Текст книги "Что вдруг"
Автор книги: Роман Тименчик
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 38 страниц)
Споемте, друзья?
А кто с …чемчурой
О. Мандельштам1
Траектория фольклоризации стилизованного под устное народное творчество литературного сочинения – зрелище, каждый раз удивляющее своей фатальной предначертанностью и агрессивностью фольклорного сознания, до последней капли крови защищающего идею анонимности всенародных шлягеров. На протяжении сорокалетия приходится наблюдать это явление на примере песни Ахилла Левинтона «Жемчуга стакан» (впервые услышанной пишущим эти строки в виртуозном исполнении Саши Грибанова), а ныне имеем свежий пример. В содержательной и увлекательной монографии приведен текст другой песни:
А вы послушайте, ребята, бородатый анекдот:
Жил на свете Жора Бреммель, знаменитый обормот.
Имел он званье лорда, фраки-смокинги носил
И с королем Георгом что ни день зубровку пил.
Брюки узкие носил он, вроде нынешних стиляг,
И как он шел по Пикадилли, то оглядывался всяк,
И, глядя ему в спину, говорил простой народ:
«А вот идет товарищ Бреммель, знаменитый обормот».
Он имел свою карету и любил в ней ездить в свет,
И он купил за тыщу фунтов леопардовый жилет,
И в леопардовом жилете на банкеты он ходил,
И тем жилетом на банкетах всех он дам с ума сводил.
И все английские миледи в него были влюблены,
И все английские милорды носили узкие штаны,
А он плевал на всех миледей и милордов не любил,
И только с королем Георгом что ни день зубровку пил.
И вот однажды за зубровкой говорит ему король:
«А что ж ты, тезка, неженатый – не найдешь невесты, что ль?»
А Бреммель, хлопнув третью стопку, так сказал ему в ответ:
«А как ты есть король английский, тебе открою свой секрет:
Я, сказать тебе по правде, восемь лет уже влюблен
В одну прекрасную миледи по фамильи Гамильтон —
У ней по плечи кудри вьются и глаза как пара звезд,
А ейный муж товарищ Нельсон есть мошенник и прохвост!»
Тут Георг, король английский, подскочил и закричал:
«Ой же Жора, друг мой Жора, что же ж раньше ты молчал?
Тебе я орден дам Подвязки и три мильона фунтов в год,
А того прохвоста Нельсона мы выведем в расход».
И много крови потеряла в ней Британская страна;
В Трафальгарской страшной битве синий дым столбом стоял,
И был убит товарищ Нельсон, одноглазый адмирал.
Он как герой национальный был в Вестминстер привезен,
И убивалася несчастная миледи Гамильтон,
Отпевал архиепископ, и весь народ кругом рыдал,
А обормот товарищ Бреммель только ручки потирал.
И вот уж к свадьбе все готово, поп звонит в колокола,
И вот уж гости собрались вокруг накрытого стола,
Только так уж получилося, что после похорон,
Прямо в Темзе утопилася миледи Гамильтон.
Тут загрустил товарищ Бреммель и покинул шумный свет,
И спустил он на толкучке леопардовый жилет;
В отдаленное именье он удалился почем зря
И умер там от воспаленья мочевого пузыря.
А король британский с горя пил зубровку за двоих,
И через некоторое время получился полный псих:
Его свезли в умалишенку, поместили под запор —
И вся страна палатой общин управляется с тех пор!
«Эта песня бытовала в среде питерских стиляг в первой половине 1960-х годов, – сказали публикатору. – Автор неизвестен»2. Фольклоризация текста несомненна (среди нескольких поправок: вместо «У ней по плечи шевелюра» оригинала – «кудри вьются», как у совсем других товарищей), хотя про среду питерских стиляг – неверно. Автор известен – Юра Гельперин3, сочинил он эту песню в середине 1960-х, исполнял в застолье среди коллег-филологов. Американского фильма «Beau Brummel» (1954) он не видел, а книгой Барбе д’Оревильи с предисловием М.Кузмина с гордостью обладал.
Песенные тексты в постфольклорном пространстве проживают зачастую с текстом-приложением – легендой о происхождении песни. Так, взаимоконкурирующими родословными обросла песня «По улице ходила большая крокодила»4 (среди родителей – воспитанники Полоцкого кадетского корпуса, ВВС императорской России, К. Чуковский), которую, может быть, опрометчиво вывел из культурного поля Борис Эйхенбаум («Фольклор [ «По улицам ходила Большая крокодила» и пр.] оставляю в стороне») в своем эссе «Крокодил в литературе (Совершенно серьезное исследование)», писавшемся в 1922 году для журнала «Петербург»5.
Легенды-догадки сопровождают шансонетку о шарабане, прикрепившуюся к истории Белого дела (в «Песне о ветре» Владимира Луговского: «На сером снеге волкам приманка: / Пять офицеров, консервов банка. / “Эх, шарабан мой, американка! / А я девчонка да шарлатанка!”», в стихах колчаковца Александра Венедиктова: «Опять повсюду скрипки / Играют “Шарабан”») и к топонимам проигранных сражений (Самара, Симбирск), и впрямь широко раскатившуюся по Сибири до Дальнего Востока, где обросла новыми текстовыми толщинками:
Отец извозчик, а мать торговка,
А я девчонка, сорвиголовка…6
Как будто автором был Петр Зелинский, написавший ее в Петрограде для Р.М. Раисовой (1869–1921). Ноты изданы Н.Х. Давингофом7. Ср. описание ее бытования в первоначальном контексте: «Откуда-то звенит гитара. Пьяная, нежная гитара де Лазари. “Шарабан мой, шарабан”. Это Раисова. Сама Раиса Михайловна. “Он юнга, родина его Марсель” – “Девушка из Нагасаки”. <…> Музыка, вино, улыбки. Конечно, угар. Но если угорать вообще, так угорать радостно»8.
Подвидом такого текста-приложения является легенда-глосса, толкование темных мест, например, строки «Ботиночки он носит нариман» (продукция обувной фабрики в Баку?) в песне «Я милого узнаю по походке» – ср. исходный вариант:
Я милого узнала по походке,
Носит белые штаны,
Носит шапочку пана-аму,
И сапожки носит на ранту…9
Движение низовой песни к литературе (см., например, инкорпорированный в стихотворение по фрагментам весь текст песни «Девушка из маленькой таверны»10) можно пытаться проследить на примере «цыганочки», включенной Маяковским в стихотворение «Еду» из цикла «Париж» (1925):
Но нож
и Париж,
и Брюссель,
и Льеж —
тому,
кто, как я, обрусели.
Сейчас бы
в сани
с ногами —
в снегу,
как в газетном листе б…
Свисти,
заноси снегами меня,
прихерсонская степь…
Вечер,
поле,
огоньки,
дальняя дорога,—
сердце рвется от тоски,
а в груди —
тревога.
Эх, раз,
еще раз,
стих – в пляс.
Эх, раз,
еще раз,
рифм хряск.
Эх, раз,
еще раз,
еще много, много раз…
Возможно, источником стало исполнение в эмигрантском ресторане – моему поколению этот песенный блок известен по дискам Алеши Димитриевича («В поле маки, васильки, дальняя дорога»), вероятно оттуда же пришедший к А. Галичу («Ночной разговор в вагоне-ресторане»: «Вечер, поезд, огоньки, / Дальняя дорога… / Дай-ка, братец, мне трески / И водочки немного») и к В. Высоцкому («А в чистом поле васильки / И дальняя дорога»). Ближайшим предшественником Маяковского по внедрению этого текста в литературу (но, может быть, и автором протоверсии песни А. Димитриевича) был эмигрантский поэт Андрей Балашев:
Вечер… поле… васильки…
Тихая дорога,
Сердце ноет от тоски,
На душе – тревога…
Васильки – глаза твои!..
Друг мой ненаглядный,
Без тебя мне дни мои
Тусклы, безотрадны…
Вон – звезда! душа твоя,
Как она, мне светит,
В час печали, знаю я,
Мне она ответит!
Это – ты! твой чудный свет
Я ловлю душою,
Словно и разлуки нет,
Словно ты со мною!
Вечер… поле… васильки…
Тихая дорога…
Сердце ноет от тоски,
На душе – тревога…11
К рассуждениям о перекличках текстов «массовой культуры» и высокой поэзии подталкивает феномен Вертинского, некогда вошедшего в русскую культуру как пародирующий двойник великой лирики XX века: «Мы воображаем, что на первом плане, у самой рампы, Ибсен или Уайльд, или на худой конец Ведекинд, что “в моде” Блок, или Ахматова, или по крайней мере Игорь Северянин <…> Вертинский кашляет как Ахматова – про одинокую, нелюбимую в мокрых бульварах Москвы»12. В исполнявшемся им романсе «Дорогой длинною» на слова (киевского по происхождению) поэта Константина Подревского одна строка —
Дни бегут, печали умножая,
Мне так трудно прошлое забыть, —
повторяет ахматовский стих из стихотворения «А ты теперь тяжелый и унылый»13:
Так дни идут, печали умножая.
Как за тебя мне Господа молить?14
«Повторяет», если текст составился в середине 1920-х (как будто первое издание романса вышло в 1925 году), но, может быть, наоборот, «навеяло» (как твеновское привязавшееся «Режьте билеты»), если романс звучал в Петрограде раньше, – во всяком случае, один цыганофил, вспоминая 1915 год, говорит о нем как о тогдашней «новенькой песне» и приводит припев15. Но вот в случае ахматовского стихотворения на смерть Зощенко 1958 года —
Словно дальнему голосу внемлю,
А вокруг ничего, никого.
В эту черную добрую землю
Вы положите тело его… —
более вероятно, что звуки навеяны частью шумового фона эпохи – песней Вертинского «В степи молдаванской» (1925):
Звону дальнему тихо я внемлю
У Днестра на зеленом лугу.
И Российскую милую землю
Узнаю я на том берегу.
Возвращаясь к начинающему эту заметку образцу песни из «студенческих» по жанровой разновидности, а по «тематической группе “литературных” (т. е. построенных на литературных, как правило, пародируемых, сюжетах)», как определяет С.Ю. Неклюдов16, приведу для коллекции еще одну песню сочинения 1967 года17, мощность аудитории которой определяется, по-видимому, числом в 40–50 человек:
Вчера в газетах я читал
О том, какой разведчик храбрый Зорге,
И я в разведчиках бывал
И рассказать о том считаю долгом.
Тогда реакции паук
Нас сызнова загнать хотел в неволю,
В Новохоперском ГПУ
Я был тогда эксперт по алкоголю.
Кругом враги – и там, и здесь,
Со всех сторон нас окружает гидра,
А я мог кошку на спор съесть
водки выпить мог четыре литра.
Начальник строг был, но толков,
Он как-то вызывает в кабинет свой:
«Теперь ты будешь не Дубков,
А высший математик и профессор.
Ты черен будешь, а не рыж.
Забудь свои заплечные ухватки.
Ведь завтра едешь ты в Париж
Участвовать с врагом в смертельной схватке.
Заданье должен зазубрить —
Тебе Страна Советов приказала
Последних козырей лишить
Хозяев мирового капитала».
Вот весь короткий разговор.
Ну а потом мы с ним (забыл добавить)
Их богоматери собор
Решили к нашей матери отправить.
Вот я в Париже, скромен, тих,
Обдумываю, где поставить мину.
Вдруг главный математик их
Позвал к себе смотреть его картины.
Ну в этом я немножко спец —
Там много нагишом по дамской части.
И я сказал: «Хорош бабец,
Но только не подходит нашей власти.
А вот, мусью, у вас в углу
Сидит такая маленькая кошка,
Я эту кошку съесть могу,
И только хвостик выплюну в окошко».
Ну кошку я, конечно, съел.
«Вот вам, мусью, мое уменье, нате!»
Гляжу – с испугу на пол сел,
Блюет французский главный математик.
А после что? Ну, был скандал…
Потом по лагерям болтался долго.
Но я в разведчиках бывал,
И рассказать о том считал вам долгом.
Впервые: Кирпичики: фольклористика и культурная антропология сегодня. Сборник в честь 65-летия С.Ю. Неклюдова. М., 2008.
Комментарии
1.
М.Л. Гаспаров обнародовал предположение о том, что «чемчура», непонятная современному читателю (Интернет правит ее на «немчуру»), отсылает к зауми цыганщины и частушек 20-х годов, например:
На мосту стоит аптека,
Чум-чара чара-ра.
Любовь губит человека.
Ку-ку!
(Герман Ю. Рафаэль из парикмахерской. Роман. М., 1931. С. 139).
2.
Вайнштейн О. Денди: мода, литература, стиль жизни. М., 2006. С. 535–536, 538.
3.
О переводчике и литературоведе Юрии Моисеевиче Гельперине (1943–1984) см. биографический эскиз М.О. Чудаковой, Е.А. Тоддеса, Р.Д. Тименчика: Тыняновский сборник: Вторые тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 168–170; Тименчик Р. Анна Ахматова в 1960-е годы. М., 2005. С. 682–683.
4.
Среди первых фиксаций: Новый журнал для всех. 1916. № 2–3. С. 42.
5.
Было обнародовано: http://nikita-spv.livejournal.com
6.
Орлович Н. Необыкновенный номер // Голос Родины (Владивосток). 1921. № 1. С. 21.
7.
Театр и искусство (Чита). 1919. № 37.
8.
Театральный журнал (Харьков). 1918. 22 декабря. Ср. неизвестную нам песню (вариант «Шарабана»?), включенную в стихотворение О. Мамина 1922 года:
Две девушки
В пестрых,
Ненужно-пестрых кофтах
Хрипло поют:
«Мой милый Саша,
Какой ты тихий,
И толще пушки
Свеча франтихи.
Ах, ты, война, весна, война!
Его убили, а я пьяна.
Надену гетры,
Глаза подмажу.
Не будьте робким
Влюбленным пажем.
Ах, ты, война, весна, война,
Его убили, а я пьяна».
(Улита. Первый альманах Уральской литературной ассоциации. Екатеринбург, 1922. С. 31).
9.
Журнал для всех. 1918. № 4–6. С. 429.
10.
Зарубин А. Стихи. М., 1940. С. 18. Ср. также «Бублички» в одноименном эмигрантском стихотворении 1929 года (Вега М. Полынь. Париж, 1933. С. 44–45).
11.
Балашев А. Стихотворения. Нови Сад, 1923. С. 27. См. отклик Д.А. Шаховского (будущего Иоанна Сан-Сан-францисского) на этот сборник: «Взяв книгу, задаешь вопрос в пространство: почему только среди монархических людей можно встретить человека жертвующего, столь открыто, книгу своих – ужасно плохих – “Стихотворений” на спасение Родины? откуда такое невероятное понимание спасения Родины, вообще Поэзии, вообще Скромности?.. Мы знаем, что хочет дать Балашев вместо литературы. Он хочет дать искренность. Он хочет, чтобы мы перешагнули через поэтическую грамотность его вдохновения и остановились бы у его душевных переживаний. Мы должны почувствовать “искренность” поэта, мы должны поверить его стихотворениям. Парадокс невероятный и вынужденный: искренность г-на Балашева есть организованная Анти-поэзия» (Д.А.Ш. Рецензия о читателях // Благонамеренный (Брюссель). 1926. № 1. С.156).
12.
Инбер Нат. Александр Вертинский // Театральная газета. 1918. 19 февраля.
13.
Опубликовано впервые: Петроградское эхо. 1918. 22 января. Перепечатано: Свободные мысли. Пг. – Киев, 1918. 21 октября; Стихи 1918. М. – Одесса. [1918]; вошло в сборник «Подорожник» (апрель 1921 г.).
14.
Подобно тому, как «Высоко в куполах трепетало последнее слово» в «Аллилуйе» (1916) А. Вертинского повторяет гумилевскую «Современность» (1912): «Я закрыл Илиаду и сел у окна, На губах трепетало последнее слово».
15.
Ксюнин А. Цыганка. Из петербургских былей // Иллюстрированная Россия (Париж). 1933. № 25.
16.
См.: Вайнштейн О. Денди: мода, литература, стиль жизни. С. 538–539.
17.
Пользуюсь наконец-то представившимся случаем выразить благодарность К.Я. Макову, издавна занимающемуся нашей темой.
Русский ямб как непрошеный оле
Что делать русским стихам на израильской земле? Новый репатриант Лейб Яффе, пропагандист ивритской поэзии в Москве, с некоторым смущением сообщал в 1922 году Михаилу Гершензону, что, проходя мимо старого города в Иерусалиме, он декламирует русские стихи. И в романе из жизни пионеров-халуцим главного русского прозаика еврейской Палестины Авраама Высоцкого «Зеленое пламя» героиня задает этот вопрос юноше, сочиняющему по-русски. Тем не менее русское слово, видимо, этой земле пригодилось. Пригодилось, в частности, новой ивритской культуре. В 1964 году израильские писатели – поэт Шлионский и прозаик Хазаз – в разговоре с журналистом Гершоном Светом (долгое время жившим в Израиле) подводили итоги русских влияний на ивритскую поэзию: Некрасов – на Бялика, Брюсов – на Черниховского, а на Шленского и Хазаза – Блок и, в некотором смысле, Маяковский.
Приключения российских ямбов на новом месте русские читатели могли на протяжении последних пятнадцати лет наблюдать на примере замечательной поэзии Семена Гринберга. Согласно отрывистой автобиографической отписке, поэт родился в 1938 году в Одессе. «Жил в Москве. С 1990 года живет в Иерусалиме». Прикровенная содержательность этого анкетного лаконизма коренится в неизбывном удивлении чуду жизни, проявившемуся самой последовательностью пребывания в двух означенных местах, да в легкой обиде на тех, кого не трогает это одно из жизненных чудес. В Иерусалиме вышли его стихотворные книжки «Иерусалимский автобус» (1996), «За столом и на улице» (1996), «Разные вещи» (1998), отраженные в московском изборнике «Стихотворения. Из двенадцати книжек» (2003). Пишущий эти строки принадлежит к тем израильским читателям, которые по сей день хранят счастливую память о первом впечатлении от знакомства с новым голосом, о чувстве беззаконного расширения, казалось бы, застывшего к тому времени круга русской поэзии. Новый голос властно-вежливо заговорил с великими. Как свой, а не бедный юродствующий родственник, поддразнивал он бессмертные строки, проборматывал незапамятные столбцы:
В единственной земле двенадцати колен,
Вдали снегов и мыслей о простуде
Бывало всякое – Фамарь дала Иеуде,
И с Беллой лег в Мигдаль-Эйдере Реувен,
И я совсем непрошеный оле,
Гляжу, как халу преломляют люди,
Как оплывают свечи на столе
И стынет рыба на российском блюде,
Как ищут в незапамятных местах,
Омытых драгоценною водою,
Саулов плащ с отрезанной полою
И прядь Авессалома на кустах.
Московская часть его литературной биографии резюмирована подборкой в составленной Генрихом Сапгиром антологии «Самиздат века». И впрямь, «самиздатность», доселе не притупившаяся, и самодостаточная верность дошестидесятнической холодной поэтической весне во многом определяют его стилистику. И среди тех строк и созвучий, которые без стука входят в жилище его сегодняшних стихов, заметное место занимают отмеченные благодарной памятью стихотворные удивления юности, вроде хлебниковского кузнечика («крылышкуя золотописьмом тончайших жил, кузнечик в кузов пуза уложил премного разных трав и вер…»), переселенного в гринберговскую «Гору Герцля»:
И нынче Голде кто-то положил
Премного разных камушков печальных.
Мне путь указывал случайный старожил.
Я слушал невпопад и не могу буквально
Пересказать, что он мне говорил.
И не хочу,
Но перечни фамилий,
И эти перед ними имена,
А ниже каждого и мачеха-страна —
Читай-угадывай, в каком полку служили,
Большие мальчики, пока я в русской школе,
Держались неподатливой земли,
И оставались навзничь поневоле,
Пока сюда их не перенесли,
или подвергнутую остракизму иными его сверстниками блоковскую словопару из «На железной дороге»:
Я побывал тут пару лет назад,
И ничего с тех пор не изменилось
В обличье белокаменных жилищ,
Ну, разве что трава поверх оград,
Напоминая долговязый плащ,
Просунулась, перевалилась.
И повернул еще. Фалафельная Шая
Была уже открыта, но пуста.
Вошла с любимой надписью ШАЛОМ
На месте, так сказать, наперсного креста
Красивая и молодая
И разместила ноги под столом.
Гринберг наугад выбирает строки из российского стихового запаса и, подставляя их ближневосточному солнцу, испытывает их на прочность. Иногда иерусалимская жизнь сама проводит подобные испытания, и поэту остается только их подслушать:
В горячем городе, где все черноволосы,
И редко говорят на русском языке,
И все родимое настолько вдалеке,
Что дети задают безумные вопросы,
Вот в этом городе российские матросы,
Блондины с положительным Пирке,
Искали, как пройти на Виа Долороза,
Чтоб там им погадали на руке.
Я подошел, узнавши земляков,
И рассказал, и встал вполоборота,
И впитывал, почти не разбирая слов,
С той стороны, где Яффские ворота,
Пронзительную фальшь есенинских стихов.
И к новым местам прилагается не только «большая поэзия», но и все, что сложилось в ямбы из вороха русских слогов, да хоть Владимир Гуревич-Агатов с песней из к / ф «Два бойца»:
С холмов туда-сюда снижались улицы людей,
Жилища, лавки, все, что полагалось.
В двух книгах Царств, Шмуэля и Судей,
Написанных старинным языком,
Про это не было, но подразумевалось,
Строения, набитые битком,
Лепились возле магистрали
В ту степь, где пращур в Негеве служил
Или, быть может, в Газу привозил
Шаланды полные кефали.
Стихотворения Гринберга приходится оглашать целиком. (Конечно, иной читатель скажет, что автор предлагаемого, несколько легковесного, под занавес книги этюда попросту хочет, чтобы побольше людей прочитало стихи иерусалимского поэта, и он, читатель этот, не будет неправ.) Полновесность его речи, тугой ход смысловых вспышек подбивает читателя откликаться на эти стихи благодарным цитированием, но тут выясняется, что именно это-то и невозможно. Нет у него и не должно быть крылатых слов, выпархивающих безоглядно из своего контекста. Мягкая властность мастера не позволяет полакомиться любителю выковыривать изюм. Нравится строчка? – берите целиком стихотворение. Помещенные в его стиховой текст чужие слова требуют смыслового разгона перед собой и отзвуков после себя. Цепкие строки из лакомых стихов в засаде поджидают беспечную мимоидущую реалию и в час роковой невпопад накидываются на нее.
Все дни похожие, а этот не такой,
То будние, а этот был в апреле,
Квартирку мы снимали у Яэли,
Но это, к слову, разговор иной.
В тот день я был везде, и ты была со мной
В Гило, Ре’хавии, потом в Кирьят Йовеле
И в старом городе, охваченном стеной,
Где, несмотря на нестерпимый зной,
С толпой зевак по сторонам глазели.
Что понял я тогда, непобедимый лапоть,
Когда пошли мурашки по спине,
Про них, про земляков в широкополых шляпах,
Как стали кудри наклонять и плакать
И тени оставлять на Западной стене?
Испанские донны двойной экспозицией впечатались в картинку у Котеля. Ямбы первого поэта возникают у Гринберга не как репризный бонус, заставляющий слушателя благосклонно осклабиться, как это бывает в эстрадном фельетоне, а каждый раз пугающе, с теми мурашками, о которых только что было сказано. Главные и неотменимые созвучия русского стиха появляются внезапно среди стершихся в мусор клише, вроде придуманного когда-то Израэлем Зангвиллем про Америку «плавильного котла»:
С Иаковом сложней. Я думал, представлял,
Как он один, и ночью, и в пустыне
Лежал
И звездный Божий тент
Был не рукой подать, как полагают ныне.
Но каждый раз, когда оканчивался день
И эти самые немые стоны града
Полупрозрачная скрывала ночи тень,
Накувыркавшийся в плавильном котелке,
Я чувствовал себя не то чтобы легко, а налегке
На лавке независимого сада.
Чужие слова возникают и как знак своего рода благодарности литературным учителям, скажем, наставнику по части оседлания стиха разговорными интонациями, Борису Слуцкому:
А мой хозяин не любил меня.
Дотошный был и мелочен, как баба.
И как я драил кухню, выяснял
Наутро через одного араба.
И тот стучал, не пропуская дня.
В его кафе районного масштаба
С рассвета начиналась беготня,
Как в дни собраний Аглицкого клаба.
Все эти дни мне кажутся одним.
И вот меня сменил залетный пилигрим.
А кто такой, припоминаю слабо,
Он, кажется, забрел в Иерусалим
Из некоего места со смешным,
Кто понимает, именем Кфар-Саба.
Несносный подслушиватель и подглядыватель, он пестует тусклую риторику провинциального нудежа, выволоченного на левантийское рандеву (какого-нибудь нищенски-напыщенного «и я вам скажу»), все эти тягучие подробности постсоветского и новорепатриантского нарратива, не забывая наблюдать, как абсорбируется его любимый ямб, как корежит и плющит его хамсин, распластывая изохронией четырехстопник до пятистопника – эта голосовая разрядка и мелодический курсив в «и все-таки…»… Гринберг вообще умеет вписать в стихоряд уйму интонационных извивов, не утруждая господ наборщиков:
И я об этих, с пейсами, скажу.
Их много, и становится все больше.
Вольно было в России или Польше,
Но здесь, в Израиле, ну я вам доложу…
Молиться целый день, окружены врагами?
И кто? – все молодые мужики.
Нет, я за Библию обеими руками,
И все-таки…
А с бабою в автобусе видали?
Молчит и смотрит вдаль, как марабу.
Я вам скажу, десяток лет, не дале,
И весь Израиль вылетит в трубу.
Наши ямбы звенят на звукозрительном фоне непривычной жизни с ее расслаивающейся оптикой и гортанной акустикой, настоянной на «харедим», и «хаки», и «хайот». Они разом лишились домашнего эхо, они не отбрасывают эмоциональной тени в испепеляющий полдень. Мы присутствуем при стихостроении в чистом виде, я бы сказал – при чистом словоговорении, да не хотелось бы смущать досужих остряков. Слово означает только то, что видит, знак изображает самого себя, как в том виде искусства, которое в прошлом веке именовали десятой музой. Живая фотография, немое кино с безошибочными титрами. «Ки-не-ма-то-гра-фи-чес-ки-е-ха-ри-на-сте-нах-гра-да-И-е-ру-са-ли-ма», как некогда было сказано в ямбическом пятистопнике русско-еврейского поэта Довида Кнута. И все родимое настолько вдалеке…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.