Текст книги "Пятьдесят лет в раю"
Автор книги: Руслан Киреев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)
Я и позже сталкивался с женским, мягко говоря, непостоянством, но особенно часто – в то время, когда работал над своей документальной книгой о любви. Естественно, среди ее героев нет Гомера, но именно тогда я с изумлением обнаружил, что Пенелопа, вот уж сколько веков являющаяся символом женской верности, в конце концов стала все-таки женой другого. Стала! Правда, Гомер не говорит об этом, но намек есть – в двадцать третьей песне, когда возвратившийся домой Одиссей загадочно предвещает своей «благонравной супруге», что еще, мол, «не конец испытаниям нашим». Что означают эти слова? Они означают, что, согласно греческому мифу, некто Телегон, внебрачный, как сказали бы теперь, сын Одиссея, нечаянно убивает отца и становится мужем Пенелопы. Ну как не понять после этого ревнивых мужиков, к числу коих отношусь и я, грешный! Коль уж сама Пенелопа не смогла сохранить верность памяти мужа.
Считается, что в исламских странах подобное если и не исключено вовсе, то маловероятно, но ведь исламские женщины тоже очень разные. Я убедился в этом собственными глазами, когда в конце ноября все того же 95-го года по приглашению пакистанского правительства отправился с Расулом Гамзатовым и еще двумя российскими литераторами на проходивший в Исламабаде всемирный конгресс писателей.
Шестичасовой перелет в Карачи, два часа сидения в аэропорту, где не выпьешь даже пива, разве что безалкогольного, потом еще два часа в «Боинге» пакистанской авиалинии, и вот – Ривалпинди, о котором прежде даже не слыхал и который поначалу принял за Исламабад. Да, собственно, так оно и есть. Новая, построенная три десятилетия назад столица и этот старый город, где живут более миллиона человек, практически слились в единый мегаполис.
Треть века назад на месте нынешнего Исламабада была выжженная пустыня, но когда приняли решение строить тут новую столицу, развеяли с самолета несколько тонн семян. Это были семена деревьев, семена кустарников и трав, однако в столичный град до сих пор, поведали нам в российском посольстве, захаживают шакалы, а за месяц до нашего приезда на территории одного из торгпредств охранники пристрелили спустившуюся с гор пантеру.
Едва устроившись, отправляемся в город. В Москве, когда вылетали, шел уже первый снег, а здесь деревья еще и не собираются сбрасывать листву, цветут, хоть и не яркие, розы, однако приподнятого настроения, которое обычно охватывает меня, когда приезжаю на юг, когда из зимы стремительно перемещаюсь в лето, нет и в помине. Пыль, грязища, жалкие строения, на обшарпанных столах, которые выполняют тут роль лавочек, – маленькие почернелые бананы да бамбук, который на ваших глазах режут на дольки ножницами-кусачками. А главное – полное отсутствие женщин. Вернее, они есть, но все в черном, скользят, точно тени в аду. Разве это женщины! Даже 72-летний Расул Гамзатов, тайком угостивший меня в самолете отменным кизляровским коньячком (самому нельзя, но захватил-таки, а вот я не догадался), явно заскучал, но уже на другой день мы получили возможность лицезреть совсем другую женщину.
Блистательную. Полную очарования и уверенности в себе… Женщину, которую слушали, затаив дыхание, несколько тысяч человек.
Это была Беназир Бхутто. Премьер-министр страны. Именно она открывала созванный под ее патронажем конгресс.
Разумеется, я много раз видел ее по телевизору, но тогда она казалась мне какой-то невзрачной, низкорослой, малопривлекательной. А тут – совсем другая дама. Высокая, красивая, уверенная в себе. Ни за что не скажешь, что ей уже сорок два. Прекрасный оратор – это понял даже я, практически не знающий английского. Легкая белая накидка то и дело спадала с головы, обнажая черные, густые, зачесанные назад волосы, и глава ядерной державы не спеша, грациозным (я вспомнил о спустившейся с гор пантере), хорошо отработанным движением руки возвращала ее обратно. Таким образом, требование ислама, чтобы голова женщины была покрыта, соблюдалось, но одновременно мадам, как не без осторожной язвительности называли ее наши посольские люди, выказывала и другое обличье, более привычное для Запада.
