Читать книгу "Вся вселенная TRANSHUMANISM INC.: комплект из 4 книг"
Автор книги: Виктор Пелевин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Весь следующий месяц над Римом пели траурные трубы.
Дело о покушении назвали «заговором менял» – говорили, что его организовали два богатых всадника, владевшие множеством меняльных столов. Причиной якобы стал новый налог, введенный Порфирием.
Но это были официальные слухи.
А ходили еще слухи неофициальные, по которым убить принцепса решили Дарий с Антиноем, вступившие в любовную связь (никто не понимал, как консумировался этот странный союз, но о вкусах ведь не спорят). Императором должен был стать префект претория, посвященный в план. Кроме префекта, в заговоре участвовали охранявшие Порфирия офицеры.
Именно так императоров чаще всего и убивают.
По тем же неофициальным слухам дело о заговоре менял придумали, чтобы позволить Порфирию конфисковать богатства всей корпорации. Это решало многие государственные проблемы. Я уже достаточно знал о Порфирии и верил молве.
Казнили не только менял, но и многих преторианских офицеров. Декурион Приск, доставивший меня во дворец и угощавший по дороге вином, избежал гибели, чему я был рад.
Порфирий лишил преторианцев почетной смерти от меча – их утопили в поске, использовав одну бочку на всех, так что те, кто умирал позже, захлебывались слюной и уриной прежних жертв. Мало того, умертвили их семьи.
Палач по римскому обычаю растлевал перед казнью юных девственниц – поскольку по другому римскому обычаю девственниц нельзя было казнить удавкой.
Думаю, участь мальчиков оказалась немногим слаще: в палачи у нас сплошь и рядом пробиваются люди без твердых нравственных принципов. В общем, Гемонии увидели в те дни много мрачного.
Порфирий казнил и телохранителей-германцев – не за участие в заговоре (этого доказать не смогли), а потому, что они прибежали на крик императора слишком поздно. Кроме того, германцы – якобы в священной ярости – умертвили Дария с Антиноем XL прямо в коридоре у императорской спальни. Принцепс сделал вывод, что телохранители заметали следы.
Вслед за этим Порфирий на всякий случай отправил в Аид всю свою коллекцию антиноев. Их сковали золотой цепью, вымазали медом и вываляли в перьях (намекая то ли на злосчастную подушку, то ли на тщету сладострастия в целом), а затем умертвили стрелами на ипподроме под террасой дворца Домициана.
Стрелять можно было только издали, зато право одного выстрела давалось каждому сенатору, поэтому казнь растянулась надолго. На рубеже для стрельбы вели учет прибывших и отсутствующих сенаторов. Там же стоял хор в театральных масках – и весь день пел греческую кантату про скованных одной цепью на спуске в Аид. Вышло грозно и свежо.
В событии приняли участие наши муниципальные поэты, посвятившие этому в высшей степени знаковому зрелищу несколько книжиц злобных, но забавных стихов. Говорили, что пять стрел из скорпиона и одну из лирических брошюр выпустил сам Порфирий.
В государственном отношении все это было вполне разумно. Казну надо наполнять при всяком удобном случае, а телохранителей и антиноев толковый правитель меняет каждую пару лет – и не только потому, что они стареют. За этот срок они обрастают связями и начинают строить далеко идущие жизненные планы, в которых не всегда есть место самому цезарю.
Принцепс использовал ситуацию полностью, чем лишний раз подтвердил свою мудрость.
Я ожидал, что император меня наградит – и он это в известном смысле сделал. Как все принцепсы, он считал близость к себе высшей возможной благодарностью (что для оборотистого человека верно). Мне предстояло встать рядом с живым богом – и этого, с точки зрения бога, было довольно.
– Маркус, – сказал Порфирий, – отныне ты можешь носить меч рядом со мной всегда и везде.
– Благодарю за доверие, господин.
– Без доверия нам будет сложно. Меня, как ты знаешь, спасла Деметра. Теперь неотложные дела закончены. Как я обещал, мы отправимся на ее мистерии в Элевсин. Мы пойдем пешком. У меня может быть только один сопровождающий. Этим человеком станешь ты.
– Могу я спросить, господин, почему? Кто смеет накладывать на тебя ограничения?
– Так сказала богиня, – ответил Порфирий. – Лишь один спутник.
Я знал, что принцепс уже участвовал в Элевсинских мистериях. Мисты часто дают подобные обеты – боги требуют от них чего-то особенного, иногда болезненного или сложного. Но велеть римскому императору идти пешком из Рима в Элевсин? Практически одному?
Если за этой богиней стоит шепчущий от ее имени жрец, он сильно рискует. Но если я стану спорить с принцепсом, тогда рискую уже я.
– Я понял, господин, – сказал я. – Когда мы отбываем?
– Как только соберемся. Тебе следует одеться так, чтобы не привлекать внимания. Купи галльский плащ с капюшоном. Под него надень военную тунику, так тебя будут бояться. Хочешь взять мой сирийский меч? Тот, которым ты поразил изменников?
– Надежней всего обычный военный гладиус, господин. Чтобы не привлекать внимания, я смогу незаметно спрятать его на спине. А пелту я повешу под плащом на груди. Это маленький круглый щит – им пользуются греки в фаланге. Он очень мал и легок, но прочен.
– Знаю, – улыбнулся Порфирий. – Как у гопломаха в цирке.
– Да. Если у меня будут меч и щит, я смогу защитить тебя. И еще, конечно, я возьму нож. Господин наденет латы?
Порфирий отрицательно покачал головой.
– По обету я не могу быть вооружен и не должен носить броню. Я тоже надену плащ с капюшоном, чтобы скрыть лицо.
– Тебя узнают все равно. Если хочешь передвигаться незаметно, господин, нужна накладная борода. Лучше всего седая. Или же отрасти свою.
– Разумно, – сказал Порфирий. – А ты тогда обрей голову.
– Сделаю завтра к утру. Мы отправимся с виллы?
– Нет, – ответил Порфирий. – По обету я должен идти из Рима. Отправляйся туда сегодня и жди меня через три дня утром у дворца Домициана. Тот выход, что к северу от ипподрома.
– Как рано я должен там быть?
– Засветло. Если я опоздаю, не беда – обождешь. Вот тебе десять ауреусов на расходы…
Я выполнил распоряжения Порфирия – обрил голову, купил военную тунику и галльский плащ. Меч я взял свой – тот, что покойный Формик запретил мне носить на вилле. У меня уже готова была перевязь, чтобы прятать его под одеждой, и ничего лучше я не придумал бы все равно.
Остатком денег я распорядился по-солдатски: посетил лупанар и напоил молодых волчиц сладким греческим вином. Как знать, вернусь ли я в Вечный город…
В назначенное утро я был на месте затемно. Слишком приближаться ко дворцу не стоило – неразумно околачиваться рядом со стражей с мечом под одеждой. Я выбрал самое далекое место, откуда виден был выход.
Ночь давно сменилась утром, а Порфирий все не шел. Я стал уже сомневаться, что он появится, когда меня окликнули сзади:
– Маркус! Ты ли это, друг мой!
Я обернулся.
За моей спиной стоял Порфирий в галльском плаще.
Я в первый момент не узнал его из-за накладной бороды – а узнав, изумился, до чего ловко он изменил свой вид. Дело было даже не в спутанных волосах, бороде и одежде, хотя все это выглядело чрезвычайно убедительно.
Дело было в манере себя держать.
Он излучал подобострастие, совсем как небогатый рыночный торговец при встрече с магистратом – причем обращено оно было не ко мне лично, а ко всему миру сразу. Горделивая осанка исчезла: выше меня ростом, он каким-то образом ухитрялся смотреть снизу вверх, будто согнувшийся над прилавком приказчик.
Одежда его не просто казалась недорогой – она была подобрана так, словно передо мной стоял человек среднего достатка, стремящийся выглядеть шикарно. Особенно веселил дутый золотой браслет на его запястье – слишком толстый, чтобы быть настоящим.
