Текст книги "Одна ночь (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Овсянников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 47 страниц)
РИГА В ШЛЯПЕ
Я пожимаю плечами и смотрю на залив. Солнце – раскалённая точка, поставленная над «i».
На набережной ругаются. Спорят из-за рыбы. Чайки, их речь. Красят суриком скамейки, буи в море. Прихлынув, липнут к ресницам, и судно отстраняется. Матрос курит, стряхивая пепел на восход. Лихой блин набекрень. Лодка уходит, поклёвывая разбросанную в воде апельсиновую кожуру. Всегда свежее, рижское.
Я гляжу: то загорится искорками янтаря, то померкнет. Пиво в высокой, как башня, кружке.
– Тру-ту-ту, – поёт тряпичный картуз, – тру-ту-ту, крошка моя, – туфли-лодочки постукивают. Берёт из рюкзака трубу и играет. Из-за столика встаёт пара: толстый и тонкая. Они танцуют. Подходят с благодарениями. Ирма и Лиго. Она – гид по Риге, возит туристов в экскурсионном автобусе, вещает в мегафон. История старых камней. Чёрненькая, зябкая, кутается в плаще. Он – шофёр автобуса, преданный друг. Огромный, толстый, могучий.
Окликаю. Они узнают. Смущены, извиняются. Теперь они не упустят меня из вида. Устроют, обогреют и найдут угол. Они милы, говорят с мягким, приятным акцентом. Пишут адрес и телефон. Улица Вальдемара. Смущаясь ещё более, предлагают деньги. Нет, деньги у меня есть. Благодарю. Прощаемся до вечера, и я иду один бродить по городу.
Спина упирается во что-то твёрдое. Спина-волна. – Покачайтесь! – кричу я чайкам. Нет, не кричу – переливаюсь. Иглоукалыванье под кожей. Набережная Комьяунатнес бодрит, как нарзан. Гладковолосая, ляпис-лазурь под веками. – Загримировалась! – Я грустен. В руках громадный грейпфрут.
Сдираю кожуру остро отточенным, как резак, ногтем на большом пальце. Отращивал всё лето. Нектар течёт по подбородку, горьковатый. Тросы трутся. Утренний блеск пляшет у стального носа с продетой в ноздрю якорной цепью. Моют палубу и поют. Они прогуляются до Гамбурга. Ни-ни! За кого я их принимаю. Они – не плавучее благотворительное общество. Всё, что они могут мне предложить исключительно по доброте душевной – место юнги, уборщика гальюнов.
До-ре-ми. Без четверти девять. Кофейная чашка фыркает с губ. Автогудки. Кровяные шарики красят фасад. Половина грузовика. Распиленный пополам рояль. Мотоциклист-яйцо тухло улыбается, оседлав колёса. На заднем сиденьи корзинка.
Деньги снились. Сто миллионов. Я растерян по тротуарам и витринам. Выворачиваю карман – в нём дыра, хоть суй кулак. Я свищу.
Тут есть всё. Даже эпос. У прилавка с окороками я опять насвистываю. Я вижу луч, а читаю: Лачплесис. Латы героя – сальная гиря. Товары, лопоча, липнут к локтям. Туфли в пыли, солнце на шпиле. Центральный колхозный рынок. Нет, просто – рынок.
Тут и театры – драма и комедия. Бродят, зубрят роли. Кукареку высоко на иголке портного Петра. Плитки блестят. Пошив пиджаков и брюк. – Войдём? – Один глаз – аквамарин, другой – черепица.
На площади Ратуши автобукет. Ключ от квартиры, пудель и полдень. Ярко-красный пикап. Говорят «майзе» и не слышат моих вежливых вопросов. Я верчу головой-флюгером – откуда обед дует? – В Диету! – Иду, притихнув, нюхая молочный суп. Переулок, брови-булки. Лабрит, ре-диез.
Передвигают фортепьяно. Медведь наступает на уши. – Это недопустимо! – Я кашляю простоквашей. Сижу на скамейке в Межапарке. – Так ты говоришь – кокле? – ковыряю в зубах скрепкой. – Кокнут, как сервский сервиз.
Сижу на скамейке и думаю об Ирме. Она не латышка, она – ярко выраженная еврейка. Нос, шевелюра. Жар под кожей, рассыпанный чёрный жемчуг. Щиколотки, икры, голень. Освежите меня райским яблочком.
Я болтаю, тень – молчит. На Балтике благоприятно. Тёплый циклон, за пазухой бабье лето. Латвия – бабочка. Рига – галва. (Читай – голова). Часики-браслет спешат мимо меня. Я не успеваю спросить время.
Удивительно – продрогшие руки шарят спички. Спроси в погребке горячего грогу – говорят в спину и дышат жаром. Это здесь. Фасад с разбросанными горящими тузами. Дверь – клёпка. В нише кто-то стоит, пряча нос широкополой бутафорской шляпой.
– Юмиса не видел? – Нет, а что? – Я пытаюсь вспомнить: кто такой Юмис. Из Лудзы. Луковица о двух сросшихся головах, режиссер любительского театра.
Три ступеньки вниз. Тушь, гуашь. Феерия, торс в трико, петух чистит о фартук плакатные перья. Дверь открывать святым духом. Театр Кукареку. Пюпитр с нотами. Гипсовый Эсхил с отбитым носом. Стакан на краю стола. На тарелке стручок красного перца. Трапеция, конус. Лицо крестьянина в разрезе. Спелая грудь грушевидной формы. Такую же, с прилипшими песчинками, я видел недавно на пустынном взморье на Даугавгривас. Не торгуется. – Тридцать рублис. – Она курноса, как трамплин для водных лыж. Уводит за ширму. – Эльза! – Тащат тележку. Костюмы не готовы. Сошьют из лоскутков. Недаром он из Лудзы. Им осталось десять дней.
Я вижу: рубашка в шашку, борозды вдоль щёк. Нешуточный новатор. Работает, как одержимый манией величия. Тучная пашня. Фольклор курит трубочку. Пол блестит, грузчик ест чернослив. Роли бродят.
Он не прогоняет. Пусть остаюсь, если нравится. Мешать репетиции я не буду, хоть бы и улёгся посередине сцены. Он прикажет актёрам перешагивать.
Они меня подкормят. Угощают варёной брюквой и тушёной свининой. Подливают томатного сока. Интересно – откуда я взялся. Что касается их – они тут родились, тут и выросли. Это – Нора. Она – лёгкая на ногу, пшеничнобровая. Кто первый Нору полюбит – того первым она и проведёт за нос на другой край города в Плявниеки в новую квартиру. Пусть зря не зарюсь. У неё есть Рудольф. Гладит катком шоссе. Заработок откладывает за обе трудолюбивые щёки. Не увернётся, качаясь у себя в кабинке на мягком кожаном сиденьи. У Рудольфа остались считанные холостые денёчки.
За окном ходит солнцедева. Она из пьесы, которую пишет Юмис. Сам пишет, сам и ставит. Никогда я не видел такого крупного винограда. Лепной, пыльный, фриз, карниз. Голуби на подоконнике дерутся из-за хлебных крох. Розовый дом, кивнув высокой кудрявой крышей, вспрыгнул на педали и катится за сыром.
Они тут съели пуд соли. Предлагают и мне. Галстучки-морковки. Курят сигарету за сигаретой. Пачка худеет у них на глазах. Голубых и ясных. Они знают всех экскурсоводов. Шофёров – тоже. Как свой перст. Я должен их извинить, им пора на сцену.
Я иду. Нет, смотрю. Улочка выложена брусками мыла. У входа в бар стоит труба и играет. Мостовая горит, речь – брызги кипятка. Стою посреди тротуара и решаю: войти или пройти мимо.