На Западе, где она долго жила и получила прекрасное образование, она пользовалась авторитетом куда большим, нежели в своей стране. Тут к ней относились, мягко говоря, по-разному. И, следовательно, разное можно было ожидать. Потому-то на сцене во время ее темпераментной речи, прямо за спиной у нее, стояли окаменевшие охранники с автоматами наперевес.
В моей книге о любви нет, к сожалению, ни одного восточного сюжета. Впрочем, некая «Восточная повесть» – таков подзаголовок этой вещи – упоминается, но за экзотическими восточными масками «Задига» (именно так называется «Восточная повесть»; точнее – «Задиг, или Судьба») легко угадывались лица современников, а за яркими восточными картинками – эпизоды собственной жизни автора, пылкого Франсуа-Мари Аруэ, больше известного миру как Вольтер.
В силу тематической особенности моей работы меня в первую очередь интересовали те, увы, нечастые сцены, в которых запечатлены отношения Вольтера с его многолетней возлюбленной маркизой дю Шатле. Это была выдающаяся женщина. Она изучала философию и математику, читала в подлиннике Вергилия и Горация, отлично ездила верхом (существует легенда, что встреча, положившая начало их роману, произошла ночью, когда маркиза, озаренная светом луны, гарцевала на белой лошади) и, главное, замечательно пела.
Вольтер был страстным меломаном. Без сожаления откладывая в сторону философский трактат, политическую филиппику или историческую трагедию, с упоением сочинял оперное либретто. Часами слушал он в исполнении маркизы сложнейшие партии.
Более чем неравнодушен к музыке и другой герой моей книги, тоже философ (а заодно и поэт), Фридрих Ницше. В двадцать лет, будучи студентом Боннского университета, положил на ноты пушкинские стихи «Заклинание» и «Зимний вечер». А Гофман, который, давая уроки пения юной, на двадцать лет моложе его, Юлии Марк, без памяти (и, разумеется, без надежды) влюбился в нее! А наш Грибоедов, с которым будущая его жена юная Нина Чавчавадзе познакомилась сперва не как с поэтом, а как с блестящим музыкантом; именно под его аккомпанемент малолетние танцоры выделывали в доме тифлисской генеральши Ахвердовой свои первые па.
Чем дальше продвигался я в своей книге, тем острее ощущал, как страшно обделен из-за недоступности мне серьезной музыки – ощущал уже не как эстетическую ущербность, а почти как физический недостаток. Вспоминая Валю Домбровскую, я думаю теперь, что моя первая любовь, быть может, потому и потерпела крах (и потому тоже), что была начисто лишена музыкальной составляющей. А Валя чувствовала музыку – это выдавали (но я, слепец, не разглядел) ее движения в спортзале, ее походка, интонации.
Но возвращаюсь в середину девяностых, когда я вычленял из различных фолиантов свои истории – число их приближалось к заветной сотне. А между тем в это время писался самый, пожалуй, музыкальный роман в русской литературе последних десятилетий. Роман, где столь органично переплелись музыка и любовь. Через полтора года мне, напрочь лишенному слуха, выпадет честь редактировать его.
Крупным планом. Ирина ПОЛЯНСКАЯ
А вот у нее слух был абсолютный, она так прямо и написала в своем романе, нескрываемо автобиографическом: «У меня был абсолютный слух…»
Я никогда не слышал ее игры (да если бы и слышал, многое ли б понял!), но я читал ее тексты, а уж романы, которые редактировал (первый и последний, опубликованный уже посмертно), – по три раза читал, по четыре, и я верил ей, как говорится, на слово. Хотя она и утверждала, что слова ни на что не годятся, если не сопровождаются мелодией. «Слова, как слепые, лишь называли, спорили да означали нужные вести, не знали, куда податься, к кому примкнуть, на чей последовать голос, чтобы хоть когда-нибудь добраться до музыки».