И вдобавок ко всему Порфирий вел за собой мула с поклажей.
– Господин, – сказал я, – никогда не узнал бы тебя… Почему ты вышел из дворца не там, где велел себя ждать?
– Я велел ждать у выхода, – ответил Порфирий, – это верно. Но я не говорил, что появлюсь из него сам. Императору трудно выйти из дворца даже переодетым.
– Ты ходил по городу один, – сказал я, – и подвергал себя великой опасности.
– Погляди на меня, – засмеялся Порфирий. – Какая опасность может угрожать подобному мужу? Разве отберут мула. Но такого и отбирать поленятся.
Он был, конечно, прав.
– Ты готов? – спросил он.
– Да, господин.
– Тогда в путь. Поспешим, пока воздух прохладен. Через пару часов станет жарко.
Так мы отправились в путь.
Шумен Рим летним утром. Богачи и лентяи еще пытаются спать, но по улицам уже спешат рабы и ремесленники; телеги с припасами забрасывают еду в ненасытное чрево города. Крики ослов, лошадиное ржание, ругань на двух языках… Кухарки-рабыни возвращаются с рынка с корзинами снеди. Запах бычьей кожи, пряностей, готовящейся пищи и, конечно, навоза. Люблю тебя, Вечный город. Люблю, несмотря ни на что.
Мы благополучно добрались до заставы, где стража не обратила на нас никакого внимания, и вышли за городскую стену.
– Господин, – спросил я Порфирия через час ходьбы, – а мы обязательно должны все время идти? Можно иногда ехать в повозке?
– Нет, Маркус. По суше мы должны идти пешком, но можем останавливаться на отдых. Так велела богиня.
Спорить, конечно, было бесполезно – обеты мистов должны исполняться, иначе в подобном путешествии не останется смысла.
Я то и дело косился на его накладную бороду. Она была сделана весьма искусно: седина появлялась на скулах и естественным образом сгущалась на подбородке. Несмотря на эту белизну, Порфирий выглядел моложавее, чем с бритым лицом.
Не хотелось даже думать, что случилось с хозяевами волос, из которых была сделана борода. Вряд ли их подбирали с пола в цирюльне. Ходить в волосах живого человека император не стал бы по симпатическим соображениям. Это я понимал как вавилонский маг.
Моя бритая голова непривычно зудела – словно от стыда. Я прятал ее под капюшоном, и касания ткани к коже казались грубым приставанием галльского мужлана к девственнице.
Солнце уже припекало, и мы сделали привал в дубовой роще у дороги. Рядом лежали старые мраморные блоки, и место выглядело так живописно, что просилось на фреску. Эти каменные дубы, думал я, живут по много сотен лет – есть здесь, верно, деревья, помнящие еще римских царей…
Я хотел сказать об этом Порфирию, но вовремя сообразил, что упоминание римских царей в разговоре с принцепсом может оказаться неловким. Порфирий поймет, что я не имел в виду ничего дурного – но зачем тогда вообще открывать рот? Сообщить, как вокруг красиво? Так он видит сам.
Подкрепившись пирожками с сыром и медом (это была обычная рыночная еда, совсем недорогая), мы запили их теплой поской и решили переждать в древесной тени два самых жарких послеполуденных часа.
Порфирий достал из сумки на спине мула книгу – изящный небольшой кодекс из папируса в изукрашенной коже. Заметив, что я украдкой гляжу на кодекс, он улыбнулся и повернул книгу так, чтобы я мог ее рассмотреть.
Переплет был украшен изображением редчайшего фрукта – золотого персидского яблока, называемого иногда лимоном, с двумя изумрудными листочками. Под ним помещалось название:
ДА, СМЕРТЬ!
Вежливость требовала что-то сказать.
– Странное название для книги, – произнес я. – Немного пугающее. Это про военное искусство?
– Скорее про искусство смерти, – ответил Порфирий. – Или про искусство жизни. Они неотделимы друг от друга.
– И кто это написал?
– Гегесий. Греческий мудрец.
– А почему на обложке персидское яблоко?
– Гегесий причащал этим плодом своих учеников.
Я засмеялся.
– Я пробовал его один раз – и помню, что ничего кислее не бывает.
– В этом и смысл, – кивнул Порфирий. – Гегесий говорил, что таков же вкус истины.
– Я не слышал про эту книгу.
– Сохранился только один ее экземпляр. Свиток был найден в афинской гробнице. Я купил его за большие деньги, мне переписали текст в удобную книжку, а переписчиков умертвили… Поверь, не по моему приказу, это переусердствовал Дарий. Но Дария мы наказали.
– Да, господин.
– В общем, лишь я могу читать сей труд. Во всем мире – я один. Вот это действительно императорская привилегия и роскошь.
– Как прекрасно, – сказал я, – что блеску богатства ты предпочитаешь вершины духа, господин.
– Тебе бы тоже не помешало побывать на этих вершинах.
– Мой разум прост, – ответил я. – Я вряд ли постигну ту мудрость, в которой ты находишь отдохновение.
– А давай попробуем, – сказал Порфирий. – Я прочту тебе первую страницу, где Гегесий сразу берет Юпитера за пенис.
Я засмеялся.
– Твое сравнение очень выразительно, господин.
– Это не сравнение, а то, что греки называют словами метаферейн и метафора. Итак, слушай…
Порфирий сделал паузу, как бы отделяя свою речь от слов Гегесия, и прочел:
Да, Смерть!
Что значат эти слова?
Означают они следующее – любому движению мудрец предпочитает покой.
Разберем вопрос подробнее.
Парменид, а за ним Зенон говорили, что Ахиллес не догонит бегущую с ним наперегонки черепаху. Когда Ахиллес прибудет в точку, где черепаха была минуту назад, та отползет немного вперед, а когда Ахиллес достигнет этого другого места, черепаха проползет еще немного, и так до бесконечности.
Спорят с этим обычно следующим образом – доказывают с помощью вычислений, что в рассуждении есть ошибка. Однако математика не есть жизнь. Логически опровергнуть Зенона нельзя.
Но я возражу Пармениду и Зенону и поражу их в самое сердце. Аргумент Гегесия таков: говорить, что Ахиллес никогда не догонит черепаху, есть то же самое, что утверждать, будто Ахиллес и черепаха никогда не умрут.
Если первое утверждение доказывается логикой, второе так же легко ею оспаривается. Помрет и быстроногий герой, и медленная рептилия. Собственно, они уже померли – даже если соревновавшаяся с Ахиллесом черепаха прожила на пятьсот лет дольше, ей уже наступил конец.
Чу! Вот песок времен. Из него торчит позеленевший щит героя, поодаль глазница шлема, дальше череп – а в шаге от них пустой панцирь черепахи. Кто пришел первым? Кто вторым? Куда?
Надо ли мерить расстояние от первого панциря до второго, чтобы понять, кто победил в забеге? Парменид сказал бы, что оба бегуна теперь в одном и том же месте – и я с ним соглашусь.
Зенон объяснял, почему Ахиллес не догонит черепаху, а Парменид, его учитель, шел дальше – он утверждал, что движения нет вообще. И был, как я полагаю, прав.
Покажу это с помощью того же аргумента Гегесия (если истории будет угодно оставить его название за мной).
Вот движения твоего тела. Изначально их нет совсем, как нет и тебя. Затем зародыш перемещается вместе с матерью. Когда ты мал, ты ползешь по земле. Потом движешься куда-то на четвереньках. Вскоре упражняешься в гимнасии. После бежишь с копьем на врага. Если выживешь, идешь за плугом. Затем с клюкой плетешься на завалинку. Наконец, хромаешь назад на ложе, встав ночью по нужде. И вот ты умер, и тело твое сначала влекут на костер, а потом оно сгорает – и тебя опять нет.
Даже если двигался ты весьма замысловато и старался поразить всех вокруг своими кувырками и фляками, то теперь тебя нет точно так же, как если бы не было никогда вообще. Во всяком случае, для тебя самого. И никаких других людей с их памятью о тебе для тебя тоже теперь нет.
