Текст книги "Одна ночь (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Овсянников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 47 страниц)
Вдруг вчера купил билет в Псков. Ночка! Плакало мое одиночество. Пять серебряных глав. Башня толстая, побитая. Тени ветвей движутся на солнечной белой стене. Школьницы, смех. Успение с Пароменья в Завеличье. Ворона на кресте. Очень устал. А люди идут. Март, ручейки. Койка убрана. В зеркале – молодой парень в светлом костюме, слегка загорелый. Я? Снова зима. Я так легко одет, полотенцами обернулся. С трудом достаю кипяток – заварить чай в термосе. Без чая – не человек. Соседа не видел и не увижу уже. Куда пойти? Возбуждён. Сплю с таблетками. Снег блестит. Купил хлеба и сыра, съел во дворике на скамейке. Мальчик с автоматом спросил: – Как тебя звать? Меня – Витя. – Я сказал ему своё имя. Этот Витя охранял границу от немцев. А зубов нет, беззубый, одни дёсны. Потом я пошёл смотреть Васильевскую башню, влез по узенькой винтовой лестнице, держась за канат. Пушки с кириллицей. Пил чай из термоса, на берегу, под могучей башней. Называется: Перша. Голуби, делая круг, садятся на карниз. Пояс цветной глазурной плитки в рисунках. Ливни звонких капель. Снежок тает. Церковь Преполовения, сбоку груда досок. Девочку, тоненькую, попросил дать кипятку – заварить чай. Привела в квартиру. Там её папа – высокий, приятный, в очках, кудреватый, скипятил воду в ковшике. На кухне не чисто, неважное житьё. В Пскове много детей и кошек, а собак нет. Памятник победы над Стефаном Баторием в 1581. Стена окольного города, вышел в Запсковье. Лазурь в мартовских ветвях. Голубь летит. Цветное бельё болтается на верёвках. Капли, капли с зелёной крыши притвора. В Плехановском посаде – Варвара Великомученица, из серых брёвен, маковка глянцевая, жук. Берёзки, облака, заборы, домики.
Селезни и заря. Темно. Звёзды. Гремячая. Варлаам со Звонницы, голубые купола. Прошёл по стене, из-под ног сыпались камни. Музыка из ресторана внизу. Радостно. Что дальше? Пасмурно, слякоть. Густой снег. В соборе тусклое золото икон, ладан, свечки. Не отврати лице свое от мя… Богородице, мати, заступи и спаси ны… Поют. Седой старец-священник с крестом ходил, давал целовать. Я в крест ткнулся носом, старец уже совал кому-то дальше. Бродил по Завеличью, Мирожский монастырь. Спас Преображения. Двенадцатый век. Монастырский двор в снегу, тает. Галки и вороны. Псков отсюда. Опять – музыка из ресторана. Мой сосед по койке – Ризо. Туман. Серебряных глав не видно. Добрая женщина, уборщица, дала электрический самовар. Теперь живу! Мы с Ризо позавтракали и напились чаю. Ризо – обаятельный молодой грузин из Тбилиси. Командировка на здешний завод, станкостроитель. Я пошёл бродить в тумане. Через мост. Собор проступал смутно. Вдоль стены, через Пскову, по Гремячьей улице, по берегу, мимо башни. Теневой день. Утицы в воде. В соборе молитвы, псалтирь, пение, огоньки. Простоял три часа. Темно. Две чёрные башни отражались с флажками. Тут Пскова в Великую впадает. Ворота были, речные, от врагов. Ладьи. В гостинице горят все окна. Есть хочется, а у меня только вчерашний хлеб. Ризо жалуется: не могу, понимаешь, ни дня не могу. Молодой я, здоровый, что мне делать? С официанткой познакомился. Провожал. А она: домой нельзя, мать злая. Давай быстренько в парадной. Ризо чуть не плачет: первый раз у меня так, слушай. Я люблю, чтоб красиво: стол, вино, музыка, постель мягкая, простынь свежая. А тут – в парадной, быстренько. Фу, до сих пор сам не свой. Вот ты молодец: книги читаешь, церкви смотришь, ни о чём таком не думаешь… Последний день. Тускло, ветер, ручьи, лужи, Никола со Усохи. Чешуйчатая главка. Качаются сучья. Галки. Пишу, сидя на скамейке, над Великой во льду. Мирожский монастырь за рекой, слева. Неделя Марии Египетской. Пост перед Пасхой, Вербное Воскресенье и Благовещенье в субботу. Половина седьмого, поднял с подушки голову – Кром в алой полосе, и лимонно-зеленоватая сверху, а дальше – тучи, тучи. В соборе старушки с яркими свечками. Падают на колени. Меня оттеснили, нечего тут, безбожник. Помазание елеем. Очищение тела и души от всех болезней, и скорбей, и грехов. Спасе, вспомни и помилуй ны. Священник, смоляная борода в рясе, мазнул кисточкой лицо, грудь, руки. Старушка – круглое, радостное лицо: счастливый ты, сынок, допущен ты, не каждый допускается Им в храм Его – к таинству. Вату дала – вытирать лицо от масла. Семь раз мазали. Бродил по ночному городу. Не успокоиться. Дождик. Река в огнях. Но всё! Прощай, Псков! Прощай!
5. ЛИЦО ФЕВРАЛЯИ было утро, и был вечер.
Что же это опять? Начало февраля. Снежок предлагает своё чистое утреннее молоко. Скоро мне и сорок пять. Вышел зайчик погулять…
Дом наш тогда был болыпой-болыпой. Путешествуй из комнаты в комнату.
А тут дверь была. А сейчас, почему-то, стена… – Да, дверь была, – кивает старой головой мать. – Давным-давно заложили. Когда ты ещё пешком под стол ходил.
Ну-ну, предположим… Тусклый февральский денёк. И в доме никого. Впереди целый день, которым я могу распорядиться, как мне угодно. В первые же минуты пробуждения прислушиваюсь: точно ли я один, не шумит ли вода в ванной, не звякает ли на кухне посуда. Нет, квартира пуста. Целый день – мой. И я предвкушаю тишину комнат, одинокое чтение, свободу мыслей и образов и бесстрастное созерцание заоконного мира. Если бы ещё дворничиха не дребезжала лопатой в переулке, под нашими окнами, убирая наметённый за ночь снег.
А только что налитый в чашку чай, в ожерелье из пузырьков, горячий, ароматный… Что мне ещё надо?
В девятом часу уже начинает шевелиться рассвет, мелкий снег, город. Этот почерк февраля, эти косые, взъерошенные, спешащие строчки… Эта манера с утра писать чёрным по белому – деревьями, домами, воронами, людьми, машинами, – как она неизменна!
Февраль повторяет себя из года в год. Первого числа он присылает человеку в этом городе письмецо следующего содержания: «обязан тебе напомнить – завтра ты родишься. Это у тебя уже сорок пятый раз. Что ж, поздравляю, поздравляю…» И человеку от такого напоминания что-то больше не хочется рождаться.
– Зажать хочешь? Не выйдет! – говорит Л. – Я тебе такой подарок приготовила. Такой… Два часа в очереди отстояла.
– Какой ещё подарок. Давай сейчас!
– Нет уж. Потерпишь. Мама пирогов испечёт, с черникой. Стол будет – не хуже чем у людей…
А муж Л., невысокий, щуплый, вечно унылое лицо (то есть я сам), так вот, этот тип думает: зачем мне завтра?.. Но всё-таки одевается в тёплое пальто и шапку, выходит из квартиры, спускается по ступеням, с силой толкает тугую мёрзлую дверь и пропадает во вьющемся вечернем снеге.
Это он отправился в парикмахерскую, через две улицы, за углом. То, что он обычно делает перед днём рождения.
Парикмахерша, ещё не старая, крупнотелая женщина с рыжими волосами, бесстрастно взирает на его появление. Он приближается и бросает: под канадку. После чего повелительница волос, сохраняя ледяное молчание, усаживает пациента в кресло, опутывает пеленами и начинает косить электропилой «Дружба» его покорно склонённую растительность, как сосновые леса Канады. Или России. Не всё ли ему равно. Он ещё не родился. Это великое, полное знамений событие произойдёт завтра.
Кошка мяукнула за дверью. Какой у неё резкий голос. Спал бы да спал ещё под пуховым одеялом, скрестив на груди руки. Сон растаял, видение какой-то лучезарной местности, в теневую полоску, под пролетающими облаками.
Задёргивая штору она говорит: вечер. Но и безысходная мутность воздуха, и тускло светящееся…
Конечно, я помню, что кто-то уже пытался вращать этот лунный диск, топя указательный палец в лунках кратеров, и набирая некий астрономический номер… Но абонент всё не отзывался…
– Мне и так холодно, – говорит Л., продолжая задёргивать винновишнёвую тяжёлого бархата штору. – Телефон как телефон. На тумбочке, – и уходит, колыхнув платьем.
Будильник!.. Сон забывается сразу, как обрывки метели. Ладонь, взлетая, накрывает звенящую на тумбочке тварь. Захватив бритвенный прибор, направляюсь в ванную. Разбуженная, появляется и Л., в ночной сорочке, почёсывает бок, глаза закрыты.
– Ты что, спать очень хочешь? – говорю ей.
– Нахал, не стыдно издеваться над бедной женщиной, – приоткрывает один глаз. Но веки у неё сами собой слипаются, и она наощупь, по стенке, движется к туалету.
В тёплом пальто, в шапке с опущенными ушами, я решительно толкаю дверь парадной и пускаюсь во вьюжное море, где призрачно, в мыле метели плывут автобусы.
У твоей логики железное чувство локтя, – говорю я. Ведь ты пишешь не тогда, когда тебе хочется, а когда ты берёшь перо и бумагу. И что за наваждение! Ты опять и опять возвращаешься к этой теме, к этому месяцу, в эту замкнутость. Затягивает и не отпускает этот роковой круговорот.
Утро, утро. Сел с остриём, полным чернил, за тетрадь. Нарастание непредсказуемого. Тени снов, брошенные на страницу. Чьё-то письмо ко мне.
Фразы капризней, чем погода. Я ли их пишу? Это они меня пишут. Февральская фраза уже с утра завывает в мутном небе, приветствуя моё пробуждение, качается и машет ураганными деревьями над заснеженной землёй.
Серая полосатая кошка, пригнув хвост, перебегает дорогу, ветер рвёт клочками шерсть у неё на спине.
Сижу в уюте, пью чай, смотрю в окно. Трёх чашек чифирного чая хватает на минуту, чтобы разогнать тучи, открыв в мозгу ослепительную прорезь лазури, и воодушевить меня на три фразы, летящие за край листа. По чашке на фразу. Ведь мой счёт только до трёх, до трёх ворон, летящих за край страницы. И всё. Порыв обрывается. Так и пишу. Так и живу. Мечтаю написать какую-то небывалую книгу и удивить весь мир. А книга никак не начинается. А, может быть, и ничего у меня не начинается? И жизнь? Белый бессмысленный лист передо мной.
– Что ты?
– Ничего. Ухожу.
Сумрачный ворон бровей, взмахнув прощальными крыльями, улетает в зимнюю ночь.
Остаюсь один. Лицо в ледяном омуте зеркала. Трудно поверить, что это призрачное действительно существует. И страшно в комнате после ухода женщины. Она дарит не любовь и не мучение, большее – чувство реальности.
Путешествую через восьмиметровую пустыню комнаты, от одного стекла к другому, к окну.
Может быть, стекло я люблю больше, чем то, что по эту или по ту его сторону? Прозрачность и холодок моему горячему лбу.
Что там? Фонарь обуреваем метелью. В его жёлтом свете клубится и взвивается рой снега. В моём взгляде этот снежный хаос то сливается и вытягивается в нити, то опять рассыпается на отдельные обезумевшие хлопья. Все они кажутся мне с хвостами, как маленькие кометы.
Стол. Всё тот же завораживающе белый лист бумаги. С тех пор, как перебрался сюда (сколько лет!), в эту четырёхклеточную, влип, как улитка. Мебель приросла, книжный шкаф, стол, картинка с лодкой над нашей кроватью, изображена пустая лодка, прибитая к берегу, на мелководье, и море под грозовыми клубящимися тучами, такое мрачное море…
Слушай, а может, ты недоносок? Что ты сидишь с постной рожей, мучаешься, смотришь в окно? Грустное полусущество, сгусток тумана. А, может, ты спишь? Что тебе снится? Снегопад в тишине? Или ты бодрствуешь? Что ты не мычишь и не телишься? Если бы ты молчал, или говорил, но ты не говоришь, и не молчишь. Невозможно же слушать твой тихий скулёж, твой жалобный вой, и днём и ночью, как завывание ветра. До чего же ты несносен.
Если бы ты был горяч, тобой можно было бы отапливать квартиру, будто ты батарея отопления.
Если бы ты был холоден, в тебе можно было бы хранить продукты, как в холодильнике.
Но в том-то и горе, что ты не холоден и не горяч. Что тебе мир, и что ты миру?.. Здесь ты или не здесь? Кто же это скажет с полной определённостью… Сгусток тумана, порыв ветра, взмах метели.
Книга всё ещё открыта на феврале. Перевёрнута новая страница холода. Фраза опять пытается начать повествование. Д лительность слов в зимнем траурном мире. Никто не знает, чем всё это кончится. Никто не знает.
С улицы в раскрытую форточку пахнуло свежим снежком.
Что-то такое со мной случилось… Отмечу: двадцать второе. И ещё: хмурая цифра сорок пять.
Слово повело рукой по бумаге, чёрным по белому. Ах, Боже мой, ну что тебе, слово, от меня надо? Спал бы я себе, спал. И куда ты меня занесёшь, слово, как заносит поля снегом? Как заносит ворону в безбрежье зим? Как заносит забвеньем?..
Время темно.
Тяжёлые винно-вишнёвые шторы уже отдёрнуты. Вот оно – окно в мир.
Откуда я знаю: большой я или маленький? Странное ощущение – вот и всё. Я родился, и оно родилось вместе со мной. Я-то, кажется, меняюсь (рожа в зеркале), а вот оно – такое странное, никак мне его не понять. То живу себе, забываясь, даже и не замечаю его, а то… Словно меня и нет, а есть только Оно, только Оно.
Может быть, после всего кто-то меня спросит: что же ты делал между двумя большими снами? А что я отвечу? Что пытался понять это странное ощущение своего бодрствования, понять, что, как это вот я не сплю?.. Да так ничего и не понял…
Я простираю руки. Смеётся. Совсем близко. Глаза так и брызжут весёлыми искорками. Но руки (мои) остаются в пустоте. Пальцы изумлённо растопырены, что не ощущают тело женщины. В зеркале вытянутое моё (идиот!), два глаза. Опять что-то не так. Я достаю (думал, очки) белый бинокль! Как в театре! Как во сне! Л. стоит в дальнем углу комнаты, опирается о стол. И её усталое мрачное лицо было бы странно подозревать в улыбке.
Иду по ковру в пышных персидских цветах, огибая кресло в розовой накидке с бахромой, беру за локоть (хрупкий, фарфоровый), спрашиваю:
– Неприятности?
Л. молчит. Сумрачно смотрит, окно, отдёрнут тюль, берёза, обнажённая, февральская, на уровне нашего третьего этажа, волосы-веточки косо в сторону. Ветер. Глаз Л. грустный, зеленовато-серый, крапинка у зрачка.
– Ну что ты молчишь. Подари хоть словечко.
Она, скользнув взглядом:
– Вот. Новый утюг.
Теперь вижу; и правда – на столе квадратная коробка, разворачиваю, треща картоном, извлекаю. Утюг! Пузатый. Ручка из чёрной пластмассы, новенький никель.
– Где это ты? Такое сокровище!
Но Л. молчит, взгляд в призрачное окно, в надежде, что где-то там тусклый разговор превратится в жар-птицу.
Вот, думаю, и я… Смотрю в цветное стекло составленного из фраз витража, и что мне улыбается?..
– Ужинать будем? – касаюсь ладонью её плеча. В ней вдруг что-то ломается, уткнулась мне в грудь, разражается рыданиями.
– Да что с тобой?
Только всхлипы.
– Случилось что-нибудь, ну?..
Жалуется:
– Молодой хочу быть, красивой…
Глажу по рыжеватым волосам:
– Ты и так свежа, как бутон. Что тебе ещё?
– Мне сорок четыре. Я старуха. Ты понимаешь: женщине сорок четыре!
– Надо же. А я-то думал, тебе…
– Перестань. Нет у меня ни в чём опоры. Нет у меня равновесия. Страх, тревога, всю жизнь, всю жизнь. Чего хочу? Ни минуты покоя. Одни мучения, ну что ты молчишь?
– Что я тебе отвечу. Ветер…
Жизненный порыв, который заставляет меня выговориться, но, Боже мой, когда это накатывает, какой это бред!.. О, да, я заметил в себе, давно заметил, что мысли перебивают друг друга, врываются в разговор невесть откуда, свиваются и несутся, запевая какую-то невыразимо прекрасную песню, вдруг переходящую в душераздирающий рёв… А то рассекают одна другую, как внезапные кометы, так что голова отлетает в одну сторону, а хвост в другую.
По правде говоря, у меня нет ни одной цельной, последовательной и законченной мысли. Вот уж действительно: всё, что изрекается или закрепляется на бумаге – извечная ложь.
Поэтому-то я предпочёл бы молчать, не мыслить, и не пытаться писать. А вот – и мыслю, и говорю, и пишу. Слова, слова, слова. Жратва для ушей. Ты же не один! Помолчи… О, что же Ты крутишь и крутишь колесо планет? Разве твой Новый год новей старого?..
Что там поёт ось безумия, пронизывающая сердце пифий?.. Простимся…
Кольцо. Круговорот. Первую же фразу возвращаю молчанию; поймите, я очень одинок и, в сущности, нем и слеп. Зрачки, раскрытые шире ночи, мороз. Я – пучеглазый ночной зверёк, пленённый человеческим жильём, дышу у форточки, что я? – дымок дыхания. Конец возвращаю началу, спаяв кольцом звук.
Может быть, если я буду следить за возвращением звука в звук, образа в образ, смысла в смысл, чувства в чувство и даже за возвращением безумства желаний в их исток; может быть, тогда я наконец узнаю, что стоит за Этим?..
Заключить в грань холодного наблюдения алмаз безумств, всё то, что за, и то, что через?..
Такой, как стихи, между слов, труд. Я, быть может, узнаю зияния…
Холод у листа, когда пишу, человек-перо, истекающее чернилами крови, будто холод необъятной зимней пустыни, и… вы замечаете?
– чтобы закончить начатое движение приёмом, который я сам себе навязал (сам ли? ещё один самообман?), так вот, чтобы закончить начатое движение тем же распинающим, хрипящим и зачёркивающим звуком, с которого пошла фраза, я делаю, как ворона, взлетевшая сейчас за окном, резкий и траурный взмах. Разрывы и рубежи – до чего же они все на «р»! О, да! Все во всём. Но…
Подышать бы свободой, которая до
Что я могу сделать своего, если я прихожу в мир, а у меня ничего своего в мире нет, и сам я – не свой?.. И вот я смотрю вокруг себя: всё тоже – ночь.
Простейшие действия: то одним, то тремя интуитивными пальцами гашу электричество, отключаю телефон. Вот и отхватил я голову этой гидре цивилизации. У, какой у неё длинный-длинный, гаснущий в фонарях шоссе хвост! Вот теперь всё стало так просто: тишина, мрак. Взглядываю в чёрный квадрат: что там шепчет широкоротый месяц? Сон, смерть, серп.
Возникающий в древнем ночном городе мозга, тот, за которым я неусыпно слежу, как сыщик из-за угла – это возница, его взлетающий бич и его зов. Путешествующее и ты.
Птица на ветке каркнула: февраль. Я вздрогнул и погрозил ей пальцем.
Ощущение февраля не уходит весь год, таясь в подсознании, оно только ждёт своего часа, может быть, я бы стал совсем другим человеком, если бы забыл, что рождён в этом месяце, под ненастным знаком Водолея.
Что-то мне говорит: февраль начинал, он и кончит. Круговорот четырёх времён не отпустит меня раньше срока. Вращение всё быстрее, круги всё уже, и я содрогаюсь, что скоро ничего не смогу вспомнить из того, что было меж зим, неумолимо приближаясь к концу пути, где ждёт меня неподвижное суровое лицо февраля. Наступают очередные сумерки, и я говорю: Это Темнеет.
6. МЕЖ ЗИМРодился С. Завернули в пелёнку, как живую куколку. Зимний день предлагал своё бледное молоко. Ну, ничего, ничего. Всё ещё впереди. Туманное будущее…
Пролистав картинки детства и прочую чепуху, С. постарел сразу на двадцать февралей. С холма виднелся вдали на голубом горизонте призрачный современный город. Отворачиваясь от видения города, С. оглянулся на домики посёлка, приютившиеся под холмом.
Балтийский вокзал простуженно кашлял под циферблатным небом. Трамвай взялся чертить зигзагообразный путь и оказался на далёкой пустынной линии Васильевского острова перед мрачнокирпичной архитектурой.
Строение напоминало замок, его осеняли тополя-великаны, росшие из потресканного асфальта, у самых стен. А одно упрямое деревце зеленело, вцепясь корнями в башенку, которая украшала парадный вход. Обращала на себя внимание табличка: Высшее инженерно-морское училище.
В гавани отчаливал корабль в золотой зев заката. Человечек на голой пристани казался точкой.
Выплыл туманный загадочный череп луны, погрузив палец в дырку лунного кратера, С. набрал шестизначный номер. На другом конце пространства его ждал голос с нежным музыкальным вздохом. – Ах, да… Я сегодня свободна.
Трамвай прочертил путь в обратном порядке, завернув к каменному сквозняку Нарвских ворот…
Прошло десять лет. Гуськом, затылок в затылок, точно однообразный взвод солдат с красным флажком, идущих в баню. Февраль в гробовом молчании укутывал простынёй обмытого С., лежащего на столе, как большая серьёзная взрослая кукла со скрещёнными на груди руками. Так что же было меж зим?
7. ПОЕДИНОКБыло темно, метель. Фонари мутно освещали улицу. Ком снега ударил мне в грудь, рассыпавшись прахом. В широкой канаве у дороги стоял незнакомец в шапке с ушами, завязанными на затылке, косая ухмылочка.
– Драться хочешь? – спросил он.
– Что? – сказал я, ошеломлённый.
– Струхнул?
– Это я-то? – я вынул правую руку из кармана пальто.
– А кто ж? Не я же? – незнакомец смотрел твёрдыми, насмешливыми глазами из-под лохматой шапки, плотный, коренастый, в полушубке, опоясанном солдатским ремнём с бляхой.
– Лезь сюда, тут место для боя удобное, – предложил он. Я, вынув из кармана и левую руку, спустился к нему в канаву.
– Надо утоптать, – сказал незнакомец. И мы стали месить снег, устраивая площадку для поединка.
– Стоп машина! – сказал незнакомец, и мы прекратили. – Правила такие, – объявил он, – биться десять раундов. Ну, начинаем! – и он принял боксёрскую стойку, постоял, щуря глаз, сделал быстрый шаг и больно ударил меня по уху.
Я разозлился, бросился на него, крутя перед, собой кулаками. Сначала мои удары поражали пустой воздух, но когда я перешёл на ближний бой, началась настоящая схватка, и мы минут десять тузили друг друга, не жалея сил, в угрюмом молчании, топчась на снежном ринге. Противник стоял неколебимо, как из железа, стараясь отбросить меня от себя. Я стал ослабевать, задыхаться. Не знаю, сколько бы я ещё продержался, если бы не шапка, которая съехала мне на глаза, закрыв видимость. И тут я получил такой могучий удар, что в глазах помутилось, и я упал навзничь на край канавы.
– Раунд! – возгласил охрипшим голосом незнакомец. Он тоже утомился, дышал тяжело.
Помог мне подняться, шапку мою отряхнул, напялил обратно мне на голову.
– Молодец! Хорошо бьёшься! – похвалил он. – Ну, будем знакомиться. Фонарёв.
– Темнеев, – с трудом произнёс я, в свою очередь называя себя, еле ворочая языком и выдыхая свистящий воздух.
– Что-то я тебя не замечал. Ты из какого дома? Из пятого? А я из двенадцатого. Приходи сюда завтра в это же время. Мне партнёр для тренировки во как нужен! Придёшь? – Я кивнул.
– Ну, бывай! – Фонарёв хлопнул меня по плечу, повернулся и уже удалялся, коренасто покачиваясь, в полушубке, опоясанном солдатским ремнём.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.