Впервые ее рассказы попались мне на глаза в конце 80-х в «Литературном обозрении», специализированном журнале критики и библиографии, который прозу никогда не печатал. Это, на моей памяти, был единственный случай, исключение – то самое вдохновенное исключение, которого нельзя было не сделать.
Предисловие написала Алла Марченко, автор прекрасной книги о Лермонтове, у которого, как известно, со словами тоже были свои особые, напряженно-интимные отношения. «Есть речи – значенье темно и ничтожно, но им без волненья внимать невозможно». Я уже цитировал эти строки, но, говоря о Полянской, о ее стоящей особняком прозе, до сих пор недооцененной, многим кажущейся «темной» (особенно «темными» представляются некоторым ее поздние работы), не могу не повторить их.
Весной 1991 года издательство «Голос» (уже стали появляться мало-помалу независимые издательства) расщедрилось на то, чтобы провести в Ялте совещание молодых писателей. На самолете везли – туда и обратно. В Доме творчества поселили – новеньком, недавно сданном в эксплуатацию, я еще рассчитывал, наивный человек, что буду в старости ездить сюда с женой как на дачу, ибо дачи у нас нет. Теперь нет и Дома творчества – какие-то коммерческие структуры там.
Меня пригласили на это, по-видимому, последнее в истории Советского Союза совещание молодых в качестве одного из руководителей, и во время церемонии открытия, говоря о текущей литературе, о той ее части, что еще не затаскана критикой и не облизана официозным вниманием, я назвал в числе двух или трех новых прозаиков Ирину Полянскую. Ее – первой. Хотя ни разу не видел ее, ничего о ней не знал, даже того, что в Литинституте она училась, как и я, у Георгия Сергеевича Березко и лишь потом перешла на поэтический семинар к Винокурову. Да, не знал ничего, а вот рассказы ее забыть не мог.
Это ведь у нее юная героиня, совсем еще девочка, пишет возлюбленному, плавающему по Волге на старой посудине «Украина» молодому матросику: «Прости жуткий почерк, не читай, если не в силах, только глянь на строчки, – электрокардиограмма, – ты все поймешь».
И – она же, только это уже не письмо, а внутренний монолог: «Если что со мной случится – исчезну ли я, пропаду куда, – ищи меня у тетки на грядках; там, как волшебный фонарь, неподвижно катится велосипедное колесо, там все мы еще живы, все мы еще вместе, и нам, Господи, как хорошо – прекрасное, как морское дно, прошлое…»
Прекрасное, как морское дно, прошлое. Господи, как хорошо – это уже не героиня говорит, это я говорю, благодарный читатель.
Вечером того же дня (это было 24 марта, воскресенье) ко мне на ялтинской набережной подошел один из участников совещания и, робея, сказал, что Ира Полянская – его жена. Он сразу же, едва закончилась официальная часть, дозвонился ей в Москву, поведал, что было на открытии.
Звали его Володей Кравченко, он тоже писал прозу, весьма недурственную. Именно этот человек позвонит мне в августе 2004-го, чтобы сообщить о смерти Ирины, а через пять месяцев принесет ее последний роман, который она заканчивала лежа (сидеть не могла), во все более сжимающихся, точно тиски, паузах между жесточайшими приступами боли.
Застаревшая болезнь позвоночника и прежде мучила ее, но мне, столько времени проведшему с ней бок о бок над страницами ее первого романа «Прохождение тени», и в голову не приходило, каково выдерживать ей это многочасовое сидение в душном редакционном кабинете.