Они не гудят, они – зудят. Каша зеркал и кружек. Въезжают скулы машин и садятся за столики. Шины, кляксы. Бронзовые, из оркестра. Тарелки и клавиши. В рот лезет дыня. Народный орнамент, поют три голоса. Нет, нет, да и мелькнёт бескозырка.
Я строю зыбкие предположения. Строю на песке. На свойствах текучести и непостоянства. Ненадёжное, жёлтое, напрокат. Я подозреваю: они знают больше, чем я думаю. Они уже играют роли, реплики сырые, непрожёванные. Сжигают шашлык. У меня здоровый цвет лица – лиловый. Как у устрицы. Я произошёл от рыб. Неопровержимые доказательства: жабры. Я готов тут съесть все бобы с подливой и слушать их песни до горохового рассвета. Лиго, Лиго – поют они. Ведут хоровод и оплетают лентами. Возлагают венки на головы, как статуям павших солдат. Пустой рукав приколот к плечу. Он что-то оставил: гриф и лопнувшую струну.
Бармен цедит из крана. Пойду на Певческое поле – еще и не то услышу. Говорит он, вытирая о бока мокрые пальцы. Он знает Юмиса, как свою стойку. Кто ж его не знает.
Оптика, обувь, молодожёны. Резкие тени, звуки, краски. Лабдиен – гудит день. Лбы-банки, шаги-деньги. Шнурки. У меня плодородный взгляд: смотрю – плодятся. Пельмени, омлет. Аллегро, парик с буклями. Далеко вывернутое консерваторское ухо. Моцарт. Пара лоснистокожих перчаток – отражать солнечные удары. Учат языку сквозь зубы. Здесь жил Г. Новая выставка «Горизонты».
Крыши-клюквы. Перекрёсток в руке дирижёра-регулировщика. Оттопыренный палец показывает на Маза Пиле.
Ау! Ау! Аусеклис! Я пытаюсь разгадать слово – оно встаёт над крутой треугольной крышей. Пиво в бархатных чёрных штанах идёт по улице, мурлыкая на губной гармонике. – С хуторов. – Губа у пахаря отвисла, на неё садятся, гикая, галки. Площадь в пальто.
Ирма танцует с Юмисом. На Юмисе шляпа с высокой тульей, репсовая лента. Лиго мягко ходит вокруг в сапогах с отворотами, охотник. К потолку подвешивают жареных уток и кольца пахучих колбас. Перебрасываются раками. Ищут Юмиса, лезут под лавки. Он исчез. Юмис спит в поле под чёрным камнем. Взяв ножи, идут будить. Отрежут голову, а вторая – горькая луковица, умчится на мотоцикле в старую Ригу, спрячется на чердаке под ржавым корытом. Поднимутся, будут звать: Юмис, Юмис! Откликнись! Взгляни на свою невесту! Она – как утренняя звёздочка! Захочется Юмису одним глазком поглядеть, приоткроет край корыта. Тут и обнаружат…
– Богатый урожай лжи, – пахари, уходя прочь, широко распахивают сырое пальто. – Сауле высушит, – говорят они.
Ар ко? Ар ко? – они накаркают. Вьются над ресницами, вопрошая – с кем? с чем? С благоприятными известиями. Юмис жив. Он в М., пьет свежее пиво. Ему поют три голоса. Крепкие икры танцуют до утра в клубе моряков. Два матроса раскачиваются, как лодки, якоря то загораются, то гаснут. Чёрная змея на дне моря мелет и мелет горькую муку. Косы взвиваются, колышутся.
Соломинка от коктейля, бумажный стаканчик. По лицу – зыбь, иллюминаторы. Галька перекатывается с боку на бок, шепелявый плеск. На меня смотрит баркас с расщеплённым носом и разбитые окуляры краба-бинокля.
