Читать книгу "Вся вселенная TRANSHUMANISM INC.: комплект из 4 книг"
Автор книги: Виктор Пелевин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Я не стал вызывать справку. Мне страшно не хотелось туда лезть. Да и необходимости не было. Недопонимание местного колорита делает древние документы – от египетских папирусов до карбоновых летописей – даже более глубокими и аутентичными.
К тому же вместе со мной этот текст читал Ломас, еще несколько специалистов из нашего отдела и пара корпоративных алгоритмов.
Можно было не волноваться – каждое слово проанализировано, взвешено и поставлено на нужную полочку. И если разгадка где-то здесь, ее обнаружат за пару секунд.
Меня больше занимали уникальные ощущения и восприятия, связанные с опытом: прикосновение пальцев Сердюкова к желтоватой вековой бумаге, нечеткие отпечатки букв… В сущности, это ведь было самое стабильное из сакральных русских переживаний – читать, впитывать, глотать запрещенные слова.
Рассказ, конечно, был грустный. Курпатов сказал, что художник национального масштаба не должен проявлять метафизическую слабость. Теперь я понимал, о чем он.
Глупо отливать бронзовые фигуры из несовершенных людей, а потом вымарывать из их следа все живое. Человек по своей природе – существо жалкое и глупое. Любить его приходится именно таким.
Если поглядеть на этот текст с моральных высот нашей зеленой эры, Шарабан-Мухлюева резала его собственная бритва. Ну кто он такой, чтобы предъявлять моральные претензии людям, пытавшимся выжить в неумолимом мире? А пугать пожилых фем загробным воздаянием (особенно когда сам не особо в него веришь) – это уже не дно, а какая-то сверхглубокая скважина.
Я даже не говорю про его агрессивный ню-перформанс с твердым знаком на конце.
Да еще пистолет в руке. Бедные зрительницы вполне могли решить, что они уже в аду. Не в этом ли и состоял расчет классика?
Но самым поразительным было другое. Именно ненависть к древнему политтехнологу привела к тому, что Шарабан-Мухлюев перепутал слово безопасности. Что бы писатель ни говорил, вспоминал он этого персонажа с неприязнью.
А ненависть – хотя бы просто в мыслях – поражает не того, на кого направлена, а всех вокруг. И в первую очередь тех, кого ненавистник любит, даже по-собачьи. Вот это я извлек для себя в качестве главного урока.
Допускаю, что сам карбоновый классик свалил бы вину на политтехнолога. Все зависит от диспозиции. Кому-то нужны враги и виновные, у них работа такая. Но писатель должен определиться, кто он – инженер человеческих душ или их прокурор.
Разница тут большая. Инженер человеческих душ – это человек, способный понять, что никого, кроме потерпевших, на нашей планете нет.
Каждый человек в чем-то прав, а в чем-то ошибается. Вот я, Маркус Зоргенфрей – следователь человеческих душ, уже изрядно в них разуверившийся. Что должен сделать их инженер? Помочь мне снова полюбить людей. Художник должен показать мне противоречивую глубину человеческого сердца, в котором прячется Бог. А судить не его дело. Желающих посадить ближнего на бутылку – морально или физически – в мире полно и так.
Мы все, даже долгоживущие баночники, даже богачи, даже юные красавицы и красавцы – сидим в зиндане и ждем исполнения приговора. И Шарабан-Мухлюев вроде бы это видит. Но только под водочку и только по касательной. А писателю надо понимать такое отчетливо и всегда. Если не вынуть голову из тисков ненависти, зависти и злобы, художник уже мертв, даже если его мозг еще пузырится в банке.
Правильно сделали, что запретили эту главу.
Я ощутил на глазах слезы. Странно, прежде я не замечал за собой особой гуманитарной сентиментальности. Но так, наверно, и должна действовать высокая литература.
Что думал Сердюков, я не знал – ум его был спокойным и безмысленным. Дочитав текст, он отправил с импланта два зашифрованных сообщения, к которым у меня не оказалось доступа (видимо, какая-то нестыковка с сердобольскими мессенджерами). Затем он сдал книгу библиотекарю спецхрана и пошел в буфет.
