибудь прислонялась. Может быть, это происходило отчасти от ее физической слабости, но она почти не могла стоять или сидеть одна: сидя, она прижималась плечом или головой к соседу, стоя, брала его под руку и прижималась к нему вся, всем своим легким телом. Но и в этой привычке, сначала казавшейся странной, было что-то наивное и милое.
…с ней одинаково легко было и говорить, и молчать. Она обыкновенно усаживалась с ногами на большой диван в углу, <…>, курила, кокетничала и болтала все, что приходило в голову.
…много читала и часто удивляла <…> неожиданной определенностью своих суждений. Она была очень любознательна, но была также и любопытна, и любопытство было у нее какое-то детское. Ее интересовало непосредственно то, что она вот сейчас видела или слышала, интересовало все новое, неизведанное, особенное, если оно было рискованным.
– Я не тщеславна. Я слишком ленива для этого.
– Если бы еще у меня был хоть какой-нибудь талант. А одна красивая внешность, – что она может дать? Меня очень часто мучает мысль, что я не могу отплатить людям тем же, что они мне дают. Люди умные, талантливые, стоящие выше меня. Я ничего не даю им. И ничьей жизни я не украсила уже потому, что никому никогда не дала счастья. Вы нечаянно затронули мое больное место. Вы знаете, что многие мне самой задают этот вопрос. Какая нелепость! А ведь если бы я полсуток стучала на пишущей машинке, никому бы в голову не пришло спрашивать, зачем я живу на свете.
Какое нелепое зрелище представляла бы собой Светлана, если бы сидела за пишущей машинкой со своими удивительными руками и ногтями. Нет, пусть украшает собой вернисажи и первые представления, пусть лежит на медвежьих шкурах, дразнит мужчин своими глазами, пусть вдохновляет влюбленных в нее поэтов и художников.
– Много людей признавалось вам в любви, Светлана Дмитриевна? <…>
– Много. Но я никого из них не любила <…> Потому что в них не было главного, что мне нужно в мужчине, – не было большого ума45.
С. Рафалович посвятил своей подруге множество сочинений46, в одном из них он обыгрывал тезоименитство адресата – с дочерью Иродиады, названной у Иосифа Флавия, а также с одной из жен-мироносиц (иногда считающейся сестрой Богоматери Марии):
Гадать о судьбах не умея,
Я кормчих звезд ищу во тьме;
Ты не царевна Саломэ
И не Христова Саломея.
Уста казненного лобзать?
Коснуться девственной Марии?
Нет, на тебе иной стихии
Неизгладимая печать:
Ты внучка пышной Византии,
Душой в отца и сердцем в мать.
Среди грузин – дитя Кавказа,
родная нам средь русских сел,
ты всем близка, кто в путь ушел
к стране несбыточного сказа.
И все, что долгие века,
трудясь и радуясь, творили
в тебе пьянит, как на могиле
благоухание цветка.
Не вспять ведет твоя дорога,
не о былом вещаешь ты,
но с возрастающей тревогой
впиваюсь я в твои черты.
Как знать? Грядущему навстречу
неся узорную мечту,
могла б и ты любить Предтечу
и первой подойти к Христу.
Что сфинксу страшному отвечу?
как узел рока расплету?
Пред неразгаданным немея,
я не царил и не погиб.
Но, чтоб любимой быть, Эдип
тебе не нужен, Саломея47.
Среди ономастических стихотворных рассуждений С. Рафаловича есть и апология собственного самовольного прозванья:
Саломочкой ее зовут другие.
Не так, как все, я называл ее.
Молитвенное имя есть – Мария,
И грешницы святой есть житие…
А в кабаке у деревянной стойки,
Взмостившись на высокий табурет,
Безмолвная участница попойки
Пьет чрез соломинку сверкающий Моэт.
Он блещет золотом расплавленным и алым.
Как будто кровь растворена в вине.
О черной женщине, склоненной над бокалом,
Зловещий сон недаром снился мне.
В вечернем платье с вырезом широким
И в шляпе черной, плоской и большой,
Она каким-то призраком жестоким
Склонялась жадно над моей душой
И, как вампир, ее живые соки
Безостановочно и медленно пила…
Вот платье черное, и вырез в нем широкий,
И брови тонкие, как легкие крыла…
Как сладко мне о грешнице Марии
тать, надежд обманных не тая.
Саломочкой ее зовут другие.
Сбылся мой сон, соломинка моя48.
Как видим, домашнее имя, предложенное Рафаловичем (ср. в характеристике Сержана Рафаля у Радулуса: «в соломенном костре истлев»), было подхвачено Мандельштамом в «Соломинке».
Византийская генеалогия Саломеи, античная и средневековая история Крыма (в частности, замок Алустон, воздвигнутый при Юстиниане), настроения послефевральского лета сплетены в стихотворении С. Рафаловича «В Крыму», датированном «Алушта 1917 г.» и опубликованном с посвящением «Саломее Андрониковой». Мотив «золотого руна» в мандельштамовском стихотворении «Золотистого меду струя…», возможно, подсказан этой историко-культурной медитацией С. Рафаловича:
Прижалась к берегу недальняя дорога,
Встал на дыбы прибрежный ряд холмов,
А к нежной синеве, спадающей отлого,
Уходит море медленно и строго,
Как грузный зверь на свой звериный лов.
Застыл в горах размах тяжелой пляски,
Тысячелетен лад дробящейся волны.
И только люди, как на сцене маски,
То радостной, то горестной развязки
Для кратких игр искать принуждены.
Вон там, где узкие меж двух морей ворота,
Сражались воины полсотни городов,
И не было в их мужестве расчета,
Но лишь о чести и любви забота
И мера будущих эпических стихов.
И путь от родины продолжив в эти дали,
Когда-то мимо наших берегов
Проплыл корабль, чьи паруса сверкали
Тем золотом, которого искали
Пловцы суровые и чтившие богов.
А в буйный век, изнеженный и грубый,
Смиренных подвигов и дерзостных измен,
Пока гремели крестоносцев трубы,
Меж диких скал лобзал девичьи губы
И в рабстве страсти царственный Комнен.
И вот, зыбуча, как пески морские,
Под нами твердь, и даль я стерегу,
Где Илион, Эллада, Византия,—
Меж тем, как за руном пустилась в путь Россия,
И дочь Андроника стоит на берегу49.
Имя именинницы было, как известно, чрезвычайно «громким» в эпоху модерна50.
Эскиз истории мотива набросал Андрей Левинсон: «Самый замысел «Саломеи» Уайльда возник из украшенной и бряцающей прозы экзотических видений Флобера: его «Иродиады» и не менее того «Саламбо».<…> В ней налицо то же смешение кровавого варварства и загнивающей цивилизации, те же расовые противоречия, тот же муравейник племен и верований, что и в карфагенском романе Флобера. Но самый образ Саломеи, трагической девственницы, лишь эпизодичен у Флобера, а пляска ее – страница воспоминания о путешествии на восток. Для сладострастного холода, одинокого томления девственности, прообразом Уайльда явился драматический отрывок Стефана Малларме «Иродиада», а для пляски царевны – мистическая эротика знаменитой картины Гюстава Моро, как описал и прославил ее Гюисманс в книге, бывшей у автора «Дориана Грея» настольной. <…> От первого лепета христианского искусства, изображения Саломеи бесчисленны; вспомним чугунный рельеф на вратах церкви Сан-Дзено в Вероне, времен Теодориха Великого, где царевна ходит на руках перед Иродом; прекрасную флорентинку Андреа дель Сарто; иронически-эротическую Саломею конца века, начертанную Бердслеем; Саломею – Карсавину с написанной Судейкиным прямо на стройном колене розой»51.
Заданные именем и генеалогией историко-культурные ассоциации окружают облик С.Н. Андрониковой в то алуштинское лето, и, например, 29 июля ей пишет триолет Анна Радлова:
Воспетую воспеть я не умею,
Я знаю, византийский Серафим
Сестру свою царевну Саломею
Звучней воспел бы, чем я петь умею.
О немощи своей я пожалею —
И будет лавровый венок моим.
Воспетую воспеть я не умею.
Сестру свою прославил Серафим? 52
Анна Дмитриевна Радлова (1891–1949), жена С.Э. Радлова53, оставила стихотворный памятник этому долгому, затянувшемуся лету в одной из своих лирических пьес:
Мы из города слепого
Долго, долго ждем вестей.
Каждый день приносит снова —
Нет ни вести, ни гостей.
Может быть, наш город темный
В темном море потонул,
Спит печальный, спит огромный
И к родному дну прильнул.
Александрова колонна
Выше всех земных колонн,
И дворец, пустой и сонный,
В сонных водах отражен.
Все, как прежде. Только ныне
Птицу царскую не бьют,
Не тоскует мать о сыне,
Лихолетья не клянут.
Спят любимые безбольно,
м не надо ждать и жить,
Говорить о них довольно —
Панихиду б отслужить.
(1917. Декабрь)
Радлова-«Деметрика» – одна из персонажей пьесы и один из источников «чужого слова» в ней. В 1917 году она еще не рассматривалась никем как соперница Ахматовой, это происходило позднее54, когда Анна Радлова заметно выдвинулась на литературную арену55. Позади лишь был эпизод легкого взаимного заигрывания Сергея Радлова и Ахматовой, зафиксированный их перепиской ноября 1913 года56, подхваченный петербургскими сплетнями57, иронически поминаемый Ахматовой58 и предшествовавший женитьбе Сергея Радлова на Анне Дармолатовой59. Но неизбежное для начинающей в середине 1910-х петроградской поэтессы следование манере «Четок» обыграно во вложенном в уста Деметрики заимствовании из ахматовского «Не будем пить из одного стакана»:
Мы пьем вино из одного стакана,
И я одна дарована двоим,
Чтоб был Шухай, чтоб был и Валеранна
Любовником моим.
Речи и мысли Деметрики перепевают мотивы стихов Анны Радловой – из тех, что, вероятно, читались ею по вечерам в дачном кружке:
Не море, милый, нет, не говори, —
Многоголосая то фуга Баха
Однообразно без любви и страха
Поет. Мы розоперстой ждем зари.
Сядь ближе, так. Тебе я расскажу
О друге, что с тобою обманула.
Ах, лучше б в доброй я земле уснула.
В лукавые глаза дай погляжу.
Забыть я так хотела о других,
Опущенных, послушных, золотых60.
Или —
О чем-то море непрерывно лжет…
Его лицо все боле застилает,
Соленое, лукаво убеждает
Забыть навек горячий детский рот.
Поверю ласковому я врагу,
Забуду императорское имя,
Веселыми стихами и чужими
Я душу от него уберегу.
Но, взнесены искусною рукой,
Готические кипарисов башни
Мне говорят о верности вчерашней,
Смущая мой взлелеянный покой61.
«Императорское имя» в этом стихотворении – Валериан, имя критика, стиховеда Валериана Адольфовича Чудовского (запомнившегося невнимательным современникам, главным образом, одним своим жестом послеоктябрьской поры62).
По-видимому, ему же адресован триолет 1916 года:
Твоих ресниц бесчисленные жала,
Названье необычное твое.
Чужими показались мне сначала
Твоих ресниц бесчисленные жала.
Увы, напасти я не избежала,
Вонзились в грудь, не пощадив ее,
Твоих ресниц бесчисленные жала,
Названье необычное твое63.
Он же, видимо, и адресат стихотворения «Памятник»:
Ты будешь мне Архистратигом сниться
С соблазном обнаженного меча,
С открытыми глазами, как у птицы,
Что смотрит в солнце, не боясь луча64.
Ономастические перифразы на фоне повсеместной риторической оснащенности65 текста (то свойство, о котором М. Кузмин в рецензии на «Соты» писал: «Некоторая торжественность тона и эпитетов (Мандельштам?) не смешна, но кажется скорее поэтическим приемом»66) были спародированы Мандельштамом:
Архистратиг вошел в иконостас,
В ночной тиши запахло валерьяном67.
О своей любви к Анне Дармолатовой, в 1914 году ставшей женой С.Э. Радлова, Валериан Чудовский (в 1916 году назначенный заведовать отделом изящных искусств Публичной библиотеки в Петербурге) говорил как о роде религиозного поклонения, причем существенную роль в этом культе играли фотографии Радловой68. «Аполлинический» (а не «дионисийный») поклонник Анны Радловой, постоянный автор журнала «Аполлон» (одно время исполнявший и секретарские обязанности), приехавший в Алушту навестить Радловых, предстает в пьесе в ореоле ярко-индивидуальной речевой характеристики, соответствовавшей его программной языковой политике: сохранение памяти о внутренней форме в грецизмах и «стремление для тех иностранных слов, без коих совсем нельзя обойтись, перенимать только основу, проводя все дальнейшие образования уже вполне по-русски. Потому я говорю <…> иамбовый, трагедийный <…>, стараясь провести в русском языке самобытность, заметную в других языках славянских»69. В «Кофейне» Валеранна – Чудовский говорит (оказываясь к тому же автором термина «сказ», подхваченного формалистами):
Твой чуткий сказ влечет меня стихийно.
Средь Петрограждан нелегко мне жить.
Лишь я один умею гармонийно,
Аполлонически любить.
Или:
Без айсфетичного витийства
Зоологийный дам пример:
Ваш муж – свинья и изувер.