Где все проделанное тобою движение? Там же, где вчерашний дождь: в благодарной памяти червей, и более нигде.
Говорить о некоем явлении можно лишь тогда, когда оно проявило себя окончательно, иначе мы не увидим его в полноте. Царь может, например, начать правление с щедрых даров, а потом стать скупым тираном и убийцей – и если мы будем делать о нем выводы по первым дням, то исказим истину.
Итак, я спрашиваю – где движение человека, когда оно проявлено полностью? Где, говорю я, наша жизнь, когда она выявила себя до конца? Окончательное движение есть покой, а жизнь в своей полноте есть смерть. Так отчего я боюсь вкусить сей плод сразу? Неужто он кислее жизни?
Порфирий закрыл книгу.
– Что скажешь, Маркус?
– Непонятно, зачем с такими мыслями шевелить хоть одним пальцем.
– Гегесий и не настаивает, – сказал Порфирий.
– Это только первая страница. Разве ее не довольно? А Гегесий целую книгу написал. Зачем? Для кого?
– Он написал ее для будущих вождей человечества, – ответил Порфирий. – В его время таких не было. Были воюющие друг с другом цари. Поэтому он скрыл сей труд в собственной гробнице. А теперь книга нашла своего адресата.
– Главная его мысль примерно понятна, – сказал я. – Но книга же весьма толстая. О чем он рассуждает так долго?
– Он дает правителю некоторые практические советы.
– Могу я узнать какие?
– Ты метишь на мое место?
Я побледнел. Никогда не следует забывать, что говоришь с принцепсом – обычные слова имеют для него совсем другой смысл.
– Господин, если я нечаянно мог…
Порфирий рассмеялся.
– Не оправдывайся, – сказал он. – Но помни, что не следует примерять пурпур при живом императоре. Особенно стоя рядом с ним.
Эта книга существует лишь для меня одного. Того, кто попытается ее прочесть, ждет…
Он указал на обложку.
– Я знаю, господин.
– Вот и славно, Маркус… Не расстраивайся. Я почитаю тебе из нее еще.
– Не обязательно, господин, – сказал я, поднимаясь с места. – Главное я понял.
– Что ты понял?
– Черепаха и Ахиллес – оба сдохли.
Порфирий усмехнулся, взял мула под уздцы – и мы пошли дальше.
В эту ночь мы заночевали в харчевне у дороги, сняв у хозяина обе отведенные для гостей комнаты. Меня поражало, что Порфирий запросто ест самую подлую пищу и пьет дешевое вино. Когда я выразил изумление, он засмеялся.
– В твоем возрасте, Маркус, я обошел с легионами все границы империи. Я привык спать на земле, есть что попало и ежедневно подвергать свою жизнь опасности.
– Да, господин – я не подумал об этом. Извини.
– И в воинском единоборстве, – продолжал Порфирий, – я тоже понимаю чуть более, чем тебе могло показаться в моей спальне. Просто у меня не было под рукой любимого оружия.
– А какое оружие ты любишь? – спросил я.
– Боевой топор. С металлической рукоятью, чтобы можно было отражать удары. Я научился владеть им на Крите – и, поверь, убил им больше даков и германцев, чем ты гладиаторов.
Я знал, что в пограничных легионах действительно водятся сорвиголовы, предпочитающие гладиусу тяжелую секиру – но обычно это огромные и жирные силачи. Порфирий был крепок, но все же не настолько.
У меня хватило ума не подвергать его слова сомнению. Но казалось забавным и даже трогательным, что император Рима ради красного словца готов приврать – совсем как рыбак, рассказывающий о пойманной красноперке.
Вечер был прекрасен, а воздействие дешевого вина на дух оказалось в точности таким же, как у самого дорогого. Мы сидели вдвоем в ночном дворе, глядели на звезды, на черные силуэты кипарисов над стеной – и я был счастлив.
