Электронная библиотека » Руслан Киреев » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "Пятьдесят лет в раю"


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 17:56


Автор книги: Руслан Киреев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Год пятнадцатый. 1972

Начнем эпически. Во вторник 18 апреля 1972 года транспортный рефрижератор «Остров Атласова» водоизмещением 15 669 тонн отшвартовался в восемнадцать тридцать от причала калининградского рыбного порта и взял курс на Атлантику. Судно было новеньким: чуть больше года минуло, как на нем, построенном на судоверфи Линдхольмен в шведском Гетеборге, подняли государственный флаг Советского Союза. Маленький остров, давший название судну, относится к Курильской гряде и, в свою очередь, назван в честь сибирского казака и землепроходца Владимира Васильевича Атласова. Все эти сведения я, водворенный в изолятор судна, записывал в амбарную книгу, которая лежит сейчас передо мною.

Изолятор был медицинским: сверкал никелем, удивлял высокой кроватью, сидя на которой, не достаешь пола (моряки говорят: палубы), и отсутствием стола. Так что амбарную книгу приходилось держать на коленях.

Я был, слава богу, абсолютно здоров – а иначе разве пустили б меня в почти трехмесячное плавание, да еще в тропические широты! – но определили меня именно сюда, дабы меньше шатался по пароходу (так опять-таки говорят моряки: пароход), меньше глазел по сторонам и записывал неизвестно что в свой чреватый неизвестно чем блокнотик. Не любят, ох как не любят на судне посторонних! Тем более если этот посторонний – журналист, корреспондент центрального журнала, да еще журнала сатирического. Одним словом, изолировали…

Изоляция, однако, продлилась недолго. Для меня до сих пор остается тайной, как я, человек неконтактный, более всего на свете боящийся оказаться кому бы то ни было в тягость, уже через несколько дней стал желанным гостем в любом месте судна, от мрачновато-холодных необъятных трюмов до вознесенного в небо капитанского мостика, от тесной двухъярусной каюты донкермана Филиппова, демонстрировавшего мне искусство вязания мочалок (одну подарил, и я этой филипповской мочалкой драю себя до сих пор), до апартаментов капитан-директора Виталия Ивановича Мельника.

Мы еще не вышли из пролива Зунд в пролив Каттегат, а меня уже перевели из тихого, спокойного, надежно запрятанного изолятора наверх, в каюту № 262, которая предназначалась для технолога, в нашем рейсе судовой ролью не предусмотренного. Каюта нещадно дребезжала, зато была просторна и светла, а главное, какой вид открывался отсюда, какой простор!

Северное море… За сутки пробежав его, вплотную, подходим к настежь распахнутым воротам в океан – Ла-Маншу. Далеко и невнятно ползет берег Англии. Когда теперь увидим сушу?

Долгие океанские будни. Привычное московское время остается далеко за кормой, в запад всверливаемся, час за часом отводя назад судовые стрелки. Вместо двадцати четырех – двадцать пять часов в сутки.

Как жизнь, прошли слева Азорские острова…

Под фешенебельным Майами, штат Флорида, родилась у матроса Стеблицына дочь. «Чернобровая», – отстукали в радиограмме, и молчаливо восхитился экипаж, заметив вдруг, какие прекрасные брови у Бориса Стеблицына… Стемнело. Многооконно вспыхнули небоскребы, загорелась, замигала вдоль побережья разноцветная неоновая реклама – не показалась ли она матросу Стеблицыну фейерверком в честь новорожденной?

И еще один новорожденный – Гольфстрим, старый мой знакомец, из-за которого «неуд» по географии схватил я в шестом классе. Родившись где-то здесь, рвется на север, мы же – на юг, врезаясь в него, и оттого тормозит он нас и подло отнимает у нас три кровных наших узла.

«В одиннадцать часов двадцать три минуты пересекли северный тропик», – объявляет по судовой трансляции вахтенный штурман Виноградов. Переодевшись в шорты, сооружаем на палубе из брезента и разных подручных материалов бассейн – прямо возле моей каюты. Сколько упоительных часов проведу я в нем – под тропическими звездами, разводя руками искрящуюся планктоном воду, которая толсто бьет из пожарного рукава! Ступнями ощущаешь, как меняется вдруг температура струи. Когда мощные судовые кондиционеры выключаются – неслышно и далеко отсюда, где-то в машинном отделении – вода холодеет до забортного уровня. Холодеет! Плюс двадцать четыре – августовское море в родной моей Евпатории, да и то не всегда, а тут – май, самое начало мая.

Но думал я, лежа в самодельном бассейне, расплескивающим через скользкие брезентовые борта кишащую светящимися микроорганизмами океанскую воду, вовсе не о Евпатории, где подобных чудес не бывает, и даже не о подмосковной Лобне, в которой остались жена и дочери (если верить моему судовому журналу, той самой амбарной книге, в начале плавания я больше скучал по годовалой Ксюше, а в конце – по восьмилетней Жанне), – думал я о совсем другом городе. Два с половиной месяца назад побывал там, каких-то десять-двенадцать часов, и то ночью; побывал совершенно неожиданно для себя, свалившись в сие благословенное место буквально с неба.

В Ашхабад летел, до которого оставалось рукой подать, в тепло и весну, предвкушая встречу с уже зацветающими абрикосовыми деревьями, но тут вдруг Ашхабад закрылся: снег. И не просто снег, а снегопад, которого, как рассказали мне после, не видели в это время года много лет. Объявили, что садимся в Баку.

В соседнем кресле дремала молоденькая девушка, с которой мы за все время полета не перекинулись ни словечком, а тут познакомились и отправились бродить по ночному городу. Заходили во все кабачки, изредка названивали в аэропорт – выяснить, что с рейсом, где-то в полночь нам сказали, что самолет улетел (с нашими вещами!), но нам хоть бы хны. Переночевали в какой-то школе – сторож пустил, бросил в учительской на пол тулуп, и мы, как дети (ничего не было между нами в ту ночь), проспали до утра.

Потом добрались-таки до Ашхабада, вызволили свои чемоданы, я устроил ее в вокзальной гостинице, а сам отправился в забронированный мне номер, куда нас вдвоем конечно же не пустили. Утром проводил ее в поселок под Ашхабадом, к тете, и уже вечером снова был там.

Какая то была неделя! От снега, устроившего нам это чудо, не осталось и следа, было тепло, а днем даже жарко, на рынке торговали зеленью и сладким вином на разлив, жарили на углях мясо, алели разъятые гранаты, – какая то была неделя! Она проводила меня в аэропорт и, пока я шел по летному полю, махала мне шоколадкой, которую я купил ей на последние деньги. И вот теперь, лежа в бассейне с водой из Мексиканского залива, куда, наконец, добрался наш «Остров Атласова», я не просто вспоминал почти такое же солнце над весенним Ашхабадом, но и обдумывал коллизию, в которую попадает мой пока что гипотетический герой.

Сейчас я на время откладываю свой судовой журнал и открываю толстенный том под названием «Все шедевры мировой литературы в кратком изложении». Там коллизии, которую я обдумывал в Мексиканском заливе, уделено всего несколько строк: герой романа летит в Аджарию (не в Ашхабад, а в Аджарию), знакомится в самолете с девушкой, они договариваются о встрече, но ему хватает двух дней, чтобы понять: на это свидание он, образцовый семьянин, не поедет. Нравственность побеждает.

Слово это – побеждает – в данном случае ключевое. Вещь, с явно избыточной, но все равно лестной для автора щедростью объявленная шедевром, с самого начала так и называлась – «Победитель»; сперва она мыслилась как рассказ или небольшая повесть, но к тому времени, когда «Остров Атласова», под завязку набитый мороженой рыбой, вернулся в родной Калининград, это был начерно законченный роман.

Записался он, однако, не сразу. Не давалась интонация, ускользал герой, действие топталось на месте, а моя заветная мысль, что формальная безупречность поведения на самом деле не всегда так уж безупречна, оставалась мыслью, формулой, риторической фигурой.

«Не работает эта машина, – как сокрушенно отзывался об одной из своих книг Джозеф Конрад. – Не знаю почему, но не работает».

Я как раз читал тогда взятый в судовой библиотеке томик этого невероятного поляка, который родился в Бердичеве и впервые услышал английскую речь в двадцать лет, что не помешало ему стать классиком английской литературы.

И вдруг машина – моя машина – заработала. Хорошо помню (да и судовой журнал подтверждает), что это был день, когда на палубе появилась черепаха. Три сгорбленных матроса в шортах волокли ее. Сначала я не понял, что она живая, но потом увидел, как дернулся и подтянулся серый черепаший ласт. Сухой… Болезненно-сухой, даже на вид. Сердобольный донкерман Филиппов, тот самый, мочалкой которого я до сих пор драю себе спину, с трудом поднял тяжелый, вибрирующий от напряжения пожарный рукав, из которого била в бассейн вода, и направил мощную струю на гостью, столь редкую на транспортных суднах. (С промыслового ее перетащили к нам лебедкой – в качестве презента.)

Струя разбрызгивалась о панцирь. Теперь, мокрый, он был не грязно-серый, как потрескавшаяся пустыня, а зеленый, свежий, яркий, синий, блестел солнцем. Ласты дрогнули и глубже втянулись, но тотчас недоверчиво, а после все смелее, узнавая свое, выпростались навстречу воде, зацарапали по железу, задвигались, отталкивая чужое – быстрее, быстрее… «Ужин ползет», – с чуть приметной иронией в голосе произнес старпом в солнцезащитных, зеркальных по тогдашней моде, собственноручно купленных им в Лондоне очках. Раньше он ходил на торговых судах – в иерархии гражданского флота они занимают верхнюю строчку – и теперь, среди рыбаков, подчеркнуто держался отдельно от всех. Заглядывая ко мне в каюту, пытался подискутировать о литературе, но разговора не получалось… Что-то мешало, и вдруг – именно в тот момент, на раскаленной палубе с черепахой, – я понял что. Ирония! Ирония, которую я так люблю в книгах и которую терпеть не могу в жизни, особенно когда она направлена на меня. И которая запустила-таки мою машину. Запустила! Я не только услышал интонацию героя, своего победителя, я в одно мгновенье увидел его – правда, это был не старпом в солнцезащитных очках, другой совсем человек, очень близкий мне. Я знал его давно и хорошо, на одном курсе учились, он был свидетелем на моей свадьбе.

Когда роман наконец был напечатан (через семь лет после написания), то не нашлось критика, который в своей статье или рецензии не упомянул бы иронии, с первой до последней строки пронизывающей текст. Для одних это было достоинство, для других недостаток – не сама, может быть, ирония, а ее, на их взгляд, избыток.

«Ирония героя не щадит никого: ни отца, ни мать, ни жену, ни брата, ни знакомых…»

«Против холодной иронии Станислава Рябова протестует наше здоровое нравственное чувство, привычно измеряющее ценность человека тем, насколько он открыт, душевен, расположен к людям».

«Когда меня уверяют, что киреевский повествователь сверх всякой меры ироничен и злоречив, я вижу перед собой желчного мизантропа; когда же читаю роман – передо мной остроумный и легкий собеседник, в чьих шутках больше наблюдательности, привычки все затверженное, повторное перетолковывать на игровой лад, чем яда».

Признаюсь, последний пассаж, в котором явственно слышится симпатия к герою, несколько удивила меня. Еще больше поразил режиссер Юлий Карасик, настойчиво домогавшийся разрешения экранизировать роман. Наши телефонные разговоры длились часами, но чем больше доводов приводил создатель прогремевшего тогда фильма о Ленине «Шестое июля», тем крепче становилось мое убеждение, что отдавать ему вещь ни в коем случае нельзя. «Да ведь Рябов – это я! – радостно вопил в трубку маститый режиссер. – Вы меня изобразили! Меня!»

В моих глазах это было равноценно саморазоблачению. Хорошо помню, что когда в своей дребезжащей каюте писал «Победителя», то, восхищаясь виртуозной находчивостью героя, его остроумием и быстротой реакции, одновременно ужасался: каков, однако же, монстр! Таковым, между прочим, и изобразил его, оформляя книгу, художник Виктор Алешин, за что получил отеческий нагоняй в «Литературной газете» ото Льва Аннинского, который увидел в Рябове человека будущего. «Этот суховатый, ироничный, точный работник есть тот тип, на которого можно опереться. Вот опора, вот надежда – этот парень двадцати восьми лет, этот трезвый практик, которого не купишь ни прекраснодушными „художествами“, ни „жизненными благами“, – человек, который сегодня может сделать дело».

Виктор Алешин давно в могиле, и, может быть, поэтому я перечитал сейчас «Победителя» именно в его оформлении. Перечитал и вдруг обнаружил, что у меня и следа не осталось от былой неприязни к своему давнему персонажу. Восхищения, правда, тоже, но главное – неприязни. Совсем иное чувство обуревает меня. Чувство это – жалость. Почему-то никто из критиков – да, кажется, и читателей – не заметил, как чудовищно, как самоубийственно одинок мой герой. Лишь много позже, когда появились другие мои книги и другие персонажи, прочитал я в одном журнале, что «общая черта всех героев Киреева – это их странное и пугающее одиночество при всей их потрясающей контактности и умении расположить к себе окружающих».

Другая статья, где фигурировали эти герои, называлась «Сообщительность иронии» – крайне, полагаю я, неудачное название (стало быть, и концепция тоже), ибо ирония как раз разобщает людей, служит своего рода укрытием, за которым прячется человек. И выковырять его из этой вырытой им самим норы чрезвычайно трудно. «Смеющийся человек умирает один, – написал однажды Блок. И добавил: – Собаке – собачья смерть».

Знакомое мне с детства «странное и пугающее одиночество» временами настигало меня даже там, на «Острове Атласова». И тогда, спасаясь от него, я облачался в брезентовые штаны и куртку и спускался по отвесной металлической лестнице в пучину трюма, который загружали двухпудовыми коробками со свежемороженой рыбой.

Лебедка осторожно опускала их сюда огромными стропами. Там, наверху, была тропическая жара, и потому бесценный груз наш слегка запотевал. Я хватал твердый, как камень, промерзлый короб в охапку и тащил его в глубину трюма, где их аккуратно складывали рядами. Холод проникал сквозь куртку к разгоряченному телу – как-никак, восемнадцать минусовых градусов. Конечно, физически я был тут слабее всех – с детства терпеть не мог физкультуры, но я держался. Лишь бы не пожалели! Лишь бы не предложили отдохнуть! На промысле дорога каждая минута, поэтому даже капитан работал в трюме, даже старпома в его лондонских очках застал здесь однажды – мог ли я дать себе поблажку! Стараясь не слишком горбиться и не сгибать ноги в дрожащих коленях, дотаскивал коробку до места, плюхал, поддав ее животом, поправлял, чтобы синяя этикетка с красной рыбиной становилась вровень с другими красными рыбинами, и сразу же отправлялся за следующей. По пути незаметно проводил холодной, волглой уже рукавицей по разгоряченному лбу… Зато с каким чувством удовлетворения, с каким сознанием своего права уплетал потом наверху, став в кружок у камбуза, черепашьи отбивные! Прямо руками брали их – горячие, как зависшее в зените солнце над нами, припорошенные золотистым лучком, пропитанные красным перцем…

У моего победоносного героя не было таких минут. Я не дал ему их, не подарил, и потому, повторяю, он был так чудовищно, так самоубийственно одинок.

Я не случайно выделил, да еще дважды, это слово, хотя сам Рябов не говорит об этом. Но об этом говорит его брат-художник, вечный его оппонент. «Ты даже не сможешь убить себя. Чтобы покончить с собой, надо любить себя!»

Моему ироническому герою эта мысль кажется абсурдной. Зачем любить, если убиваешь! Или зачем убивать, если любишь? Одиночество не пугает его – нет, не пугает, а если вдруг и делается не по себе – очень редко! – он со своей железной выдержкой и не менее железной силой воли встряхивает себя. «Не хандри, Рябов! Видишь, птица летит, тяжело и устало, на ночлег. Одинокая птица в огромном небе. Это символ, капитан, не правда ли? Лишь муравьи живут кучей».

Он часто, обращаясь к себе, называет себя, разумеется, иронически, капитаном – пожалуй, это единственное, что осталось в романе от «Острова Атласова», на котором страницы эти писались… Писались легко и радостно – я едва поспевал за своим героем и не очень обратил внимание, как решительно – или, наоборот, не слишком решительно – отклонил он инсинуацию брата о его неспособности покончить с собой.

Брат ошибался. Реальный человек, с которого я списывал своего победителя и который в жизни тоже был победителем, да еще каким, наложил-таки на себя руки.

По иронии судьбы – и здесь по иронии! – я узнал об этом опять же на море. Вернее, у моря, на евпаторийском пляже, куда прибежал мой взволнованный родственник, у которого был телефон, и сообщил только что пришедшую из Москвы ужасную весть.

Он не сказал: покончил с собой, он сказал: умер, и мы с женой, только что вышедшие из воды, еще не успевшие вытереться, в первый момент просто не поверили – такой это был физически здоровый, такой физически сильный человек, любящий свое выносливое и ладное тело, постоянно тренирующий его, но тут вдруг нас осенило. Мы переглянулись – только переглянулись, без единого слова, и, опустив глаза, взяли полотенца.

Крупным планом. Валерий ГЕЙДЕКО

Он был из Ставрополя – почти из Симферополя, почти из Светополя, тогда еще, впрочем, не существовавшего, то есть был южанином, как и я, но, разумеется, не это сблизило нас. Что же? Я никогда не задавал себе этого вопроса, вот только теперь, но не уверен, что сумею ответить на него.

Наверное, это смог бы сделать другой наш сокурсник, Эдик Образцов, с которым я тоже сошелся очень близко и который был полным антиподом Валеры Гейдеко. Экспрессивный, эмоциональный, наделенный проницательным умом и недюжинным талантом, он был бесспорным лидером нашего прозаического семинара. (Гейдеко – тот учился на семинаре критики.) Мне отдавали, и то не очень уверенно, с оговорками, второе место, на первое же, прочно и сразу занятое Образцовым, не претендовал никто.

У меня сохранилась записочка, в которой он своим мелким, бисерным, летящим почерком писал без единой помарочки, что если даже ничего и не добьется в литературе, а я добьюсь, то все равно он будет считать себя и талантливее, и умнее меня.

Мне трудно возразить против этого. Природа была к нему щедрее, нежели ко мне, и, возможно, как раз эта мощная одаренность сыграла с ним злую шутку. Все давалось ему слишком легко, и я подозреваю, что именно это (или, вернее, и это тоже) помешало ему реализовать себя. Больно уж многого хотел он от людей и судьбы – по несомненному для себя праву человека, который на голову выше других. Старое присловье: кому много дано, с того много спросится, было ему внутренне чуждо. На свой лад переиначил его: кому много дано, тот много и спросить может. С мира… С людей…

Валера Гейдеко, повторяю, был его полной противоположностью. Единственный критик на нашем курсе, он на первых порах довольствовался малым: прилежно писал рецензии, которые охотно печатали столичные издания. Поначалу довольно пресные, они все больше наполнялись иронией и даже ядом, но в меру, в меру… На литературных генералов руки не подымал, да и кто бы позволил ему! Но в личном общении вел себя куда свободнее. В нем была своего рода артистичность: цепко схватывал самую суть человека и умел передать ее интонацией, мимикой, хлесткой, подчас убийственной репликой. Однако и тут сдерживал себя. Лишь глаза блеснут озорно, лишь гмыкнет и ухмыльнется дурашливо, а язвительный комментарий свой произнесет мысленно, как это делал впоследствии мой Станислав Рябов. В «Победителе» внутренний монолог героя занимает куда больше места, нежели произносимые им слова, по большей части нейтральные.

В отличие от своего брата-художника, которого я списал, конечно же, с колоритного Эдика Образцова, Рябов не давал себе пощады. Работал он неистово – как, собственно, и его прототип. После гибели Валерия его отец-журналист написал обширные воспоминания о сыне. Эта простодушная рукопись хранится сейчас у меня – из нее-то я и узнал, уже через много лет после публикации романа, как беспощаден к себе был стремительно завоевавший Москву ставропольский мальчик. Беспощаден и по-своему талантлив.

Являясь в библиотеку, брал стопку книг, причем книг серьезных, трудных, какие обязательно следовало знать человеку, решившему посвятить себя литературе, и через неделю приходил за новой порцией. Библиотекарша невольно выражала сомнение, что можно осилить все это за столь короткий срок, и тогда, растягивая рот до ушей, Валера предлагал пересказать любую главу любого тома.

Несомненно, он был самым начитанным среди нас, самым подготовленным, самым профессиональным; женились мы с ним почти одновременно, но я остался на дневном отделении, а он перешел на заочное, и его взяли в штат «Комсомолки». Аспирантуру тоже окончил заочно, триумфально защитил диссертацию «Чехов и Бунин» и в тридцать с небольшим стал заместителем главного редактора журнала «Дружба народов». Баруздин видел его своим преемником, чего не скрывал – Сергей Алексеевич долго и тяжело болел, и отец Валеры Алексей Игнатьевич, когда я бывал у них в Ставрополе, простодушно (опять употреблю это слово) хвастался, что его сын, которого он боготворил, вот-вот станет Главным.

Хворый Баруздин, однако, пережил своего крепкого (не пил и не курил, пудовыми гантелями махал) зама. «Когда мне позвонил Сергей Алексеевич, я взвыл от боли», – писал мне позже Гейдеко-старший. Позвонил, чтобы сказать: Валерия нет больше. Он повесился в квартире, которую снимал на пару со своим приятелем, – повесился в ванной комнате, в плавках, оставив на столе две сберегательные книжки с незначительными суммами и записку: «Лиля, вот деньги, которые ты хотела». Без подписи… А перед тем отправив телеграфом пятьсот рублей в Ставрополь, чтобы родителям было на что приехать на похороны.

Все предусмотрел. «Ты все предвидишь, все учитываешь… Все, что ты делаешь, диктует тебе твой разум». В романе это обвинение бросает Станиславу Рябову его братец-художник, в реальности же нечто подобное выслушивал я – от Эдика Образцова. С Гейдеко он на подобные темы не говорил: они вообще мало общались, почти откровенно презирая друг друга.

А я выслушивал. И никогда не опровергал. Не потому что в принципе никогда ни перед кем не оправдываюсь, а потому что чувствовал: Образцов со своей звериной проницательностью угадывает то, что во мне действительно есть. Именно этой стороной своей натуры – своим рацио – я был близок к Гейдеко, зато другой – к Образцову. И то, что во мне есть это другое, он тоже знал и чрезвычайно ценил это. На своей первой – и последней, увы, – книге, которая вышла в его родной Туле, когда автору едва исполнилось двадцать пять, написал: «Единственному человеку, которого то ненавижу, то очень люблю, но без которого трудно жить».

Я очень дорожу этим автографом. И книгой. И своей многолетней дружбой-враждой с этим и для меня тоже единственным человеком.

Образцов бесследно сгинул в 90-е годы – все мои попытки выйти на его след оказались тщетны. Возможно, он и поныне жив, а возможно, конец его был страшен – я видел людей, с которыми он, спиваясь, якшался последнее время. Да, страшен, но, хочу надеяться, не страшнее гейдековского.

Алексей Игнатьевич уверял меня в письме, что в гибели его сына повинна жена Лиля. Она и сама призналась мне, что в пятницу (повесился он в ночь с воскресенья на понедельник) муж предупредил ее по телефону: если не дашь развода, то некому будет платить алименты.

Она не поверила. Решила, это шантаж – уж ребенка-то своего он не оставит.

Этого болезненного, родившегося семимесячным мальчика Валера буквально выходил – кормил и поил его, вставал к нему ночью, ездил с ним по врачам. Маме было не до того – собою занималась. И все-таки не только она виновата в его смерти. Последние годы он стал писать прозу – очень слабую прозу, которую, тем не менее, печатали: он был влиятельным человеком. Его боялись. Не знаю никого, кому бы он сделал бы пакость – наоборот, многим помогал, – но его боялись, как боятся в романе моего Рябова. Так вот, он стал писать прозу, которую печатали и даже хвалили, но сам-то он знал ей цену – как, настоящий профессионал, вообще знал толк в литературе. Не просто знал литературу, а любил ее, испытывал наслаждение, особенно от стихов. Именно он открыл мне Давида Самойлова – никогда не забуду, как потрясли меня «Выезд» («Помню, папа еще молодой…») и особенно «Пестель, поэт и Анна», которые я впервые услышал в авторском исполнении; Валера специально для меня поставил пластинку и, видя впечатление, которое произвели на меня эти стихи, тотчас подарил мне ее.

Со страхом ждал я, как отнесется он к моему «Победителю». Узнает? Не узнает? Для меня это так и осталось тайной. Есть лишь письмо, которое он прислал мне, получив в издательстве на «внутреннюю» рецензию, что было полной неожиданностью для меня, два моих романа. «Руслан! „Апология“ еще лучше „Победителя“. Я потрясен. Так сейчас не пишет никто».

Что имел он в виду? Вероятно, форму, по тем временам отнюдь не традиционную, за что мне тогда немало перепало: эксперименты, а уж тем более изыски, не приветствовались. Но это были не изыски, это был вынужденный шаг.

У меня нет дара рассказчика; я не могу последовательно, шаг за шагом, разворачивать историю, и потому я начал ломать композицию, мешать времена – прошлое, настоящее, будущее, тасовать прямую и косвенную речь, вставлять в реальные сцены вымышленные эпизоды. «Победитель» написан не от первого и не от третьего лица – от второго, что было моим собственным изобретением. Я и не подозревал, что за полтора десятилетия до меня то же самое проделал француз Мишель Бютор в романе «Изменение».

Но все это – приемчики, все это ухищрения, все это, в конце концов, фокусы. Я отдаю им должное, но чем дальше, тем больше ценю в искусстве другое…

В последнюю ночь на «Острове Атласова», когда мы с помощью рыжеволосого и жизнерадостного датского лоцмана пробирались по проливам к нашим территориальным водам, старпом, не снимая темных лондонских очков, поведал мне о затерянном в океане крохотном островке Вознесения. За тысячи миль плывут к нему черепахи, чтобы отложить в его горячий песок яйца. Как ориентируются они? По небесным телам? По магнитному полю Земли? По так называемой силе Кориолиса, то есть по разности в скоростях, с которыми вращаются на разных широтах точки земной поверхности? Бог весть. Пока что наука не дала ответа на этот вопрос, но я сейчас думаю о другом. Я думаю, что не только у черепах есть свой остров Вознесения, у людей тоже.

И у Валеры Гейдеко был? Наверное, был, только он не нашел его.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации