Электронная библиотека » Роман Тименчик » » онлайн чтение - страница 31

Текст книги "Что вдруг"


  • Текст добавлен: 28 апреля 2014, 00:24


Автор книги: Роман Тименчик


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Комментарии
1.

В одном из них он толи не сделал оговорки, то ли был введен в заблуждение, и как следствие эпизод со стихами поэта (пятигорского до революции, болгарского в эмиграции) Николая Мазуркевича был отнесен на счет его однофамильца Владимира (Тименчик Р. Из комментариев к мандельштамовским текстам // Пятые Тыняновские чтения. Тезисы докладов и материалы для обсуждения. Рига. 1990. С. 130), и в момент, когда пишутся эти строки, украшает статью в Википедии об авторе слов «Дышала ночь восторгом сладострастья…» (к вопросу о ненадежности интернетовской эрудиции). Напомним этот эпизод из очерка «Возвращение»:

Человек с иконописным интеллигентным лицом и патриархальной длинной козлиной бородой усадил меня в кресло, прогнал часового лаконическим «Пошел вон» и тотчас, протягивая мне какую-то тетрадку, заговорил: «Ради Бога, что вы думаете об этом произведении, этот человек нас буквально компрометирует». Тетрадка оказалась альбомом стихотворений поэта Мазуркевича, посвященных грузинским меньшевистским правителям. Каждое начиналось приблизительно так:

 
О ты, великий Чиквишвили!
О ты, Жордания, надежда всего мира…
 

«Скажите, – продолжал Чиквишвили, – неужели он у вас считается хорошим поэтом? Ведь он получил Суриковскую премию…».

2.

Мицишвили Н. Пережитое. Стихотворения. Новеллы. Воспоминания (Пер. с грузинского). Тбилиси, 1963. С. 161–165.

3.

Слово (Тифлис). 12 сентября.

4.

Пяст Вл. Встречи. М., 1929. С. 262. Илья Михайлович Зданевич (1894–1975) – поэт, прозаик, теоретик искусства, выступал с докладами в «Бродячей собаке». См. изложение одного из них: «Всечество, не признавая футуристов как ничтожно подчиненных земле, проповедует полное освобождение от земли. Для этого необходимо уничтожить постоянство человеческой натуры, возвести в идеал измену, неискренность и даже обезличить человека.

– Мы – хамелеоны! – гордо заявляет докладчик. – Отъявленные негодяи – идейные наши отцы, и проститутки – наши идейные матери. Мы, гордые и сильные, хотим освободить человека от власти земли, что значит – освободить его от самого себя. Это последнее необходимое условие торжества идеи «всечества», а чтобы освободиться от себя – необходимо прежде всего уничтожить человеческое лицо, одно из противных пятен человеческого существа.

И вот, первое, что убивает лицо, это – его раскраска, изменение его природных черт, уничтожение его природной индивидуальности.

Но при чем же здесь искусство, спросят меня! – восклицает тот же докладчик. И спешит ответить. – А вот при чем: мы – великие мастера жизни. Жизнь же должна всецело идти на алтарь искусства. Творя, мы не можем принять жизнь, как она есть: ее необходимо декорировать, а поэтому прежде всего нужно начать с декорирования нашего лица, ибо оно противно в своем постоянстве и в определенности раз навсегда положенных природой черт и индивидуальных особенностей.

В заключение докладчик с ловкостью специалиста цирковых фортелей «раскрасил» свое лицо черной краской» (Петербургский курьер. 1914. 11 апреля). Мандельштам был объявлен участником диспута о Н.С.Гончаровой в училище Св. Петра на Конюшенной после доклада И.М. Зданевича «Упразднение футуризма и всечество» (День. 1914. 31 марта).

5.