Терпеливо и спокойно, без малейшего раздражения, снимала она мои въедливые редакторские вопросы (разумеется, они не касались музыки), вот только иногда подолгу задумывалась, особенно когда речь заходила о сокращениях, подчас весьма значительных. Так, я предложил ей убрать концовку романа, и она после продолжительного раздумья согласилась. Немногословная, предельно сосредоточенная, но это было не только интеллектуальное напряжение, это, быть может, было молчаливое привычное преодоление боли. К сожалению, я понял это слишком поздно – могу даже сказать, когда: в декабре 98-го, в четверг, десятого числа, на букеровском обеде, где определялся лучший русский роман года. На «Букер» ее выдвинул «Новый мир», перед тем вручив свою собственную премию – в редакции роман оценили высоко.
Не только в редакции. Полянская была несомненным фаворитом и в букеровском марафоне – об этом много писали и много говорили, даже, чтобы облегчить работу фоторепортеров, отвели ей место за центральным столиком, но место это пустовало. Беспокойно искал я глазами будущего лауреата, спрашивал, здесь ли она, и меня уверяли, что здесь.
Наконец я ее увидел – в закутке холла, лежащую на скамье. Там, видимо, она и узнала, что премия присуждена Александру Морозову – за роман «Чужие письма», написанный почти сорок лет назад. Члены жюри Михиал Кураев и Евгений Сидоров, до последнего сражавшиеся за книгу Полянской, публично выразили протест, а вот сама Полянская отнеслась к этому известию спокойно. Я не был свидетелем ее реакции, но я совершенно убежден в этом: спокойно. Убежден, потому что знаю ее отношение к подобным вещам.
Не только без премии, считала она, можно прожить – без многого, без очень-очень многого, что кажется людям необходимым. Она говорила об этом своим глуховатым голосом у нас в редакции за щедро накрытым ею столом: отмечали публикацию романа. Кто-то из женщин сказал – ну только ведь не без детей, но она тем же ровным голосом возразила: «И без детей тоже». Хотя мне привелось собственными глазами видеть, что значила для нее дочь Майя, с которой она не раз разговаривала при мне по телефону. Без слащавости. Без напускной строгости. Без малейшего оттенка суеты. Но темные глаза под густыми черными бровями выражали такую концентрацию любви и внимания, что не заметить этого было нельзя.
А премию она все же получила – не столь престижную, не столь крупную, но оцененную ею благодарно и высоко. Это была премия имени Юрия Казакова за лучший рассказ на русском языке.
Председателем жюри в том году был я, и мне адресовала она свое письмо со смертного ложа – жить ей оставалось несколько месяцев. В письме это не чувствовалось.
Точные, тщательно выверенные слова – их зачитывала в Музее Цветаевой, где проходил вечер, секретарь Союза писателей Светлана Василенко, но я слышал глуховатый голос Ирины, различал ее ровную интонацию.
Василенко же отдали конверт с тремя тысячами долларов для передачи лауреату. А на другой день часть этих денег, десятая часть, десятина, была по поручению Ирины переслана телеграфом в Пермь писательнице Нине Горлановой, которой, как и Полянской, остро не хватало денег на лекарства. Горланова сама поведала об этом всему миру, проникновенно и распахнуто откликаясь в газете на смерть подруги.
«Большое спасибо», – это последние слова Ирины Полянской, которые я услышал на той казаковской церемонии, что проходила в Музее Цветаевой. Они относились не только к премии, не только к рассказу, не только к нашей давней работе над ее первым романом, о котором она упомянула в зачитанном Светой Василенко письме, не только к «Новому миру», но и ко всем нам, присутствовавшим и не присутствовавшим там, – она с нами прощалась.
Этими же словами – большое спасибо! – заканчивается и ее последний, уже посмертно опубликованный роман «Как трудно оторваться от зеркал…». Его финальный эпизод происходит в больнице. Героиня от слабости не может обернуться и посмотреть в окно, однако догадывается по сквозным очертаниям теней на стене, что за ним царит «зеленый май». Но это – на улице, а здесь… Здесь «в проеме двери неподвижно стояла белая фигура – то ли смерть, то ли совесть».
Все тут на месте, абсолютный слух и сейчас не подвел автора – да, все на месте, кроме разделительного союза «то ли».
Год тридцать девятый. 1996
Обычно первого января телефон раньше часу дня, а то и двух не звонит, а тут затрезвонил ровно в одиннадцать. «Руслан Тимофеевич? Здравствуйте, Залыгин». И, даже не поздравив с Новым годом, произнес два коротких слова: «Ну как?»
Так начался наш третий разговор с ним – два предыдущих состоялись в редакции. Настойчиво звал он меня к себе замом, который еще и выполнял бы функции заведующего отделом прозы. Я благодарил, но мягко отказывался. Мои материальные проблемы мало-помалу утрясались: работал в Литинституте, работал на полставки в «Труде», регулярно печатался. Жена оформляла пенсию. Дети выросли и могли прокормить себя сами. К тому же, было еще одно соображение, о котором я Залыгину не говорил, но о котором он мог бы догадаться сам, если б в руки ему попала вышедшая пять лет назад книга Льва Ильича Левина «Такие были времена». Это – мемуарная проза, нечто вроде того, что и я делаю сейчас.
Одна из глав книги посвящена моей персоне. Начинается она с того, как в середине 60-х Льва Ильича пригласили в институт прочесть несколько лекций о принципах редактирования художественной прозы. А теперь позволю себе цитату.
«Чтобы оживить наши занятия и повысить активность слушателей, я дал им практическое задание: отредактировать страницу из рукописи одного известного писателя, – тогда я работал над ней для журнала „Знамя“. Страница была размножена и вручена каждому студенту. Многие не внесли в нее никаких исправлений – вероятно, не потому, что считали ее безупречной, а просто от лени. Другие ограничились мелкими стилистическими поправками. А один из студентов перечеркнул всю страницу и переписал ее своими словами. Причем предложенный им текст был явно лучше оригинала. Я сказал этому студенту, что редактор из него вряд ли получится, но писателем он, вероятно, станет. Это был Руслан Киреев».
Имя «известного писателя» не названо в очерке, но, вручая мне свою книгу, автор раскрыл его: Александр Чаковский, тогдашний главный редактор «Литературной газеты», влиятельный и грозный литературный чиновник.
Конечно, небольшой редакторский опыт у меня был: сотни полторы рассказов, опубликованных в «Крокодиле», где я заведовал в свое время отделом литературы, дюжина тощих крокодильских книжек. Это – все. А тут – «Новый мир», тут романы и повести, тут, наконец, живые классики, причем Сергей Павлович, которому пошел уже восемьдесят третий год, старенький, сгорбленный, дунешь и улетит, предупредил, что никто не будет вмешиваться в мою работу. Во всяком случае, между мной и главным редактором – никаких промежуточных инстанций. А он мне доверяет.
Здесь-то я и вспомнил Льва Ильича Левина, его осторожное предупреждение. Вспомнил и вежливо отказался. Но Залыгин был человек упрямый. Не знаю, случайно ли позвонил он первого января в столь ранний час, либо тут был психологический расчет, но я, еще не пришедший в себя после новогодней ночи, согласился. «Тогда жду вас четвертого, в три часа». И положил трубку.
Четвертого я был в редакции, написал заявление, и меня в течение получаса оформили, а уже девятого, во вторник, вышел на работу.
Первое, что поразило меня, – это то, что люди еще, оказывается, пишут. И сколько пишут! Вместительный шкаф был забит до отказа, но то все были отклоненные рукописи, ждущие, когда авторы заберут их, ибо возвращать по почте многочисленные опусы, подчас весьма пухлые, у редакции не было возможности, о чем она честно предупреждала на последней странице журнала. Ни возвращать, ни рецензировать. А что же знаменитый редакционный портфель? Помимо нескольких рассказов я нашел в нем лишь роман Анатолия Азольского «Спираль».
Роман мне понравился, название – нет, но автор, едва я заикнулся об этом, предложил новое: «Клетка». С тех пор не было, кажется, ни одного года, чтобы Анатолий Алексеевич не опубликовал в «Новом мире» очередное сочинение. Несколько лет назад он перенес тяжелейшую операцию, жена плакала, когда мы с ней говорили по телефону и, кажется, уже мысленно прощалась с мужем: не мог ходить, не мог говорить. А спустя месяц или полтора у меня дома раздался звонок, и я услышал голос, от которого мороз продрал по коже. Это был тот самый голос, который принято называть замогильным. «Азольский, – не без усилия представился звонивший. – Заканчиваю для вас новый роман»…
«Клетку» я сразу же поставил в номер – то был пятый, майский номер, – а через полтора года, в ноябре, 27 числа, в четверг ему вручили за нее Букеровскую премию.
В своем грядущем лауреатстве автор не сомневался. Во всяком случае мне он сказал об этом за неделю до того, как жюри приняло решение, – так был уверен в своей победе. Спокойно и буднично сказал. С легкой даже иронией. Светлые внимательные глазки поблескивали.
В шорт-лист помимо Азольского вошли еще три романа, опубликованные в 96-м году в нашем журнале – итого, четверо из шестерых финалистов были новомировцами. Это был своего рода рекорд, который ни повторить, ни тем более побить не удалось до сих пор никому, в том числе и самому «Новому миру».
Придя на традиционный букеровский обед, я с изумлением обнаружил на столике, за которым мне отвели место, таблички с именами Раисы и Михаила Горбачевых. Увы, их стулья так и остались свободными. Не привелось выпить пусть с бывшим, но все-таки президентом страны.
Как, впрочем, и с лауреатом, хотя тот все время находился рядом – собственно, лишь мы вдвоем и сидели за «президентским» столом. Я потягивал французское вино, он – минеральную водичку; захмелев, я осведомился, давно ли, и Анатолий Алексеевич, в голубом новеньком костюме, в галстуке (то был единственный случай, когда я видел его при галстуке), принялся охотно рассказывать, что «завязал» двадцать лет назад, когда еще работал электриком. По пивнушкам таскался – он выразился именно так, безо всякой, однако, бравады, равно как и без раскаянья. Просто констатировал факт. И опять – с чуть заметной иронией.
Членом жюри был Володя Новиков, он-то и шепнул мне имя лауреата, а я, не удержавшись, шепнул лауреату, но на него это не произвело ни малейшего впечатления. Не удивительно: в своей победе, повторяю, Азольский не сомневался. А ведь ни премиями, ни наградами избалован не был. Долгие годы его вообще не печатали. Однако же вот – не сомневался. Но при этом – никакой кичливости, как, впрочем, и волнения, лишь та же едва различимая ирония.
И все это – под прицелом фото– и телекамер. Сказывалась, видать, морская выучка.
Хотя о флоте он, выпускник Высшего военно-морского училища, тоже писал со своей фирменной, со своей неповторимой иронией, придающей его вещам особый шарм. Она присутствует во всех его сочинениях. И о периферийном драматическом театре… И о картофелеуборочных комбайнах (вернее, о нешуточных, в духе соцреализма, тонко пародируемого автором, страстях вокруг них). И о шпионах – этих он изображает особенно охотно и особенно лукаво. И о литераторах – именно о них его теперешний роман. И о войне. И, конечно же, о любви: глазки-то поблескивали не только когда о премии говорил, но и когда смотрел на красивых женщин. О чем только не пишет этот высочайшего класса профессионал, так по достоинству и не оцененный до сих пор! Не прочитанный как следует. Совершенно не раскрученный.
А вот Людмилу Улицкую раскрутили. Я говорю о ней потому, что вторым новомировским автором, вошедшим в тот феноменальный шорт-лист, была именно она, ее роман «Медея и ее дети». Он был напечатан, когда я уже работал в журнале, но готовился раньше, до моего прихода – я к нему, что говорится, руки не приложил. Зато, несколькими годами позже, приложил руку к другой ее вещи. И это обернулось для журнала большим конфузом.
Как всегда, был дефицит прозы – он вообще-то хронический, и это вполне объяснимо. Профессионалов-то становится все меньше: старики либо умирают, либо теряют былую форму (но пишут, пишут; до чего же тяжело им, былым властителям дум, возвращать рукописи!), а молодые или люди средних лет должны как-то зарабатывать на жизнь. Вот и уходят – кто в газету, кто на телевидение, кто в коммерческое сочинительство либо просто в коммерцию. А то и в дворники. Это я о полиглоте и превосходном литераторе Юрии Чайникове, чью книгу переводов Славомира Мрожека редактировал когда-то для «Библиотеки Крокодила». Теперь я позвонил ему, чтобы пригласить к сотрудничеству с «Новым миром». Этот, знал, не подведет.
Трубку подняли не сразу, и голос – растерянно-торопливый, недовольный…. Ну, думаю, оторвал от работы. Ан нет – картошку жарит. Хотя это, конечно, тоже работа.
Договорились, что перезвонит через час. Перезвонил – минута в минуту. Разговорились. Тогда-то и узнал, что жена ушла от моего гениального Чайникова, сам же гениальный Чайников работает дворником. Но носа не вешает. Стал участвовать в проводимых радиовикторинах и выиграл, благодаря своей фантастической эрудиции, четыре заграничные поездки. В Испании и Египте уже побывал.
Я спросил, а что Гомбрович. Сотню страниц из «Дневника» этого великого поляка он перевел для издательства, куда я некоторое время назад пытался сосватать его – увы, безуспешно. Ничего, ответил Чайников, дома лежит. В тумбочке. Тогда, быть может, он принесет их в «Новый мир»? Что-нибудь да напечатаем.
Знаете, что ответил на это мой потрясающий дворник? Он ответил, что переведет все три тома «Дневника», дабы выбрать для журнала, столь высоко чтимого им, самое лучшее. Самое-самое.
И перевел. И мы напечатали. И дали годовую премию. Деньги не бог весть какие, но месяца два-три мог не подметать улицы и при этом кушать.
Литературой, серьезной литературой, нынче не прокормишься. Но так ведь во всем мире. Разве что во всем мире писатель может неспешно творить свой шедевр, читая, например, курс в университете, наш же вуз прокормить своего преподавателя не в состоянии. Знаю это по собственной профессорской зарплате.
Итак, свирепствовал очередной кризис прозы, ставить в номер было в буквальном смысле слова нечего, и тогда я позвонил Улицкой. Спасайте, Людмила Евгеньевна! Хоть что-нибудь!
Людмила Евгеньевна, к тому времени тоже получившая «Букера» и тоже за опубликованный в «Новом мире» роман, сочувственно вздохнула. Я все понял. «А „Сансаныч“», – с надеждой произнес я название вещи, которую мы анонсировали уже не первый год. «„Сансаныч“ все в том же положении», – известила букеровский лауреат, без особой, впрочем, скорби: дела ее шли превосходно.
Я знал, что это за положение. Много лет назад ею начата была история про Сансаныча, брошена на половине, снова же взяться за нее, чтобы закончить, не доходили руки. Так и говорила: «Не доходят, вы же понимаете?» – и я отвечал: понимаю – в отличие от нее, со скорбью в голосе. «Но может быть, покажете то, что есть?» – закинул я припасенную заранее удочку. «Зачем? Не станете же вы печатать незавершенную вещь». Она искренне недоумевала. «Но вы покажите!» – взмолился я, и что-то такое, видать, было в моем голосе, что она, человек твердой воли, уступила. «Хорошо, – сказала, – сейчас гляну, цел ли файл. Давно не открывала».
Я ждал, затаив дыхание. Файл, на мое счастье, оказался цел, наш электронный адрес был в ее компьютере, и через сорок минут распечатанный текст «Сансаныча» лежал на моем столе.
Было пять вечера, а уже в одиннадцать утра я звонил ей, чтобы сообщить: мы готовы в ближайшем номере начать публикацию. «Без конца?» – удивилась она. «Почему без конца? Мы напишем: „Конец первой книги“». Эта спасительная идея пришла мне ночью.
Улицкая согласилась. Мою редактуру смотреть не стала, лишь предложила изменить название – теперь роман назывался «Искренне ваш Шурик». Корректуру тоже не читала – занята была срочной какой-то работой. Когда в январском и февральском номерах за 2004 года вышел «Шурик», я понял, какой: в марте на прилавках магазина появился полный, законченный текст романа. Вероятно, издательство не соглашалось ждать, когда он пройдет через журнал. А нам еще долго звонили возмущенные читатели, спрашивали, скоро ли смогут прочесть вторую часть. Звонки эти, естественно, переадресовывали мне, и я терпеливо объяснял, что вторая часть уже опубликована, в книге, а книги журнал не перепечатывает. Несколько подписчиков гневно заявило, что отныне они нашими подписчиками не являются.
Третьим новомировским финалистом того достопамятного букеровского марафона был роман Дмитрия Липскерова «Сорок лет Чанчжоэ». Я наткнулся на него месяца через два после своего прихода в «Новый мир», копаясь в отвергнутых рукописях, пробежал несколько страниц, унес домой и прочел не отрываясь. Имя автора мне ни о чем не говорило, но боже, сколько таланта было в этой антиутопии, сколько блеска, выдумки, молодого озорства!
Ни телефона, ни адреса в рукописи не было, но кто-то припомнил, что ее рекомендовала все та же Улицкая. Я мгновенно связался с Людмилой Евгеньевной, и та подтвердила: да, рекомендовала, тотчас продиктовала телефоны своего протеже, но предупредила, что он сейчас, кажется, в Америке.
Мне повезло: Дмитрий Михайлович Липскеров, сын эстрадного сатирика Михаила Липскерова и автор пьесы «Школа для эмигрантов», поставленной у Марка Захарова, оказался в Москве. Но не оказалось рукописи. Физически, разумеется, она существовала, лежала у меня дома, но теперь ею распоряжалось издательство, с которым, по словам автора, мне и надо иметь дело.
Издательство соглашалось задержать выпуск книги, однако при определенных условиях: мы должны опубликовать роман такого-то автора, мне опять-таки неведомого. «Да ради бога! Если роман хороший». Меня горячо уверили, что хороший, и в тот же день прислали его с курьером – увы, то была полная графомания. Вскипев, я заявил Липскерову, что не в традициях «Нового мира» вести подобную торговлю. Коли он хочет увидеть свою вещь в журнале, где печатается Солженицын, в журнале, стены которого еще помнят Твардовского.
Липскеров хотел. Он самолично договорился с издательством, мы дали его роман в двух летних номерах, роман собрал букет положительных рецензий (в некоторых сквозило легкое удивление: вещица, дескать, не совсем «новомировская») и вошел в тот до сих пор греющий мою редакторскую душу шорт-лист. А сразу за Липскеровым, в осенних номерах, теперь уже трех, началась публикация еще одного романа, из того же пока еще будущего шорт-листа.
Роман этот в редакцию принес я. Вернее, привез. Из Ярославля. Здесь проходило первое с советских времен всероссийское совещание молодых писателей. Но приехали и с Украины, и с Белоруссии, то бишь из-за границы. Одного поэта собирали всем селом, продали даже корову, скидываясь на билет до Москвы, откуда юные дарования везли уже за счет организаторов совещания.
В Ярославль прибыли затемно, прямо с поезда нас усадили в автобус, который долго петлял по заснеженному, плохо освещенному, безлюдному городу, пока не выполз на шоссе. Километров двадцать тащились до помпезного, советской постройки пансионата, где и проводилось совещание.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.