Затем Порфирий помолился маленькой статуэтке Деметры, которую вез в поклаже, и сказал:
– Перед сном, если хочешь, я прочту тебе еще кусочек из Гегесия.
– Буду счастлив, господин.
Порфирий вынул кодекс и прокашлялся.
Мы говорили о том, что любое движение в своей полноте есть полная неподвижность. Но точно так же это касается движений ума. Именно здесь сокрыт корень многих тайн.
Любая мысль начинается с того, что прежде ее не было. Любая мысль кончается тем, что более ее нет. Между этими двумя полюсами заключено все наше бытие, ибо жизнь души есть просто последовательность мыслей. Даже то, что мы живы, есть мысль.
Как возникает мысль и где начинается ее движение, мы не видим. Мы не ведаем, что поглощены ею – и замечаем это лишь изредка и случайно, особенно если не прикладываем специальных усилий. Происходит так оттого, что мысль никогда не является нам, а всякий разприкидывается нами.
Мы не думаем мысль, а превращаемся в нее. Мысли есть как бы гримасы нашего лица – оттого заметить их так же трудно, как увидеть свое лицо без зеркала.
Вот, например, ты понял всю пагубность гнева и стараешься быть добрее к другим. А потом вспоминаешь про кого-то, кто обошелся с тобой плохо (или тебе просто так показалось) – и за секунду кулаки твои сжимаются, на скулах выступают желваки, а ум охватывает пламя… Замечаешь это только тогда, когда волны ярости уже сотрясают тело.
И счастье тебе, если в эту минуту ты один – а если рядом тот, кто вызвал твой гнев, ты ведь его убьешь. А не ты, так он тебя. Говорят, подобное бывает с людьми от страха и неуверенности – но кто из смертных может быть в чем-то уверен?
Миг назад гнева или похоти не было, через миг их опять не будет, но за тот миг, когда они есть, решится твоя судьба. Да что там твоя судьба – в этот миг случается вся человеческая история.
Волны мыслей вздымаются и опадают – из одного ничего переходят в другое, и не остается от них никакого следа. Но по верхушкам этих волн скачет зыбкая тварь – и кричит: «Я человек! Я вечен! Я есть истина! Денег, денег сюда!»
А опадут волны, так и твари никакой не останется, потому что она с самого начала была просто состоящей из пузырей пеной.
Так разве не лучше, когда на море штиль?
Вспомни теперь, что жизнь есть суетливое томление испуганных мыслей. И тогда поймешь слова древних: «мудрый рассматривает себя как уже мертвого».
Слова эти показывают не отвагу совершенного духа, а сокровеннейшее из его упований…
Кажется, здесь я издал звук, похожий на хрюкающий храп.
– Ты спишь? – спросил Порфирий.
– Еще нет. Но рассматриваю себя как уже спящего.
Порфирий или не заметил шутки, или не пожелал ее заметить.
– Тогда послушай из другого места.
Люди, выдающие себя на базарах за мудрецов, учат так: не уходи в мысли о прошлом и будущем, а живи сейчас, проживай каждый момент жизни ради него самого, и будет тебе счастье.
Уделим несколько слов разбору этого суеверия.
Во-первых, чему учат, говоря: «живи каждый миг ради него самого»?
В мгновении нет ничего, что можно было бы назвать «им самим». Сама идея каких-то «моментов» и «мгновений» есть философское умозрение, а если совсем точно, тысячелетняя прибаутка, повторяемая одним рыночным жуликом вслед за другим, потому что на эту речь охотно ведутся люди. Моменты бывают только в вычислениях физиков и геометров, а в человеческой жизни их нет.
Ты можешь прямо сейчас проверить эти слова, попытавшись лично обнаружить хоть одно «мгновение» – и прожить его «ради него самого». Просто не успеешь, братец. Да и искать замучаешься.
Но ведь есть нечто, придающее совету «жить в мгновении» видимость истины? Нечто разумное и светлое, этими словами подразумеваемое, смутно узнаваемое слушателем – и век за веком привлекающее чернь?