О нем см. примечания М.В. Безродного и Р.Д. Тименчика к публикации воспоминаний Г.А. Тотса (Литературное обозрение. 1988. № 11. С. 112); Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. Публ., вступ. статья и комментарии А.В. Лаврова и Джона Мальмстада. СПб., 1998. С. 481, 509; справку М.Д. Эльзона: Сотрудники Российской национальной библиотеки – деятели науки и культуры. Биографический словарь. Т. 2. СПб., 1999. С. 419–420. Участник философского кружка А.А. Мейера (Молодая гвардия. 1994 № 3. С. 152). Делал доклад «О символизме Блока» в кружке А. Блока (Записки Передвижного театра. 1923. № 59. С. 6). По сообщению П. Нерлера, погиб в авиакатастрофе.

6.

См.: Макридин Н. О пролетарском искусстве // Искусство (Баку). 1921. № 2/3. С. 33–37.

7.

ОР РГБ. Ф. 620.

8.

Ахматова А. Requiem / Сост. Р.Д. Тименчика при участии К.М. Поливанова. М., 1989. С. 146. О последних встречах Гумилева с Макридиным имеется запись П.Н. Лукницкого слов Ахматовой о поездке Гумилева в Крым в 1921 г.: «Оттуда вывез собой, собственно, спас от смерти (какая-то перестрелка), инженера Макридина, он был в Цехе Поэтов…» (Лукницкая В. Николай Гумилев. Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких. Л., 1990. С. 255). На его квартире в Батуми останавливались Мандельштамы в 1921 году (Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990. С. 166, 519).

9.

«Музыка прежде всего» (франц.) – цитата из стихотворения Поля Верлена «Искусство поэзии».

10.

Эхо Батума. 1920. 10 сентября. Заметка подписана «'Ъ».

11.

«Немногое, но о многом» (лат.).

12.

Батумская жизнь. 1920. 18 сентября.

13.

Бернштейн С.И. Голос Блока // Блоковский сборник. Вып. 2. Тарту, 1972. С. 109, 495.

14.

Эйхенбаум Б. О поэзии. Л., 1969. С. 120.

15.

Слово. 1920. 24 сентября. В театральной студии, руководимой Н.Н. Ходотовым в Тбилиси, Мандельштам провел занятие с актерами (см.: Ходотов Н.Н. Близкое – далекое. Л.; М., 1962. С. 207).

Руки брадобрея

И послал фараон, и позвал Йосефа,

вывели его скоро из ямы,

и он остригся…

Бытие 41, 14


Всех не переброешь.

Из анекдота

Парикмахерская тема пришла в русскую поэзию в начале XX века, как и одновременно в русскую живопись, что было одной из линий обращения к эстетике улицы. Приманкой для художников и поэтов была лубочная стилистика вывесок парикмахерских1 (тронутых еще Гоголем2), их «бытовая иконопись»3, театрализованность их интерьеров4 и уклада5, дешевая импозантность витрин с обряженными в парики болванками голов. Памятны картины М. Добужинского «Окно парикмахерской» с муляжами голов, навевающими мысли о декапитации, М. Шагала6 («В парикмахерской», 1914) и особенно парикмахерский цикл Михаила Ларионова. Последний стал (по свидетельству Крученых)7 источником для стихотворения Маяковского:

 
Вошел к парикмахеру, сказал – спокойный:
«Будьте добры, причешите мне уши».
Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,
лицо вытянулось, как у груши.
«Сумасшедший!
Рыжий!» —
запрыгали слова…
 

(Неудивительно, что этот диалог с парикмахером как носителем обывательских резонов входил в декламаторский репертуар Даниила Хармса.)

Петр Потемкин воспел парикмахерских кукол:

 
Я пришел к моей царице кукле,
сквозь стекло целовал
ее белые букли
и лица восковой овал.
Но, пока целовал я, в окошке
любимая мной
повернулась на тоненькой ножке
ко мне спиной8.
 