Пугливые, пробуют воду. Одна штанина завёрнута, другая намокла. Я влюбляюсь в эти щиколотки. Аве Мария. – Ты можешь что-нибудь сказать? Хоть словечко? – я иду и качаю головой. Иду и думаю. У меня адрес и телефон. Ирма и Лиго. Я ищу улицу Вальдемара. Спрашиваю – отвечают по-латышски. Пролетарии сгружают железо. Бодрые локти мешают пройти. Я не из Ритабулли – отвечаю им.
Катятся конькобежки с ранцами. Они красиво размахивают руками. Соломенные волосы перевязаны на лбу лентами. Ролики гремят.
Она приняла меня за столб, потому и схватилась. Брови влажные, хоть пену выжми. У неё ни одного свободного свидания. Что делать – она не святая. У каждого свои плюсы и ляпсусы. Я ещё увижу её как-нибудь вскользь, встречи с ней непредсказуемы. Ролики у неё резвые. Она будет волновать меня в моих мечтах образом незнакомки.
Я провожаю взглядом. Божья помощь. Агентство «Аэрофлот» одного роста с солнцем, прикрывается фюзеляжем, ниже пояса выдают шасси.
Когда я, наконец, поднимаюсь на их этаж, они журят. Они давно ждут. Я – иголка, потерялся в стоге. Они нашли угол. Недалеко от центра. Тихая и приветливая улочка. Там мастерская. Кисть прекрасного художника Маргера. Он угрюм и говорит одно слово в год. Я непременно его полюблю. Для меня и тахту откопали. Крепкая ещё старушка, хромает на трёх ногах. Подложу какого-нибудь хлама. У Маргера его много. На грузовике с прицепом не вывезти. Ирма пыталась убирать, руку сломала. Сумочка через плечо, помада и пудра. Сигареты «Прима».
Толстяк Лиго чем-то взволнован, отводит глаза, вытирает сухой лоб платком. Скрыть драму ему не удаётся, она на лице, простом и добром. Я читаю на нём, как в книге: крушение. Он уступает мне Ирму без боя. Мы уходим, он остаётся.
Реклама брака. Зубной протез. Она потом объяснит, их отношения – запутанный клубок. Фата-фасад, обручальные кольца. Тушь, тени. Ирма говорит: я ошибаюсь. Лиго – друг. Со школьной скамьи.
Мне легко – у меня гиперболы. Берёт под локоть. Смело, как ручку чайника. Вздрагивают троллейбусные рога. Щекам жарко.
Улица П. Фа мажор. Чёртик на бочке. Нож и вилка. Руль, губы-бамперы, подстриженные виски. Номер смазан малиновыми штанами. Крутятся спицы, щёлкают дверцы. Вязкое, липкое, зрачок, хрусталь. Ирма говорит: здесь.
Ощущение: мы тут были. Дворик, надвинув кирпичный козырек, не торопится признаваться в близком знакомстве. Я чувствую: ухо мое растёт – печная труба. Ноты-антенны. Из-под губы-арки глядит амбар. Варят кофе, жарят котлеты.
Маргер – сомнамбула. Любая кошка, не спящая на подоконнике, мне расскажет. Рискованные шаги по гребешкам ночных крыш.
Разве я не слышал? Я не выразителен, у меня мелкие черты. Не кинематографичен.
– Тсс! – спит, поджав уютные ноги. Крупное, мрачное тело.
В мастерской светло. Маргер спит, грузный, в заляпанной блузе. Носок с дыркой на пятке. Под щёку подложены ладони.
Кисть рисовала солнце. Окно-витраж. Стена – музей фантазии. Бумага и бритва.
Я стою перед уголком старой Риги в простенькой рамке. Изображена та улочка и погребок. Та дверь, театр Кукареку. Актеры, встав в кружок перед входом, о чём-то толкуют. Я вижу: они не стоят, они – парят, ноги не касаются тротуара. У актёров неестественно повёрнутые, взволнованные лица, вывихнутые в суставах жесты. Я узнаю среди них Юмиса. Он в шляпе с широкими полями и высокой тульей. Бархатистый, чёрный велюр. Она огромна, величиной с Ратушную площадь. Теперь она лежит на мостовой перед рядом ярких автобусов. Я играю на трубе, и мне кидают в шляпу деньги. Много-много денег. Они сыпятся из рога изобилия, им не будет конца – этому сверкающему ливню. Они радужные, свежераскрашенные. Их нарисовал Маргер.