Люди склонны понимать эти слова в том смысле, что мы получим от жизни больше наслаждения, если будем полнее открываться происходящему прямо сейчас. Секунда неповторима – и уходит навсегда. Поэтому, не успев насладиться мгновением, мы теряем его.
Человек соблазняется, понимая эти слова в том смысле, что жизнь надо жевать тщательнее и высасывать из нее весь сок, как хорошая свинья подъедает весь заданный корм. В этом суть современных учений о совершенствовании и счастье: жулики обещают слушающим их свиньям, что на тех нарастет больше жира с того же самого фуража (под жиром здесь надо понимать наслаждение миром).
Но как, спрашивается, насладиться мгновением? Радость прекрасна лишь тогда, когда возникает нечаянно – а если мы подходим к каждой новой секунде, ища в ней радость специально, мы тем самым создаем цепь мгновений, занятых поиском. Но счастье и его поиск не могут существовать одновременно – надо ли объяснять?
Пусть случается иногда счастливый миг – какой в нем толк, если за ним сразу же наступает другой? Видящий работу ума знает, что мы всегда имеем дело с воспоминанием. Наше «счастье настоящего момента» всегда имеет форму мысли «а ведь миг назад было хорошо». За этим следует сожаление и жажда вернуться.
Но давай, дорогой друг, услышим рыночных зазывал буквально. Давай погрузимся в мгновение, отбросив все остальное. Давай поплывем из мига в миг, забыв обо всем, что мешает нам оставаться в здесь и сейчас.
Даже развив скорость и внимание специальными методами, ты не найдешь в мгновении ничего понятного – лишь бессмысленное и тревожное раздражение обнаженного нерва бытия. Все знакомое человеку возникает не в мгновении, а в уме, выбрасывающемся из настоящего в никуда.
Но что мы обнаружим в самом мгновении?
Мы обнаружим боль. Тонкое и быстрое страдание новизны и страдание утраты. Мгновения, если исследовать их под увеличительным стеклом, состоят из физического неудобства и муки непостоянства. Ум сбегает из них в свое рукоделие (чтобы не сказать рукоблудие) именно потому, что пытается таким образом защититься от свойственной бытию боли.
Опытным мистам, правда, доступна особая тонкая радость оттого, что находишься в настоящем моменте сознательно и по своему выбору – и видишь все перемены как грязь и ненастье за окном удобной повозки. Но испытать эту радость можно лишь тогда, когда совесть чиста, а ум покоен. Об этом высшем из утешений я скажу несколько слов позже.
Будь в мгновении сладость, доступная любому, все и так жили бы в нем, ибо каждая свинья хорошо знает, где дерьмо, а где желуди. Люди бегут из мгновения в небытие своих умозрений не просто так. Они делают это, прячась от жалящей неуютности настоящего.
Мы сами уходим из реальности в сон, созданный нашим разумом. Тогда почему мы согласно киваем головой, когда нас зазывают вернуться в мгновение?
Да потому, что мысленное прибежище, построенное нашим умом, тоже полно боли. Мало того, это и есть настоящий дом скорби, ибо люди так безумны, что научились производить в своем умозрении гораздо больше страдания и муки, чем возникает естественным образом в каждой новой секунде. И для таких безумцев (а их среди нас огромное большинство) возвращение к бегу мгновения действительно есть бегство от боли – но не оттого, что в мгновении нет боли, а оттого, что в нашем воспаленном разуме она куда сильнее.
Боли нет лишь в небытии, а всякая наша радость есть просто временное облегчение страдания.
Вот поэтому занятый поиском истинного счастья мудрец рассматривает себя как уже мертвого и при каждой возможности радостно соглашается исчезнуть совсем.
Как же быть тогда с тонкой радостью от нахождения в моменте, доступной опытным мистам? Противоречия здесь нет: радость эта, по сути, возникает именно оттого, что исчезаешь, и даже тревожный зуд бытия не в силах заставить тебя появиться опять (если полагаешь это простым, попробуй).
И вот что я думаю – не рождаемся ли мы в истине именно тогда, когда исчезаем?
Да, Смерть!