И на Иннокентия Анненского ужасом повеяло от этой гофманианы: «Страшно мне как-то за Петра Потемкина»9. Потемкин создал и «влюбленного парикмахера», автопортрет которого содержит отсылку к профессии:

 
Жду, когда пройдешь ты мимо…
Слезы капают на ус…
Катя, непреодолимо
Я к тебе душой стремлюсь!10
 

Носителем провербиально связавшейся с ним презренной мещанской эстетики11 брадобрей и волосочесатель (попутно сближенный с киномехаником12) выступает в одном русском стихотворении 1929 года («Благополучие»):

 
Парикмахер Пьер,
Парикмахер Пьер,
Жизнь твоя легка —
Что же ты не весел.
Брей, стриги и пой.
Но стоит тоска
В белом балахоне
У высоких кресел.
За окном тиха
Улица. Вдоль стен
Еле реет снег
В тюлевых,
ах, занавесках.
Ну, а здесь тепло,
Светят зеркала
Нежно, как во сне,
раженным блеском.
Кажется, вблизи
Музыка играет,
И под тихий вальс
Комната плывет.
В этой чистоте
Каждый понимает)
Парикмахер Пьер
Весело живет.
В праздник – тишина,
Ты не ждешь клиентов,
И тебя не ждут.
Будто техник спит —
Он едва-едва
Сматывает ленту,
И на полотне
Комната дрожит.
Связан каждый жест,
Ты почти недвижен,
порхающем блеске
Пьешь холодный чай.
Ровен твой пробор,
А – пробора ниже —
На пустом лице
Усики торчат.
Выстроена жизнь.
Чем же ты напуган?
Ты богат и сыт.
Все твое – твое.
Что же ты глядишь
Пристально в тот угол,
Где – тебя боясь —
Канарей поет?
Что-то здесь не то.
Кажется непрочным
Этот прочный быт.
Вот висит пальто —
Криво, как нарочно.
Падает снежок… Голова болит…13
 

В поэтике модернизма нашлось место для различного рода продуктов парикмахерского вмешательства – эшафодажа, челки, тонзуры, пробора. Некоторые неизбежные приметы парикмахерского топоса – холодок шампуня и металлических инструментов, режущая и колющая угроза в сочетании с профессиональной шутливой словоохотливостью исполнителя, наследника Фигаро, подобие грима Пьеро у клиента – перечислены в стихотворении поэта 1910-х, вообще говоря, малозначительного и тогда еще не очень умелого, но интересного как уловитель и имитатор модных поэтических практик – будущего пародиста Александра Архангельского (который, кстати, сообщал о себе в стихотворной автобиографии – «Мать моя / была по специальности швея. / Отец был спец по части брадобрейской»):

 
Это вьюга железными иглами
Прокалывает нежную кожицу.
В парикмахерской брили и стригли
И зловеще лязгали ножницами.
В парикмахерской возле Лагутина,
В суррогатах всякой косметики
Парикмахер смеется и шутит
И уныло сидят поэты.
<…>
Это вьюга железными иглами
Прокалывает нежную кожицу.
О, лучше б не брили меня и не стригли,
И зловеще лязгали ножницы14.
 

В цирюльнях, таким образом, гнездится обещание музыки и театра, пира искусств (вспомним, надеюсь, не некстати чаплинского двойника-антипода великого диктатора, который бреет посетителя под «Венгерский танец» Брамса). В стихотворный трактат этот мотив развернут в стихотворении Алексея Лозина-Лозинского «Парикмахерская»:

 
В парикмахерской есть острая экзотика…
Куклы, букли, пудра, зеркала;
У дверей мальчишка с видом идиотика;
Строй флакончиков на мраморе стола.
На щеках у посетителя намылена
Пена, точно пышное жабо.
Бреет страшной бритвой с пристальностью филина
Полунищий пшют иль старый би-ба-бо.
И улавливаю всюду ароматы я —
И духов, и мазей, и румян,
Будуарные, фальшивые, проклятые,
Как напыщенный и пакостный роман.
Как старательно приклеено приличие
К мертвым куклам или ко пшюту!
И, как каменный, гляжу я на обличия,
Маскирующие смерть и пустоту.
О, мне страшно, не увижу ль я, бесчувственный,
Здесь однажды – белого Пьеро,
Умирающего с розою искусственной
За ужасно-водевильное Добро?15
 

Призрак смерти в парикмахерском салоне иногда материализуется, как у поэта из символистского «третьего сорта»:

 
Смерть в зеркалах отражена,
Надет парик, прическа взбита,
Под маской розовою скрыта
Ее усмешка костяная.
Смерть в зеркалах отражена,
И беспредельна их двойная
С холодной тайной глубина.
Сухой, плешивый старичок
Вертит и щелкает щипцами…
К такой приятной, редкой даме
Он преисполнился вниманья,
И, прилагая все старанье,
Лелеет каждый волосок16.
 

В урочище Смерти парикмахер-пошляк становится палачом. Сергей Городецкий писал по поводу стихотворения Валериана Гаприндашвили «Куаффер»17: «Самое обычное – самое страшное. Вы пошли побриться – что проще? Но разве простыня не похожа на саван? И куаффер – на палача? И кто в зеркале: Вы или двойник Ваш?»18

Зарождающиеся в парикмахерских зеркалах двойники втягивают в контрданс удвоений и работающего мастера бритья. Братство-двойничество мастера слова и хозяина бритвы развернуто в «Стихах о парикмахере» у бледного эпигона постсимволистов:

 
Отец твой – был моим отцом.
Мы – дети гибельного мира.
Мне нравится твое лицо,
Лицо индийского факира.
Моя душа – глубокий сад.
Твоя – чугунная решетка.
И оттого – тебя, мой брат,
Люблю доверчиво – и кротко.
Здесь, на земле, нам равных – нет.
Но мы – ничем не лучше многих:
Ты – парикмахер. Я – поэт,
У нас – веселые дороги.
Я – как ребенок – сердцем чист.
И для меня – стихи – молитва.
А ты владеешь, как артист —
Отточенною сталью бритвы.
И оттого – во мне тоска
Тяжелой птицей глухо бьется.
Я знаю, что твоя рука —
Меня когда-нибудь коснется.
В испуганных глазах – печаль
Блеснет загадочно – и четко.
И врежется тугая сталь
Чуть-чуть пониже подбородка…19
 

Бритва сопутствует теме смерти поэта в знаменитых стихах Тихона Чурилина 1914 года:

 
Побрили Кикапу – в последний раз.
Помыли Кикапу – в последний раз.
С кровавою водою таз
И волосы, его
Куда-с?
 

Уплотняющееся скрепление тем смерти и бритья идет в ногу с новинками разговорного языка. Присловье «Пожалуйте бриться!» в значении неприятной новости, которое в 1920-е записывал Евгений Замятин («Для комедии – московские идиомы»: «пики козыри – пожалте бриться!»20), начинает обозначать самую неприятную из новостей:

 
Опанас отставил ногу,
Стоит и гордится:
«Здравствуйте, товарищ Коган,
Пожалуйте бриться!»
 

(Э. Багрицкий. «Дума про Опанаса»)


Два поэта из «мандельштамовского круга» в 1919 году усадили в парикмахерское кресло своих лирических героев, которым пришли в голову ассоциации из старых и древних книг. Одному – медный бритвенный таз, он же шлем Мамбрина:

 
Сижу, окутан влажной простынею.
Лицо покрыто пеной снеговой.
И тоненьким стальным сверчком стрекочет
Вдоль щек моих источенная бритва.
<…>
Какая глушь! Какая старь! Который
Над нами век проносится? Ужели
В своем движении повторном время
Все теми же путями пробегает?
И вдруг цирульник подает мне тазик,
Свинцовый тазик с выемчатым краем,
Точь-в-точь такой, как Дон-Кихот когда-то
Взял вместо шлема в площадной цирульне.
О нет! Себя не повторяет время.
Пусть все, как встарь, но сердце внове немо:
Носильщиком влачит сухое бремя,
Не обретя мечтательного шлема21.
 

Другому (в стихотворении 1919 года) – образы обезглавленных Олоферна (который притянул к себе паронимически «олеографию» и «олеонафт», по рассеянности названный «олеофантом», кружась, таким образом, вокруг этимологического ядра «олигарха»), Пугачева и жертв гильотины:

 
За завтраком иль в именинной ванне, —
Я в зеркале: купаются ль в купэ?
Одеколонный ладан о Ливане
Напомнил, а тесемка на диване
Гвоздикой гвоздиков – и о клопе.
Лоснящееся логово, наверно,
Казнит бока спиралями пружин;
Уютно, заспанное, и примерно,
Как с обтекающею Олоферна
Главой Юдифь, судилище мужчин.
Олеография в мушином маке
Олеонафтом крыта, и комод —
Под лоск в гипюре вязанном, чтоб всякий,
Берег благополучье, и при драке
Ссылался на листы парижских мод.
Еще: два узеньких, гранений полных,
Бокалов с позолотой, и бокат
Гранатами лущащийся подсолнух
И радугой в стекле, в табачных волнах, —
Соленый день, селитрою богат!
Намыленный, как пудель, под железо
Откидываю шею и, сквозь век
Смеженье, моросится до пореза,
Все чаще, и в матросском марсельеза —
Синее сыворотки, из аптек.
Но музыка, не пойманная колбой, —
Позволили ей воздух замесить!
И с ядами флаконы я нашел бы,
К Марату незамаранные толпы
Привел бы, – перестаньте моросить!..
Приятной пуговицей спелый ящик
Комода оттопырился и – вдруг
Среди обоев в розочках лядащих,
Резнуло молнией и – настоящий
Ремень вываливается из рук.
Зарезан! Недомыленной горилле
– Как ниткою по шее, марш – кругом!..
Юдифь! Достаточно мы говорили
Об Олоферне, – помечтаем, или
Поговорим о чем-нибудь другом…22
 

Взаимные проекции будничной стрижки-бритья и вечных образов, столь ожидаемые в эпоху постсимволизма, находились на опасной грани каламбура или пародии. Владимир Набоков писал по поводу строк А. Браславского-Булкина:

 
Вокруг меня ютятся люди,
И каждый делает свое.
Раб голову мою на блюде
Блудливой деве подает.
Мне жизнь не посылает милой,
Такой, какую я просил:
Меня стрижет моя Далила,
Доводит до потери сил…
 

– «Образ бедного Самсона, выходящего из роковой парикмахерской, принадлежит к разряду тех, которые углублять не следует: голова, остриженная под нулевой номер, голая, круглая, синеватая, едва ли производит поэтическое впечатление»23.

В 1922 году два мандельштамовских поэтических сверстника запечатлели в стихах два семантических ореола бритья.

Процедура бритья как ритуала, несущего прикосновение к вечности и сулящее омоложение древней расы, попадая по бодрости в тон будущей мандельштамовской «пластинке тоненькой Жиллетта», изображена в московском стихотворении 1922 года мандельштамовского соседа по общежитию Дома Герцена и полупрототипа героя «Египетской марки»:

 
Насечку делая, в мыла врезаясь сочно,
Щетину пробуя, вниз от кости височной,
Вдоль скул поскребывая четко,
Скользя ползучей пеной, метко
Вдруг повернув у подбородка,
Проходит бережной дугою лезвие.
Пульверизатор бьет! Салфетка
Подхватывает, овевая
Лицо, как никогда, мое.
Бьет в нос лимонный дух, любовь живая,
Уничтожает забытье.
Свободны, наконец, бугры,
Мускулы, выступы, ухабы.
Вновь для труда и для игры
Юнеешь, как на взморье крабы.
О, это вечность каждый раз!
Изобретательно и четко
Сухое тело древних рас
Вдруг разряжается походкой!24
 

А у Георгия Шенгели «горло бредит бритвою» вослед его литературному антагонисту Маяковскому:

 
Бритвы нежная сталь по ремню прозвенела тугому;
Мыла миндальный кусок; синяя – в синем – вода;
Воздухом пенным и жарким облиты узкие скулы, —
Все как всегда. Но зачем медлит у горла клинок?25
 

В поэтическом интерьере Мандельштама несколько раз появляется парикмахерское кресло. Напомним хотя бы стихи 1931 года:

 
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа
 

и абзац из «Египетской марки»26, где Мандельштам поместил своего двойника Парнока в место, где заводятся двойники от вынужденного долгого и отчужденного нарциссизма. Упоминание о крови обязано здесь двойной профессии цирюльника: брильщика и рудомета (как гоголевский Иван Яковлевич – «И кровь отворяют»):

А парикмахер, держа над головой Парнока пирамидальную фиоль с пиксафоном, лил ему прямо на макушку, облысевшую в концертах Скрябина, холодную коричневую жижу, ляпал прямо на темя ледяным миром, и, почуяв на своем темени ледяную нашлепку, Парнок оживлялся. Концертный морозец пробегал по его сухой коже и – матушка, пожалей своего сына – забирался под воротник.

– Не горячо? – спрашивал его парикмахер, опрокидывая ему вслед за тем на голову лейку с кипятком, но он только жмурился и глубже уходил в мраморную плаху умывальника.

И кроличья кровь под мохнатым полотенцем согревалась мгновенно.

Цитата из записок сумасшедшего, которому выбрили голову («несмотря на то, что я кричал изо всей силы о нежелании быть монархом»), напоминает, что сидящий в кресле становится королем-миропомазанником.

В связи с парнаховским живительным цирюльником заметим, что именно некая французская традиция демонизации27 и вообще «поэтизации» парикмахера, на говорящем имени-этнониме которого настаивал Мандельштам28 (а не просто низовая куаферская галломания29), возможно, сказалась в другом случае30, когда речь идет о власти и ее двусмысленной доброте, – в мае 1935 года в стихотворении о стрижке детей «машинкой номер первый»31:

 
Еще комета нас не очумила,
И пишут звездоносно и хвостато
Толковые лиловые чернила, —
 

где, видимо, содержится отсылка к «детской» рондели Тристана Корбьера «Petit mort pour rire» («Смерть на посмешище») с ее окольцовывающим стихом «Va vite, léger peigneur de comètes!» («Вперед, проворный расчесыватель комет!»), обыгрывающим этимологию слова «комета», связывающую его с греческим обозначением шевелюры.

Знаменитая ныне32 строка из мандельштамовского «Ариоста»:

 
Власть отвратительна, как руки брадобрея, —
 

числит среди своих литературных источников, наряду с прочими33, и французский: строчку перевода Бенедикта Лившица из «Oraison du soir» Артюра Рембо34 – «Je vis assis, tel qu’un ange aux mains d’un barbier» («прекрасный херувим с руками брадобрея»).

Можно было бы сказать, что к мандельштамовскому образу читатель мужского пола без заминок пришел бы, отправляясь от опыта обязательной рутины, но и этот опыт давно уже был увековечен литературным прецедентом – у того, кого Мандельштам называл «самым лучшим и здоровым из всего нашего чтенья» («Шум времени»), – у Марка Твена в рассказе «О парикмахерах»:

Затем он начал меня брить, вдавливая мне пальцы в лицо, чтобы растянуть кожу, поворачивая и вертя мою голову то в одну сторону, то в другую, и все время весело поплевывая. Пока он орудовал на грубых частях моего лица, я не страдал, но когда он начал скрести, соскабливать и тянуть меня за подбородок, слезы выступили у меня на глазах. После этого он обратил мой нос в рукоятку, чтобы ловчее брить углы моей верхней губы, и благодаря этому я мог ощутительно убедиться, что в число его обязанностей в лавке входила чистка керосиновых ламп. Прежде я часто, от нечего делать, спрашивал себя: кто этим занимается – подмастерья или же сам хозяин?