Радулус (врывается с кофейником)
Сюда, сюда, о демоны убийства!
И в мой кофейник влейте ведра яду.
Валеранна
Сказал бы «даймоны». Здесь три ошибки кряду.
А на фразу Радулуса «Вот кофею…» как ревнитель языка замечает: «“Ю” не причем, положим».
Титульная героиня подзаголовка, женщина-Савонарола, Белла Капита – художница Анна Михайловна Зельманова (1891–1952), автор портретов не только Ахматовой и Мандельштама, но и других представителей петербургского модернизма (включая и автопортрет70), а в лето 1917 года – портретов Анны Радловой и Паллады Богдановой-Бельской71.
О ней читаем в ахматовских «Листках из дневника»:
Приезжал О.Э. в Царское. Когда он влюблялся, что происходило довольно часто, я несколько раз была его конфиденткой. Первой на моей памяти была Анна Михайловна Зельманова-Чудовская, красавица художница. Она написала его портрет на синем фоне с закинутой головой (1914, на Алексеевской улице)72. Анне Михайловне он стихов не писал, на что сам горько жаловался – еще не умел писать любовные стихи.
Ахматовой вторит Бенедикт Лившиц: «женщина редкой красоты»73. Видимо, самоотвод от статуса эротического поэта был предъявлен и самой А.М. Зельмановой – появившись в Тавриде, Генеральша удивляется:
И даже Тиж Д'Аманд, почтенный Дон Хозе,
Стрекочет о любви подобно стрекозе.
Генеральша походя замечает о Валеранне:
Но вас сама спрошу про эту встречу:
На что нужны нам бывшие мужья?
(в письмах 1917 года к А.Радловой В. Чудовский называл А.М. Зельманову своим заклятым врагом).
Во втором браке она – жена полковника Бориса Белокопытова (1886–1942), которого поминает монолог Генеральши, единственное место в черноморской импровизации, напоминающее о столичных новостях —
Генеральша (с достоинством)
Вы мне мешаете, вы не в еврейской лавке.
Весь кабинет министров просит об отставке.
Диктатор нужен нам с железною рукой,
Супруг мой, генерал, иль кто-нибудь другой.
Забыв о родине, вы целый день в раздоре, —
и вводящее в оставшиеся за сценой ежедневные переживания петроградцев, представление о которых дает письмо Сергея Радлова к Ахматовой, написанное в Алуште за две недели до Саломеиных именин:
Никогда еще не жили мы в таком незнании будущего дня. Никогда еще не было так грустно вспоминать о вчерашнем, так страшно гадать о завтрашнем74.
Карнавальный разгул пляжной телесности (Деметрика: «Пленительна совместность обнажений, порочней полуголые тела», Генеральша: «Бесстыжие тела нагих мужей и дев питают медленно мой справедливый гнев», «А вы, столичное утративши обличье, в трико и трусики тела полуодев, и быстро все забыв, чему нас учит школа, мирам вещаете про уравненье пола. Презренно равенство, коль равенство для всех. А ваш фамильенбад похож на свальный грех. Все на виду у всех творите вы бесстыдно!»), в котором Тиж д’Аманду не находилось места (литераторы, посещавшие шесть десятков лет спустя Саломею Андроникову, приводят в своих стихах и прозе припомненные ею обидные реплики на этот счет75), легчайшим отголоском прозвучал в написанном в Алуште в августе стихотворении Мандельштама. Увиденное крупным планом плечо, через которое посмотрела Вера Артуровна Судейкина-Стравинская76, возникло, видимо, отраженным в зеркале «ясновидца плоти»77 – в 1915 году она снялась в экранизации «Войны и мира» в роли Элен Курагиной, славной своими обнаженными мраморными плечами.
«А в это время…» – как писали в титрах немого кинематографа (а также, по слухам, «Какая жаль!»). Оставалось два месяца до 24 октября 1917 года, когда Валериан Чудовский записал в Петрограде: «Господь да спасет Россию! Проклятый город опять охвачен мятежом. Темные улицы полны возбужденной толпой, все ждут великих событий, но событий не видно, – и это особенно страшно, ибо все знают, что то, чего не видно, все же свершается. В четвертый раз уличная чернь посягает на власть; в те разы мы видели вооруженные полчища, мы слышали пальбу, была борьба – на этот раз ничего такого, и это страшно…»78.
Первоначальная редакция – как предисловие в издании: Кофейня разбитых сердец. Коллективная шуточная пьеса при участии О.Э. Мандельштама / Публикация Т. Никольской, Р. Тименчика, А. Меца. Беркли, 1997.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.