Глаза растут из моря. Буй-бекар. Неразборчивое бормотание – бемоль, буссоль. Никак не вспомнить: из каких звуков состоит устойчивое, как черепаха, слово. Оно спасёт. Откатываюсь, камешки шуршат. Очертания регаты. Парусное настроение яхт. Белокительный мичман кричит с борта и машет куском арбуза. Голос громкий и резкий. Голос-гонг. Лодки плывут, грезя, в ожерелье пузырей. Их мечты устремлены в страну лимонов. Там жарко, там рукоплескания.
Ирма говорит: Рига завалена фруктами. Дешёвые, как щепки. Когда мы выходим с корзинкой из фруктового магазина, мы видим: над зданием госбанка висит зеленоватый шар. Нас обтекает и обдувает ветерком людный проспект.
Держит за рукав: я могу сделать роковой шаг под оторвавшееся от автобуса колесо. Тут часто отрываются и убивают зазевавшегося. Мгновенная гибель. Она понимает: я только о такой и мечтаю. Я молод и горяч. Так было с очень близким ей человеком. На её глазах. Нервы у неё стальные, из железа легче слезу выжать, но она не хотела бы повторения.
Пусть зря не рискую. Я ей нужен. Что-то вроде палочки-выручалочки.
Журнал – жирный текст, халва и изюм. Статейка о Юмисе и его театре. Автор советует вглядеться в гениальное явление.
Подпольный слон, ютится в подвале. Пора обратить взоры, открыть простор, пустить на арену Жюри оценит мощь бивней и толщину хобота. Постановка новой пьесы потрясёт подмостки.
Стоим на лестничной площадке и курим. Я безропотно соглашаюсь. Сигарета – столбик пепла.
Плитки – патология чистоты. Пафос глянца. Фаланги окрашены никотином. Я один вижу в них трагизм. Ирма не видит. Она и меня различает с трудом, хотя и щурится. Я преувеличиваю своё горе, я не великан, я – путеклис (пылинка). Сдует с руки – улечу в Швецию.
Курение – культ, фимиам. На каждого жителя по табачной фабрике. Мотоцикл гремит под окнами. Девятиглавый дракон. Умчится, посеет позвонки. Вырастет из поля патруль и спросит: курильщик? Здесь запрещено изрыгание огня и дыма. Велено взять тебя под арест. Послушает, послушает, уронит девять горемычных голов и ляжет спать. Протянется – мост через быструю, бурную реку. Поедут экскурсионные автобусы. Ирма-гид будет говорить в мегафон: поглядите – это не мост. Это – Юмис. Он не опасен, он спит. Сыт – проглотил солнцедеву. А была она так прекрасна – глаза-звёзды, месяц в косе. Все мы её любили…
Я дергаю окно, не поддаётся. История перестаёт нравиться. Заперла в четырёх стенах и унесла ключ. Зелёные персики и кислые сливы. Кто бы ни позвонил, я отвечу уверенным голосом. Таким, который продолжительно живёт в квартире, ходит в шлёпанцах и халате с шёлковым кушаком.
Благодарность будет безмерна. Крошки от кекса. В трубке – треск.
Фонари ходят вокруг да около, ходят, ходят. Фонари-двойняшки. Смотрят с тротуара на моё окно. Бульвар.
Я иду с ними. Это бульвар Падомью. Тут гуляют парами. Тут круглый год гулко. Фонари ведут меня по узенькой улочке, по старым камням, мимо спящих ставень. Я читаю: Припортовая. Кто-то поёт. Голос-беда, голос-гибель. Сидит на пристани, струистые ноги. Мурлычет под нос. На шее колышутся бусы из затонувших кораблей. Утопленница в венце из раков, подвенечная пена. Море приносит древние руны и разворачивает перед моими глазами. Они отсырели, их съели рыбы, в них вплелись водоросли и обломки бесчисленных крушений. Они расплываются, не прочитать ни волны. Шлюпки ёрзают, шуршат лоции. Надвинув зюйдвестку, дует словарь ветров…
Ойле! Ойле! Железные кони! По Елгавскому шоссе едут сваты. Смывают тени водоструями брызжущих машин…
Ирма, школа, чётные номера на Шкюню. Она рассказывает свои сны: везёт туристов к заливу, а его нет. Маргер перенёс его на свою картину. Маргер не горбатый, он – гордый. Краски его согнули, палёная борода; он не ходит, он летает кистью за призраками своего воображения. Волосы пляшут и метут ему плечи. Сено, солома.
Рёбра булки и рюмка водки. Мусор, мраморный торс. Нет, не Геракл. Карлис Скалбе – поэт.
Я сижу на тахте, спина рисует – Маргер. Сажа, жжёная кость, краплак. Топчет тюбики, Росинант, лошадиные скулы. Говорит: эй! Не спит – там отоспится! Десять дней и десять ночей не смыкает створки упорных глаз.
Лакцепур, тушь, властитель латышского ада. Катится, катится под горку маковое зёрнышко, гонится за ним чёрный петух. Шпоры-серпы, коса-гребень. Пожар лижет коровьим языком крышу.
У Лиго новости: видел из кабины сюрприз. Солёные огурцы и поросят. Они просились на свадебный стол. Тост-башня, дверь в нише. От Ирмы привет. Счастлива будет меня увидеть. Лиго странный, что-то он не договаривает, что-то умалчивает, пластырь на подбородке, бритьё.
От мостовой – пар. Пародия на элегантность. Рога бодают – велосипед, почтовый ящик. Капелла освежает уши Шопеном. Арфа зевает, полуденный отдых Фавна. Пищит каблук. Колдуньи на пуантах. Попаду в круг – закружат, им не привыкать, они – из Вецмилгрависа. Уксус и крестик. Нательный, со шпиля. Нарисованное помадой сердце, громадное – на голой стене. Не тужат, живут на брюкве. Они не образец, они – эталон. Это Эрик. У Эрика горе: куры не несут золотых яиц. Пойдет Эрик в порт, а там – опять я.
Ноги-краны. Штопор, пробка. Что он так чмокает? Ты мог бы поклясться на неугасимом огне, что нигде её не встречал? Она – это она! Я всегда буду видеть её приветливой, в прибранной комнате. Ждёт на углу. Обула обувной магазин «Великан», жмут туфли.
Ресницы у Лиго моргают, бесцветные, как просо. Стыдится своего тучного присутствия. Он тут лишний, ему надо накачать колёса…
Телеграф, телефон, марки. Этот вырез ноздрей из Палестины. Она не помнит ни одного псалма и никогда не переходила вброд Чёрмного моря. Хочет остудить виски.
Чемоданы сходят с трапа. Играет волна. Мы глядим с набережной: Ирма и я. Рыбак поплёвывает на крючок. Рыбак-старик, плащ, сапоги. Змейка купается – латинское Z. Зябко ей, изгибается и дрожит. Рыбак закидывает удочку – змейка не ловится. Ускользает и ускользает. То растянется, то сожмётся. Она не простая, говорит голосом Ирмы, просится мне на грудь.
Пересыхает во рту. – Ирма! Ирма! – Картинки – развесил Маргер. Это не мастерская, это – её квартира.
Катис жмурится, даёт себя гладить. До-ре-ми-фа-со-ля-си. Просто, как гамма. Иллюзорные суммы свистят сквозь зубы.
Телефон. Подниму трубку: голос Юмиса. – Справляюсь ли я с его ролью? – пожалуй, да… Улица обручает фарами. Я смотрю – нищий на сокровище: по тротуару разлит жир. Пальцы курят. То вспыхнут, то погаснут. Рыбы всплывают с жемчугом во рту, заворожённые. Лодка везёт огонь. Развешанные для просушки рыбацкие сети бредут по побережью, увязая в песке. Сухие чешуйки и соль.
Крылья спорят. Чайки, их речь. Резкие крики базарных корзин идут торговать.
ЯКОРЬ В РИГЕ
1Туда редко заходят. На плече татуировка: «Таня». Встало зарево у горизонта. Вставало и падало много раз. Танкер, грек. Такой кострище! Торопись погреться у чужой беды.
«Спасите наши души!» – несутся отчаянные голоса над стальным зеркалом мертвого штиля. Баю-бай, не забывай нас…
Судно пришло в Ригу вечером, уже в темноте, команда возилась с швартовкой, тросы натянулись, трап ёрзал. Унылый месяц октябрь, фонари-рыбы. Безотрадное это, скажу я вам, место, а лучшего не дали.
Капитан наденет парадные позументы и золотые пуговицы и пойдет кланяться местным властям.
Пора, пора. Грузный козырёк первым. У нас ушки на макушке. Берег – вот он: кусай лакомый локоток! Рыжий Кольванен и я, шурша плащами, скатились по трапу. Рига поплёвывала дождичком в мутные лужицы через сутулое плечо причала.
По набережной гуляли зонтики, искали знакомств. Бобы, кружка пива. На шторках микроавтобуса – синие шпили и заглавное латинское Р. Тщательно отглаженные штаны потеряли вид, туфли промокли.
– Эй! – звал Кольванен, размахивая денежным знаком.
– По морям, по волнам, – пел Кольванен. Капли стекали по желобку его раздвоенного носа, но не мешали его соло. Не шёл, а танцевал, показывая модную бронзовую пряжку из Плимута из-за бортов незастёгнутого плаща.
Огни роились. Сидели бы на своей скорлупке и потягивали чай с лимоном. Так нет же – потащились за какими-то фигли-мигли. Фары редких машин, пробегая, мазали желтком по забрызганной поверхности.
Ай люди. Куда это мы забрели с тобой с риском сломать шею? Варягам на рога? Старые камни подставляли ножку. Перспектива споткнуться о барьер непонимания Кольванена не смущала.
Куда запропастился Кольванен? Столик – пустыня. Обслуживать нас и не думали. Кольванен пошёл искать правду, а я сиди под прицелами нежных взглядов сквозь черепаховые очки.
Подошла в развалочку и попросила прикурить. Курчавая шапка, брови-медвежата. Забавная такая толстушка. Тут живёт: за бутылками и бородами. Горящая сигарета едва не прожгла ухо бармену. Её траур под ногтями, её «ты», её «дождь-зараза». Почему бы и нет.
Спотыкалась и посвистывала. Зонт-калека колол спицей. Забрызганные чулки. Дом, видите ли, в двух шагах с половиной, первый этаж (с улицы – запросто влезть), а прошли уже квартал – дом её сквозь землю провалился или существовал исключительно только в её щедром воображении. Вцепилась в локоть, чтоб не упасть.
Хрипело и хлестало. У, сердитая! Таких водосточных труб, сколько ни шатался по свету, ни видывал. Моряк? Вжик-вжик – точит Рига о пороги своих каменных хижин ножи. Слышу ли я? Уши залепило илом, пучками водорослей? Чёрный янтарь, старинный, как у антиквара. А ещё, к моему сведению, она недавно любовалась с мола стеклянными шарами загадочного назначения. Гости из бездны. Мы же ничего не знаем о пучинах и их тайнах. Нас было двое. Мой друг Кольванен пропал без вести. Кольванена, наверное, съели, обгладывают его долговязые косточки. Она – Рахиль. У неё в крови не затесалось ни одного латышского шарика. Поэтому она так и шпарит на моём родном языке. Её предки распевали псалмы, переходя вброд Чёрное море.
Чечевица, маис. Где я не бывал. Городами глаза запорошило.
Завтра же покажу ей нашу потрёпанную калошу. Гавань стонала гудками. А дом её всё не являлся, прячась за углом, играл с ней, бестия, в жмурки.
Столица Швеции – Стокгольм. Клавиши и якоря. Грош в кармане. Стоять им тут и стоять, всю осень. До Нового года. Теплоход «Юрьев». Придёт только через месяц. И то – в тумане полной неизвестности.
Улочка согнулась – развязавшийся шнурок призвать к порядку. Дождевой поток, шумя и ревя, стекал в их Рижскую преисподнюю сквозь решётку люка.
Она должна предупредить сразу: кто перейдёт с ней седой поток этой ночью – поседеет, как старец времени Лайкавецис. Забудет себя, своё имя и прежнюю жизнь. Забудет всё. Зря грозит. Соль тысяч вспененных миль на моей голове. Перекрасить бы моего дружка Кольванена, неистребимо рыж, подсолнух, протуберанец без единого тёмного пятнышка.
Это история с матросом. Взбесился в зените дня, в середине рейса, в тропических водах. Матрос тихий, характера шёлкового, мухи не тронет, а – вот. Что с ним стало! Метался по палубе, сбивал всех с ног. Вскакивал на борт и кричал солнцу: «Убийца! Красная акула!» Связали, заперли в кубрике, убрав зеркала и всё режущее. Сторожили по очереди, учредив вахты. Ночью придушили подушкой и выбросили в океан. Как бы сам, по дороге в гальюн.
Её «фьють», её «заливаешь». Пышные, неверующего Фомы губы. Её «трепло». За кого она меня принимает? За мальчика? Клянусь челюстью гренландского кита! Удар раздвоенной лопаты способен поднять гору брызг до самых удалённых звёздочек. От шлюпок остаются щепки величиной с чешуйку.
Болтовня винта за кормой. Деньги текут сквозь её дырявые руки. Серебряные рудники, золотые прииски, алмазные копи. Ноги сами находят родные пороги, только узду отпусти.
Спит? Звонок не действует? Услышит ли, наконец, тетеря их неотступную азбуку Морзе?
Рукава сырые, напитались влагой, как проливы у неё на географической карте. Из одного выжала Балтийское море, из другого – Северное. Зачем ей такая подробная Европа во всю стену? Лучше бы спросил: зачем ей мать – соляной столп в засаленном халате. Ещё лучше: не спрашивал бы совсем, а побыл молча, голодный и мокрый, до рассвета, который уже тут…
Был у неё уже один такой. Обещал вернуться в образе утопленника. Шлёт регулярные радиограммы с края мира.
Она не виновата, что на неё косятся, что смотрят ей в след – шило в спину, что голос у неё, как у простуженного парома, что снятся дохлые рыбы. Росла тут и бегала на пристань – встречать и провожать.
Её ворчанье, оброненные ножи и вилки, разбитые чашки, рассыпанные солонки. Её юбки, сожжённые оставленным на минутку раскалённым утюгом. Её разодранные о гвоздь рукава. Её шиворот-навыворот кофты, скошенные каблуки. Расшатанные катастрофические табуреты, кофе без вкуса и цвета. Её «завянь» и «заткни фонтан». Вся она.
Окно отбивалось от штурмующего десанта утра. Это не она, это, оказывается, я всю ночь разматывал бормочущий клубок в лабиринтах бреда. Вот что: оказывается – я. Клара любила Карла. Такая, знаете ли, скороговорка. Только надо быстрей, ещё быстрей! Клыр-кырл. Журавлиные переклички…
Портовые краны едва брезжили, поднятые, как для приветствия, чёрные стрелы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.