Становление архетипа «власть – цирюльник» в русской культуре восходит к «стрижению бород» бояр при Петре І35, отразившись затем в образном инвентаре западников и славянофилов (воспетая Мандельштамом богохранимая «Хомякова борода»36 и буржуа Фигаро у Герцена). В 1920-х европейская литература предложила еще один парадоксальный поворот в этом уравнении: ничтожный парикмахер изменяет ход мировой истории в переведенном на русский язык романе немецкого писателя Лео Перуца «Тюрлюпен» (1924).

Из нередких образчиков топоса «парикмахер-олигарх»37 обратимся к случаю, когда тема парикмахера пронизывала репутацию одного и того же, как, в известном смысле, носителя власти38, так и, в известном смысле, поэта. Речь идет о «строгом»39, но уступчивом40 и «всепонимающем» (последнее качество ретроспективно преувеличивалось мемуаристами в видах сиюминутной полемики41) Анатолии Васильевиче Луначарском, о котором сохранились записанные сексотом слова Мандельштама в 1933 году:

Ну что же, читали мы стихи Луначарского, скоро, наверно, услышим рапсодии Крупской42.

Некогда его изобразил стилизованный лубок43 (предположительно идущий вослед парикмахерам Михаила Ларионова44) Александра Глускина (художника из группы с провоцирующим названием «НОЖ» – Новое общество живописцев) «Наркомпрос в парикмахерской»45. Луначарский, наконец, являлся автором драмы «Королевский брадобрей» (1906).

Первым вспомнил о давнем сочинении свежеиспеченного начальника над культурой живший тогда в Америке беллетрист и драматург Осип Дымов:

Это было в дни первой русской революции. Тогда петербургская интеллигенция собиралась у известного поэта Вячеслава Иванова. <…> В этот вечер была новинка: А.Луначарский, вернувшийся из-за границы, читал в рукописи свою четырехактную драму «Брадобрей короля». Луначарского хорошо знали в литературно-общественных кругах и встретили тепло. Многим, конечно, были известны его крайние взгляды, но в те времена это совсем не было грехом… Я слышал о нем как о даровитом, образованном и начитанном человеке, но о том, что он пишет драмы, я не знал. Я хорошо помню его пьесу. Это была ядовитая сатира на самодержавие. Над какой-то страной (само собой подразумевалась Россия) царствует неограниченный властелин. Этого властелина каждое утро бреет цирульник. Делая свое дело, хитрый брадобрей незаметно забирает власть над королем. Он сплетничает, доносит, советует, назначает и смещает министров. Каждое утро является он с бритвой и с коробом политических новостей. Король, сам того не зная, превращается в игрушку своего брадобрея. Собственно, управляет страной не король, а его цирульник. А однажды брадобрей во время бритья перерезывает королю горло. Самодержец падает на пол, а брадобрей, наступив ногою на его труп, спрашивает:

– Кто теперь король?

Пьеса, помню, в общем, понравилась, хотя особенными художественными достоинствами не отличалась. Разумеется, ее на сцене не играли: нечего было и думать представлять ее в цензуру.

Как сейчас, вижу Луначарского – теперешнего министра народного просвещения – и Александра Блока, стоящих в углу и беседующих об этой пьесе. Блок своим ровным бесстрастным голосом что-то говорил Луначарскому, и тот внимательно слушал.

Прошли годы и годы. Десятилетие миновало. И сейчас с грустью читаю о том, как «взбунтовавшиеся рабы», напав на усадьбу нашего прекрасного поэта, наследника Пушкина, сожгли и порвали его рукописи <…> Кто же поднял темные, слепые силы на Блока, на мирного и прекрасного служителя муз? Не то ли разнузданное грубое начало, которое так тщательно поощряется и, пожалуй, провоцируется явлением, называемым «большевизмом»? Короля нет, и брадобрей цирульник, наступивший ногой на его горло, заявляет во всеуслышание:

– Я теперь король!