Там сидели несколько жандармских унтеров – они явно были знакомы с Сердюковым. Увидев его, они загудели, замахали руками и достали из-под стола припрятанную бутылку полугара.
Место было маловдохновляющим. В кухонном проходе виднелись алюминиевые баки с кривыми красными цифрами – такие же, наверно, как века назад. Пахло борщом. Все походило бы на обычную сердобольскую столовую, но здесь имелся спецбуфет со всякими вкусностями.
Обедать Сердюков не стал. Он выпил с жандармами соточку полугара и затоварился бужениной в буфете.
С авоськой в руке он спустился к проходной, предъявил жандармский жетон, вышел на улицу и сел в ожидавшую его служебную телегу весьма солидного вида. Японская пневматика, красный фонарик-мигалка на оглоблях, кучер в полевой форме улан-батора без знаков различия. В общем, как понял бы любой москвич, контора.
Мое дальнейшее присутствие в жизни капитана Сердюкова становилось необязательным, но система все не отключала меня от импланта. Похоже, начались какие-то проблемы с техникой. Такое случается во время апдейтов, так что нервничать я не стал.
Я проехал вместе с Сердюковым большую часть ностальгической деревянной застройки в центре Москвы. Вид резных петухов и наличников так усыплял, что я задремал вместе с капитаном.
И вдруг нас разбудил резкий рывок.
Дорога впереди была перекрыта жандармским фургоном с зарешеченным окном. В таких возят задержанных – или группу захвата. Здесь был второй вариант. Я понял это, увидев оседланных лошадей. Если рядом лошадки, значит, в фургоне приехали мальчики. На лошадках они возвращаются, когда фургон набит задержанными.
Но кого собираются задержать?
Долго думать на эту тему не пришлось. Сердюков даже не увидел, откуда подбежали ждавшие в засаде жандармы. Черные повязки на лицах, камуфляж, боевые красные татухи на кистях, блеск сапог и какая-то особая жандармская вонь, которую Сердюков ощутил, когда ему заламывали руки. Потом нам на голову надели пыльный черный мешок, мы почувствовали укол в ягодицу, и Сердюков потерял сознание.
Я, однако, не отключился вместе с ним. Но система по-прежнему держала меня пристегнутым к его импланту – и я оказался как бы в черном лимбо, где не происходило ничего.
Не знаю, было ли это связано с прочитанным, но именно тогда меня посетило поразительное переживание. Постараюсь передать его как могу.
Представьте, что вы смотрите кино в кинозале (если у вас был такой ретро-опыт). Вы начинаете вовсю сопереживать актерам, отождествляетесь с кем-то из них – а потом вдруг вырубают электричество, и экран гаснет. Света тоже нет. Вы в это время не теряете сознания. Вы просто перестаете быть кинозрителем. В зале в таких случаях начинается нервный хохот и придурковатые вопли. Людям трудно провести даже минуту без знакомых раздражителей, и они начинают генерировать их сами.
А когда фильм включают, все тут же забывают про темную вставку в киноопыт.
Как только Сердюков исчез, я словно бы очнулся в таком темном зале.
Я был в нем не один. Вокруг сидели молчаливые зрители. Но они пришли не на фильм, прервавшийся по непонятной причине, а на меня. И теперь они ждали, когда произойдет некое окончательное событие, после которого… Почему-то я вспомнил отчет английского шпиона о посещении древней гробницы. А потом – слова какого-то карбонового писателя, чуть ли не самого Шарабан-Мухлюева: человек нахально думает, что главные вопросы бытия – это «что делать?» и «кто виноват?», но реально волновать его в конце пути будут совсем другие, а именно «где я?» и «кто здесь»?
Мне стало страшно. Конечно, я баночник второго таера, плохого с нами не бывает – и это временный технический глюк. Но что случится, когда мой мозг в конце концов отключат от системы и сбросят в утилизационную картонку?
Мне вспомнилось недавно прочитанное: всякий человек и есть апокалипсис.
Курпатов сказал, что Шарабан-Мухлюев достиг какой-то высокой духовной реализации. Даже если допустить, что это не часть сердобольской мифологии, а правда, в те дни, когда классик писал «Баб и Других Телок», этого еще не произошло. Во-первых, видно по особенностям досуга. Во-вторых, даже я понимал, где писатель ошибся.
Многие почему-то верят (или надеются), что после смерти сознания не будет. Из этого исходят, например, самоубийцы, желающие, чтобы все просто закончилось. Или социальные восхожденцы, занятые воровством и кровопийством. Ну а вдруг сознание не исчезнет? Вдруг оно вообще не появляется и не исчезает, а коммутируется в континуумы, не заботящиеся друг о друге? Если вы не помните снов, это не значит, что они вам не снятся.
Консенсус у серьезных людей нашего мира такой – воруй, бей стекла, люби гусей, а потом ничего не будет (хотя забашлять попам и ламам на всякий случай не помешает).
Но есть и такая точка зрения, что посмертное отсутствие «сознания» и «существования» – это одна из высших духовных реализаций (их нет, например, в нирване – во всяком случае, в знакомых по нашему дурдому форматах). Именно за то, чтобы не быть у богов и демонов сознающим пластилином с фальшиво свободной волей, и борются буддийские практики, а они в таких вопросах доки.
Это вовсе не гарантированное удобство для любого парвеню. У пластилина, который уже в работе, всегда интересные приключения впереди. Пока мы живы, мы пытаемся совершенствоваться, модифицируя внутримозговые связи – но продвинутый наблюдатель реальности, элегантно вылепивший из них ответы на все вечные вопросы, исчезнет вместе с мозгом. И со всеми своими мнениями тоже.
Увы, это не значит, что дальше не случится ничего.
Мы рождаемся из переплетения сознающих струн. И когда мы их дергаем – даже мысленно – к нам рано или поздно приходит ответная волна. Если тело сгниет в могиле, волна все равно вернется, потому что «мы» никогда не существовали отдельно от единого ума, называемого Богом. Эти ответные волны создадут своего получателя сами. И не факт, что ему понравится процедура.
Хотя бы по той причине, что сам он будет уже не тем снобствующим персонажем, который только что досмотрел общее для всех кино и заплатил напоследок попам и ламам. Он окажется просто субъективным полюсом безличных посмертных манифестаций. Nothing personal. Вот это и будем мы после смерти.
Именно поэтому князьям нашего мира так трудно «попасть в рай» несмотря на все выплаты. Воздается не содеявшему – его, если разобраться, вообще никогда не было – а содеянному. «Фауст, ха-ха-ха, посмотри – уха, погляди – цари. О, вари, вари!»
Я вспомнил свой краткий загробный опыт в качестве императора Порфирия. Чем не иллюстрация? Приключение это, конечно, было нейросетевой симуляцией, но ведь сеть сделала ее не просто так, а на основе отчетов о тысячах реальных случаев.
Не у терпилы карма, а у кармы терпила. Это и при жизни так. А если кого-то утешает, что получать ответку будем уже не мы… Во-первых, где эти «мы»? Вернее когда? В какой секунде остались? А во-вторых, разве я хоть раз видел что-нибудь такое, что не было бы мной? Не было бы сделано из меня самого? Наше бытие состоит просто в том, что Бог нас думает. От его милости зависит даже наш следующий вдох. Какие у нас могут быть гарантии? Какая свобода? Какое знание грядущего? Все это есть лишь у сознающего нас Бога (только надо помнить, что Бог – вовсе не нечто отделенное от нас, а то самое, из чего мы сделаны в самой своей сути).
Бог может мыслить нас так, как ему угодно, даже свободными в воле, даже бессмертными (в аду или в раю), даже переродившимися или достигшими нирваны. Любые ограничивающие утверждения (и тем более убеждения) на эту тему – признак идиота, решившего отобрать у Бога свободу и тайну. Впрочем, Ломас наверняка меня поправит. Он ведь епископ.
Конечно, это смешно. Человек не способен представить даже такой элементарной вещи как электрон, который не то частица, не то волна, не то вообще за пределами его понятий. Зато с многоэтажным богословием у него полная прозрачная ясность.
Потом я вспомнил, что сказал про Бога Ахилл, и мне стало окончательно не по себе. Можно ли верить в таких вопросах злому духу? Или правильнее вообще не смотреть в ту сторону?
Я не мог понять, почему меня вдруг накрыло этим суровым откровением. Мне такие переживания не свойственны.
Может быть, я размышлял о чем-то похожем до того, как мне стерли память – и теперь это всплыло из подсознания? У меня ведь было даже посвящение в Элевсинские мистерии, даром что я ничего не помню об этой командировке…
А потом я понял.
Дело было не во мне. Просто на всем уже лежала тень катастрофы. За тонкой пленкой реальности чувствовалось что-то жуткое, непреклонное и непримиримое.
Это была ярость Ахилла.
Могу привести ясную баночнику аналогию. В баночной вселенной есть переживание, общее для всех – восходы и закаты Гольденштерна (оперативникам ставят на него служебный блок, чтобы не отвлекать от работы).
Опыт этот глубоко оптимистичен – во всяком случае, по мысли баночного истеблишмента, хотя у этих людей обычно тоже стоит служебный блок. Но если Гольденштерн был зенитом нашей вселенной, теперь в ней появился надир.
Впереди у нас были именно эти почудившиеся мне посмертные содрогания, уже лишенные всего личного. Страшные спазмы, происходящие неведомо где непонятно с кем, но при этом не просто реальные, даже не стопроцентно реальные, а единственно реальные. То, что греки называли хаосом, существовавшим до бытия. Это была судьба мировой души, у которой отберут мир. Тогда все – привелегированные, обманутые, богатые, бедные – сольются в одну боль.
Неужели Бог этого захочет?
А почему бы ему не вырвать больной зуб с корнем. Когда мы последний раз внимательно на себя смотрели? Чем мы лучше мезозойских динозавров? Имплант-рекламой? Дронами-убийцами? Банками? Ветрогенезисом?
Сказано – если Бог хочет наказать, он лишает разума. Именно это мы и видим, причем, что страшно, сразу во всех направлениях. Бедный Шарабан-Мухлюев. Такого даже он не мог представить в своей белой горячке.
Под ногами у нас была не твердь, а присыпанная песком черная дыра. Но понять это можно было, только закрыв глаза и вслушавшись в тишину. Меня заставила это сделать случайность, но я знал теперь, к чему движется наша реальность, и что произойдет, когда она схлопнется.
Это было страшно.
«Янагихара! – закричал у меня в голове дрожащий женский голос. – Янагихара!» А другой, мужской и низкий, разразился клокочущим смехом.
Но тут тайны бытия вновь стали невидимыми: их перекрыл яркий до боли свет, смешанный с пронзительным омерзением к происходящему.
Это была жизнь, и она – даже такая – была прекрасна.
Сердюков пришел в себя от выплеснутой ему в лицо воды, открыл глаза, и мой ужас кончился.
Вокруг была обшарпанная комната. Какой-то сердобольский подвал для допросов – не слишком приятное место. Но я был так рад вернуться в надежное пространство и время, к милой материи и ее добрым физическим законам, что меня заполнили умиление и благодарность. Я бы, наверно, начал молиться, но не было времени.
Сердюкова успели привязать к здоровенной крестовине в виде буквы X – кажется, такую называют андреевским крестом. Он был гол. И ему было страшно.
На стульях перед крестовиной сидели две молодых жандармских унтерши – перекачанные, бритые наголо, с одинаковыми университетскими ромбами на полевой форме и набитыми мозолистыми кулаками.
Унтерши то ли не понимали, что Сердюков уже пришел в себя, то ли специально над ним издевались, как это вообще любят силовые бой-бабы, когда не боятся служебного взыскания. С обычным для фем бесстыдством они обсуждали его мужское достоинство.
– Нюр, а у него больше, чем я думала, – сказала одна, внимательно изучая телесный сердюковский низ.
– Ты че, Маш, думала про его письку? – прыснула Нюра. – Правда что ли? Почему не про мою?
– Да я не в том смысле, – застеснялась Маша. – Просто заморыш совсем. Шкет. Смотришь на него – ну ничего у него между ног быть не может. А тут хоть что-то. Правда, непонятно, как оно работает.
– Да никак оно не работает, – махнула рукой Нюра. – Им же «Открытый Мозг» все гасит. Особенно русскому человеку, чтобы мы демографию выправить не могли. Политинформацию помнишь?
Сердюков прокашлялся.
– Простите, – сказал он, – мне кажется, произошло какое-то недоразумение. Вы не хотите представиться?
Унтерши уставились на него.
– Офицерки Нюра Кратова и Маша Ястребок, Верхний Тумен.
– Верхний Тумен? Чем обязан такой…
– Не волнуйтесь, товарин, – сказала Нюра. – У нас ничего на вас нет. Пока. Вы здесь для одной… Э-э… Технической процедуры. Можно сказать, медицинского характера. Как только все кончится, вас отпустят.
– Какой к черту процедуры? – спросил Сердюков, стараясь говорить с достоинством. – Я выполняю важнейшее поручение национального руководства, и если ваше вмешательство… Голос у него дрожал – я чувствовал его испуг без всякого омнилинка.
– Вас один господин желают видеть, – сказала Нюра чуть застенчиво.
Сердюк приободрился.
– И что это за господин такой, – спросил он, – что из-за него жандармского капитана на улице крутят, как тартаренского боевика? А потом догола раздевают на дыбе?
– Быстрее вам будет пообщаться, чем нам объяснять, – весело пророкотала Маша. – А вот и они…
Я увидел низкого широкоплечего азиата с коротким седым ежиком. У него было зверское лицо убийцы и длинные мощные руки гориллы. Одет он был как типичный дальневосточный бандит – в пеструю шелковую робу с золотыми и платиновыми копиями сердомольских значков на груди.
– Позвольте представи… – начал Сердюков, но азиатский господин проманкировал знакомством и шагнул прямо к крестовине.
В руках у него появилась упаковка одноразовых палочек для еды. Сорвав бумажку, он разделил палочки, одну взял в рот, а другой нарисовал на животе Сердюкова какой-то знак, похожий на скрипичный ключ.
Палочка даже не коснулась тела Сердюкова, но он – и я вместе с ним – ощутил в солнечном сплетении сильнейшее жжение.
Нюра щелкнула пальцами.
– Смотрим сюда!
Мы с Сердюковым синхронно поглядели на унтершу. Она выставила перед собой картонку с крупно написанной фразой:
MA CHIENNE ANDALOUSE
Азиат поднял свою палочку и, держа ее как каллиграфическую кисть, написал на животе Сердюкова вертикальный столбец иероглифов. Он по-прежнему не касался кожи, но Сердюков даже взвыл от боли.
– Теперь смотрим сюда! – щелкнула пальцами Маша.
Она держала в руке фотографию человека с зеленым ирокезом на бритой голове и черепами-брэкетами на оскаленных в улыбке желтых зубах – одну из канонических карбоновых фотографий Г. А. Шарабан-Мухлюева.
Азиат тем временем выжег своей бамбуковой палочкой новое невидимое заклинание на животе Сердюкова. В этот раз боль была такой, что Сердюков заорал на все подземелье.
– Все, уже все! – успокаивающе подняла руку Маша. – Последний проход.
Господин со значками сломал палочку, бросил обломки на пол и вооружился второй – той, которую держал во рту. Поднеся ее к животу Сердюкова, он нарисовал на нем такой же скрипичный ключ, как в самом начале. В этот раз жжение было не особо мучительным, и Сердюков только охнул.
Господин бесконтактно начертил еще какие-то знаки на обоих боках Сердюкова, сломал вторую палочку тоже, поклонился унтершам и вышел из комнаты.
Я подумал, что это правильно – сломать инструмент, причинивший нам с Сердюковым столько боли. Волшебная палочка, задействованная в реальном магическом акте вредоносной природы, должна быть одноразовой, как презерватив или граната.
– Вот теперь точно все, – сказала Маша. – Сейчас зададим пару вопросов для проформы, и можете продолжать движение, товарин Сердюков…
И надо же было случиться, что именно в этот момент имплант Сердюкова меня отпустил.
Прошла секунда, и вокруг сгустился кабинет Ломаса.
* * *
– Что это за сумасшедший китаец? – спросил я, падая в кресло. – Почему его пустили ковыряться палочками для суши в животе у нас с Сердюковым? Я чуть не помер от боли. И почему меня приморозило к импланту Сердюкова?
– Дело в том, – ответил Ломас, – что сердобольские власти допустили нас к архиву с одним условием.
– Каким?
– К планированию операции подключилась их главная боевая нейросеть.
– «Калинка»?
– Именно.
– То есть мы теперь сотрудничаем с серийным… с серийной убийцей?
– У нейросетей, в том числе и этой, отсутствует требуемая для подобных инвектив субъектность. Но можно сказать, что да. Сотрудничаем. И я этому крайне рад.
– Зачем нам такое нужно?
– Во-первых, – ответил Ломас, – это было их условием. Операция проходит на территории Добросуда. Во-вторых, очень возможно, что нейросеть нам сильно поможет. Она крайне грамотно просчитывает схемы убийств – мы учимся у нее на каждом шагу.
– «Калинка» один раз уже промахнулась по Кукеру, – сказал я.
– Да. Поэтому сейчас для нее это вопрос принципа. Ну если не для нее, то для соответствующей сердобольской спецслужбы. Второй раз не промахнется.
– То есть теперь операцию планирует «Калинка»?
Ломас кивнул.
– Фактически да. «Калинка» прочла запрещенную главу из Шарабан-Мухлюева вместе с Сердюковым. Кроме того, мы поделились с ней всей информацией по кейсу. И «Калинка», кажется, уже сделала выводы. Именно она склеила вас с имплантом Сердюкова на время этой неприятной процедуры. А сейчас отправляет Сердюкова назад в Сибирь. На бизнесджете, что вообще-то бывает не часто.
– Значит, это «Калинка» наслала на нас сумасшедшего китайца?
– Подождите про китайца, – сказал Ломас, двигая ко мне поднос с коньяком и сигарой. – Обсудим прочитанное у Шарабан-Мухлюева, пока вы хоть что-то помните. Зря мы, что ли, вас посылали?
Начальство требовало полного доступа. Подняв похожий на осколочную гранату стакан, я отхлебнул янтарной жидкости.
– Что скажете? – спросил Ломас.
– Это было грозное время, – ответил я, разглядывая стакан. – Страшное и одновременно… Не знаю, титаническое. Сейчас людей такого калибра уже нет.
– Почему, есть, – усмехнулся Ломас. – Шарабан-Мухлюев до сих пор в банке. Но удалился от мира.
– Чем он там занимается?
– Тайна баночной личности охраняется корпорацией. Критики считают, что за него пишет нейросеть «Порфирий». Вы с нею много общались. Помните ее?
Мне показалось, что Ломас смотрит на меня с подозрением. Я отрицательно покачал головой.
– Для меня слово «Порфирий» – императорское имя.
Ломас вздохнул.
– Когда-нибудь обязательно вспомните.
– А эту запрещенную главу кто написал? – спросил я. – Сам Шарабан-Мухлюев? Или нейросеть?
– Думаю, нейросеть. Но на реальном биографическом материале.
– Почему вы так считаете?
– По факт-чекингу все совпадает. Но в тексте слишком много литературных реминисценций. Почти каждое предложение – это какая-то замаскированная цитата. Нейросети такое любят. В этом, можно сказать, самая их суть.
– Сначала сгенерировали, а потом засекретили. Зачем?
Ломас пожал плечами.
– Возможно, нейросеть пыталась показать сердобольским авторам, как должен работать и жить настоящий русский писатель-традиционалист свирепого и могучего таланта. Не одни же доносы строчить. Но кураторы решили, что допущен перехлест. Какую полезную информацию вы вынесли из чтения?
– Нет сомнений, что эта Ры – подруга Варвары Цугундер по кличке Рыба. Ясно теперь, откуда в шифрах Варвары слово «янагихара». Видимо, мстила за подругу. А так нового мало.
– Вы поняли в прочитанном все?
– Нет, конечно, – сказал я. – Контекст утрачен. Патина времени. Но читать не мешает. Наоборот, появляется эффект достоверности. Такие детали не подделаешь.
– Ясно, – отозвался Ломас. – А справочку чего не включили?
– Не хотел впечатление портить.
Ломас кивнул – как мне показалось, с удовлетворением.
– Теперь можете задавать вопросы.
– Кто этот чокнутый китаец?
– Это не китаец, а обрусевший японец. Дядя Ода, как его называют во Владивостоке и Москве.
– Он бандит?
– По совместительству. Но вообще-то он лучший мастер реики-до на территории Добросуда.
– А что такое реики-до?
– Закажите справку, Маркус. Только быстро. И уточните про ключи «Чоку-Рэй», «Сей-Хей-Ки» и «Хан-Ша-Зи-Шо-Нен». Чтобы мне меньше говорить пришлось.
– Меня тошнит от новой информации, – сказал я.
– Это приказ. Я повиновался.
TH Inc Confidential Inner Reference
Реики-До – японская энергетическая техника. Название, состоящее из иероглифов «Реи» и «Ки», означает примерно «универсальная жизненная энергия». Зародилась как целительство почти три тысячи лет назад. В последние два века развивается как полумагическое боевое искусство, популярное у китайских и японских банд на Дальнем Востоке. Основана на манипуляциях с энергией Ки (Ци) с помощью особых пассов и магических начертаний…
Я не стал читать дальше – даже не заказал справку про энергию Ци (или Ки). Не потому, что знал все сам. Я просто догадывался, что там будет. Оперативной ценности это не представляло. Я сразу перешел к ключам.
ChoKuRei

Энергетический символ реики-до, используемый как своего рода катализатор. Смысл может быть передан как «Вся энергия вселенной призывается сюда». Используется обычно в комбинации с другими символами в начале и конце ритуала, боевой проекции или символической каты.
Ага. Это и был тот самый скрипичный ключ, который азиат начертил на моем пузе в начале и конце своей дикой эскапады. Вернее, на пузе бедного Сердюкова.
SeiHeKi

Символ реики-до, используемый для раскрытия иных измерений, гармонизации и эмоционального…
Понятно. Другие измерения, дальше можно не читать. Я перешел к следующему
HonShaZeShoNen

Символ реики-до, используемый для дистанционных воздействий, в том числе на прошлое и будущее. Смысл может быть примерно передан как «Ни прошлого, ни настоящего, ни будущего».
Я повернулся к Ломасу.
– Там были еще два символа. На боках.
– Да, – сказал Ломас. – Но мы их не разобрали, потому что он слишком быстро крутил палочкой.
– В чем был смысл процедуры?
– «Калинка» не делится ни с кем своими планами. Но мы примерно понимаем ее намерения.
– И какие же они?
– Нейросеть решила подделать и записать посмертный био-импульс Шарабан-Мухлюева. Тот самый, о котором идет речь в тексте запрещенной главы.
– Что такое «био-импульс»? – спросил я.
– Помните, там было: «И теперь я думаю – если однажды, уже освободясь от тела, я задержусь на границе вечности, не вырвется ли вдруг из центра моего естества это: Ma Chienne Andalouse…»
– Еще бы, – сказал я. – Из-за этого японского бандита наизусть выучил. Только Шарабан-Мухлюев и так давно освободился от тела. У него пятый таер. Как у матери Люцилии.
– Я в курсе, – ответил Ломас. – Но мы не сможем использовать его мозг.
– Почему?
– Он не наш оперативник. А сердоболы к своему классику и близко нас не подпустят.
– Тогда я вообще ничего не понимаю. Ломас довольно улыбнулся.
– Чем меньше вы будете понимать, Маркус, тем лучше.
– Почему вы так решили?
– Это не я решил, – ответил Ломас, – а «Калинка». Но кое-что я вам все-таки объясню. Представьте, что Шарабан-Мухлюев умирает, желая воссоединиться со своей поруганной любовью. Из центра его естества вырывается описанный в книге клич… Когда он позовет свою андалузскую сучку из вечности, это будет не звуковая волна. И не мышечная судорога – тело уже окоченело. Как вы думаете, что это за сигнал?
– Электрический импульс мозга?
– Да, конечно. Но не только.
– А что еще?
– Мастер реики-до сказал бы, что это последняя проекция всей жизненной энергии.
– Последняя проекция?
– Мистики верили, что информационноэнергетический импульс, излучаемый человеком перед смертью, может быть очень мощным. Но называть его электрическим не вполне правильно. Обычные научные приборы не способны его зафиксировать. Речь идет об энергии Ки. Именно ею пользуются адепты реики-до.
– Корпорация понимает природу такого сигнала?
– Не вполне, – сказал Ломас. – Эта энергия воспринимается только медиумами. Дядя Ода – один из них.
– Вы в это верите?
– Мои взгляды не важны. Главное, что в эту энергию верит нейросеть «Калинка». Точнее выражаясь, не верит, а рассматривает как реальную и регулярно пользуется ею в своих многоходовках. Успешно пользуется. Этот дальневосточный бандит с палочками сейчас фактически безвыездно живет в Москве на сердобольских подрядах, и привезти его на место удалось всего за четверть часа. Процедура в подвале нужна была для того, чтобы мы, так сказать, записали фальшивый зов сердобольского классика на биологический носитель. Можно сказать, взвели гранату.
– Хорошо, – сказал я. – Хорошо. Пытаюсь понять еще раз. Итак, «Калинка» подделала и зафиксировала предсмертный любовный клич Шарабан-Мухлюева, зовущего из бесконечности свою андалузскую сучку. А на каком именно носителе его записали?
– На вас, – ответил Ломас и поглядел мне в глаза.
От этого взгляда у меня засосало под ложечкой.
– На мне? На меня?
Ломас кивнул, и я понял, что он не шутит.
– Почему? Неужели нельзя было на Сердюкова? Или на этих жандармских унтерш?
– Энергия Ки плохо заряжает имплантированный мозг, – ответил Ломас. – Имплант действует как своего рода паразитное заземление. В качестве носителя нужен или бескукушник, или…
– Или баночник.
– Да. Баночника, кроме того, можно подключить к чужому импланту намертво. «Калинка» уже отработала технологию, если вы обратили внимание.
– Да, обратил.
– «Калинка» превратила вас в оружие, Маркус. Она сделала из вас каузальную бомбу, которая может спасти мир. Но только в том случае, если гипотеза «Калинки» верна.
– Какая гипотеза?
– Пока что я не могу вам этого сказать.
– Почему?
– Так хочет «Калинка». Есть опасение, что вы перестанете быть функциональны, если все поймете. Возможно, вас не пропустят защитные сферы Ахилла и так далее. Лучше не задавайте вопросов. Мы вас специально седатируем, чтобы вы не слишком любопытствовали.
– Вы меня специально седатируете?
– Не мы. «Калинка». Когда вы читали Шарабан-Мухлюева в спецхране по второму разу, она ввела вас в состояние созерцательного гуманизма. Это у сердоболов стандартный транспортно-крутильный модус.
– Почему транспортно-крутильный?
– Сердоболы так заключенных перевозят. Иногда крутильщиков прокачивают, если дисциплина в лагере хромает. Не из человечности. Просто «Открытый Мозг» разрешает эту прокачку в тюрьмах. Вреда в ней нет. Человек становится гуманен, сентиментально-слезлив, доверчив и нелюбопытен. Вам даже справку было лень вызвать, помните?
Я кивнул.
– Одновременно происходит торможение всех агрессивных импульсов. Просто побочка. Не слишком выраженная, но реальная. Она-то сердоболам и нужна. У «Калинки» можно многому научиться.
Корпорация, значит, передала контроль за моим мозгом «Калинке». Вот откуда у меня эти сентиментальность и апатия. Я поглядел Ломасу в глаза, открыл рот – но сдержался.
– Сейчас мы скоммутируем вас на имплант нового зеркала, – сказал Ломас. – Ваша задача – отправиться в ветроколонию номер семьдесят два, попасть за все защитные поля и добраться до Кукера с Ахиллом.