<…> Я вспоминаю пьесу А.Луначарского «Брадобрей короля» и сейчас с горьким сердцем думаю, что нечто пророческое было в ней: брадобрей, цирульник, парикмахер в самом деле стал самодержцем.

– «Я король!» – говорит он, натачивая бритву. Ба! Не писал ли это драматург Луначарский о большевике Луначарском?

– Я король! – исступленно кричит Луначарский и точит бритву на культуру46.

По памяти О. Дымов несколько неточно передает и судьбу пьесы (она была опубликована, хотя и не нравилась цензуре за показ «моральной несостоятельности носителя верховной власти» и за «речи кощунственного характера»47, вызвав отклики печати, в том числе в главном органе символистов48, и вообще, по мнению автора, познала «заметный успех»49, и персонально у В.И. Ленина50), и ее финал.

Во время предсмертного бритья жестокий король Крюэль (намеревающийся обвенчаться с собственной дочерью, ссылаясь на прецедент праведника Лота) говорит парикмахеру:

 
Где власть – там наслажденье преступленьем.
Я бог земной, не правда ль, Аристид?
 

После того, как Аристид «быстрым движением бритвы перерезывает горло королю» и голова последнего отваливается, следует заключительный монолог:

 
А, бог земной, а, властелин могучий!
Я бога бог, судьба судеб, я – власть
Над властью! О, минута упоенья!..
<…>
Минута упоенья! Я разрушил
Гордыню эту! Если б брадобреем
Я был у Господа на небе или
У Люцифера в преисподней, – то же
Я сделал бы, клянусь! Ведь ты учил,
Что наслажденья нету выше власти —
И я тебе поверил!
 

(Становится в гордую позу, наступив на грудь Крюэля, протягивает вперед руку, скрючив пальцы.)


Власть, о власть!51


В январе 1919 года, – когда Мандельштам, несколько манкируя своими обязанностями52 в атмосфере прекраснодушных словопрений, заданной руководителем отрасли, служил под началом Луначарского53 в Наркомпросе в Москве, – пьеса была поставлена в Театре Драмы и Комедии. Роль поразившего «адским отблеском на выразительном, страждущем, умном лице»54 короля (монологом своим понравившегося Ленину55) исполнял Илларион Певцов56, бритый затылок которого в роли белогвардейского полковника в киноленте «Чапаев» подсказал строки:

 
Лошадиная бритва английская
Адмиральские щеки скребла.
 

В стихотворении 1933 года сатирический укол связывает эпоху Ариосто с днями, когда писалось стихотворение о нем57, феррарских меценатов XVI века – с хвастливым58 и многоглаголивым59, как парикмахеры (еще у Плутарха на вопрос парикмахера – как брить? – Архелай отвечает: «Молча»60), народным экс-комиссаром просвещения (в то время уже политическим полумертвецом61). Цитата из французского нарушителя спокойствия оказывается жестом, предъявленным вельможному адресату, – в заключение тронутого Мандельштамом кощунственного сонета62 герой Артюра Рембо делает с небесами то же, что монологист «Исповеди хулигана» хотел сделать из окошка с луной63 (напомню, что дебоширящего «Есенина в участке» Маяковский срифмовал с «Луначарским»64):

 
За кружкою пивной жить начал сиднем я,
Подобно ангелу в руках у брадобрея;
Подчревье изогнув и трубкою дымя,
Смотрю на облачные паруса и реи.
Как экскременты голубятни, на меня
Мечты горящие нисходят, душу грея;
А сердце грустное, порой их прочь гоня,
Тогда на зоболонь походит уж скорее.
Так, кружек сорок выпив или тридцать пять
И все свои мечты пережевав и слопав,
Сосредотачиваюсь я, чтоб долг отдать;
И кроткий, словно бог, бог кедров и иссопов,
Я в небо писаю, – какая благодать! —
С соизволения больших гелиотропов65.
 

В сокращенном виде – НЛО. 2004. № 67. С. 127–136.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации