Текст книги "Одна ночь (сборник)"
Автор книги: Вячеслав Овсянников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 47 страниц)
Если бы не скребли по борту: уходи, приходи, уходи. Минута молчания, гулкая раковина, и опять всё сначала, свою канитель, свою волынку: уходи, приходи, уходи… Кладбище затонувших кораблей. Нос, которому завидует крейсер. Безупречная линия, рожденная для поцелуев волн. Разлучат тысячи солёных миль, и тогда я, наконец, узнаю вкус тоски, узнаю многое. Звериные её брови заберутся в берлогу, залягут в логово долгого зимнего сна. Я вернусь, а она спит. Крепко, крепко спит. Зов мой не разрушит этот сон, голос мой слаб – писк комарика. Мои голосовые связки никуда не годятся, без применения проржавели, отказываются служить. Вот как! Беспомощные младенцы, связанные лапы птиц. Есть поверье: убить альбатроса – обречь корабль на проклятие. Беда неминуема, гибель пойдет за кормой по следу. Сожгла все мосты и развеяла по ветру золу и пепел.
Раздумывает третьи сутки и ничего разумного придумать не может. Черепки не складываются. Она не та, за кого её принимают, меряя на общий аршин. Не любительница ерошить перышки. Замки возводить на песчинке. Ошалелость и оголтелость кружится, кружится и возвращается на круги своя. Тошненько. Октябрьские эти валы. Штормяга, я и говорю. Откусил винт и не подавился. Болтались обрубком у берегов Норвегии. Полундра! Прямо по курсу! Боцман Трулёв. Окаймлённые пеной, всплывшие пилотки подводников. Рано гудеть Фанфарам. Отголоски мессы, устойчивость гор, айсберги, осы, сарабанда, в порошок сотрёт, мокрого места не оставит…
Которая по счёту склянка разбита за ночь? Осколки впились в тело, подъём. Проспали, суслики, поднятие флага. Шипело, шлёпало, плескало, вздыхало. Утренняя приборка, швабра гремит в коридоре. Всё это превосходно, конечно: кофе с коньяком, половина на половину, ровненько, бурый медведь, и прочие приятности, но как бы капитан не пронюхал. Будет тогда на орехи. Наш Артур Арнольдович суевер, не терпит на борту слабый пол, незваное воронье, говорит: к несчастью.
Смяло, сжало. Отпускало медленно, с неохотой, не по своей воле, из ежовых рукавиц – пленника водоворота, раба божьего. Гигантская воронка, способная затянуть непобедимую армаду. В тех широтах с похвальным постоянством пропадают без вести. Ну что же это такое, скажите пожалуйста, осатанели они там, что ли? Саранча Страшного Суда топотала по палубе. Что у них там? Мировой аврал? Навалились всем миром, всей братвой на правый борт, опрокинут, глупые, наш поношенный лапоть. Долго ли мы вот так будем сидеть взаперти и дожидаться манны небесной? И часу не прочерепашило. Посмотрел бы я на себя! Господи, на кого похож! Хрящи, позвонки. На мне можно изучать анатомию древнего морского змея.
– Вода, вода, кругом вода, – пел с возрастающим воодушевлением Кольванен. – И провожают пароходы совсем не так, как поезда, – протяжно и меланхолично выводил мелодию мой голосистый соловей Кольванен, точно певучую волну катил по заливу за все пределы, все горизонты, за край земли; и вот выкатится она из нашего мира и поплывет по вселенной, затухая, далеко, далеко, нежная нота…
Мы уже опять ощущали под ногами твёрдость гранитных плит набережной, которые, подметя и помыв, обновила для нас утренняя Рига. Мы умудрились сбежать незамеченными от недремлющего ока под капитанским козырьком. Все четверо, ни одного не потеряв из нашей тёплой кампании. Время ли плестись, однако? Что сделают с грешной Ингой в конторе за её преступное опоздание? Посадят в канцелярский шкаф и пустят в море. Непременно. Разве написана у неё на роду другая участь? Именно так они и сделают, изверги. Надеяться на их гуманность, их таможенное милосердие (у тех-то крыс лицемерия и елея!), знаете ли, по меньшей мере наивно. Простимся. Погрустим, то там, то тут, у ломящихся витрин, отгороженные от жирных кусков пропастью безденежья. Беззаботные мы, не жнём, не сеем, пялимся на сокровища мира сего. А поклевать перелётным птичкам не мешало бы. Корабельным завтраком мы с Кольваненом пожертвовали ради нашего благополучия, лишь бы улизнуть, спасти шкуру, и теперь с нами утробным голосом чревовещателя разговаривал голод.
Днище источено, как пчелиные соты. У моря много червей всех видов и всех размеров, больших и маленьких, и величиной с восьмиэтажный дом. Эти прожорливые твари легко прогрызают самую твёрдую и толстую сталь, буравят броню, как сливочное масло, как торт, как пирожное крем-брюле. Забираются в трюм и ловят трюмных матросов за уязвимые ахиллесовы пятки. Там плавать опасно. Скверная слава этих вод шелестит на устах моряков всех стран. Съёмка с вертолёта: совокупление кашалотов. Самка с детёнышем. Исполинский ребёнок: как он резвился! Устье Святого Лаврентия билось в конвульсиях на шее того бедняги. Поздно подобрали: агонизировал, сонная артерии потеряла не один литр крови. Гарпун у себя в глазу не видел. Естественно. Чему тут удивляться. Глубоководные истории у моего Кольванена за пазухой не выведутся, не иссякнут вовек, сколько бы мы с ним не терлись ещё бок о бок, два сухаря, уверяю вас. Употчует до смерти. Кальмары в маринаде. Омар ещё вздрагивал, живой, сердце моё. Разве я не говорил вам, что в груди у меня на месте сердца поселился гигантский омар. Так вот говорю, раз не слышали. Он давно уже там обитает, не помню уже – и с каких пор. Он-то, это мерзкое отродье моря, и сожрал моё сердце, разжирел, раздался, устроился, как у себя в норе, и, по всей видимости, не собирается уходить. Ему тут нравится: тепло, удобно, пищи хватает – соки сосать из моего тела. Пусть. Мне не жалко. Соси на здоровье, чудище красоты неописуемой, в пурпурном панцире, с мешочками у пояса, полными бесценных небывалых жемчужин боли. Я не ношусь со своими воплями, как кок наш, прозванный Углеводом, с тесаком по камбузу. Я тише воды штилевой и ниже травы донной, которая по доброте своей стелет мне мягкую-мягкую шёлковую постель. Рахиль – пузырек имени.
Подарок судьбы, который (горе!) не удержать на губах. Оторвался от рта и летит на поверхность. Хорошо, хорошо, согласен на все условия, стотонные, по ватерлинию. Лечь в дрейф на бульваре, у рынка, у кафе со скрипкой у подбородка, у Национального театра, у танцплощадки, у памятника Стрелкам, у жилого дома прошлого века с достопримечательными ажурными балконами и лепниной, у чернильницы Городского суда. Всё равно.
Рига: сбилась в пёструю кучу. Ветер-силач раскачивал деревья с последними жёлтыми попутками. Липы – представлялись они в полупоклоне, надо и не надо, всем, проходящим мимо, и сучья их дрожали от сырого холодного воздуха. Курносая толпа торопилась по своим делам, а мы трое, утратив Ингу, трудолюбивую нашу таможенницу, переминались на ураганном ветру, доставали сигареты и опять их прятали неприкуренными при таких задуваньях, и ума из семи палат не могли приложить: что нам с собой, бродягами, делать. Волосатая тряпка, трепыхаясь на фасаде, утверждала, что она флаг хоть и не великого, но достойного уважения государства. Да, разумеется: перемена власти, почесаться, жареный петух, шило на мыло. Консулы тоже люди, им хочется коснуться мостовой шиной строгого лимузина.
Нешуточные её предложения, её «доиграетесь» и её «разбитые скрижали». Мудрость предостерегала её устами от ненужного риска. Лучше бы нам в Риге не застаиваться. Она знает, что говорит. Она знает и не то. Вот выйдет лев с флажком и рыцарь с мечом, выдерутся из старых разбуженных мостовых булыжники для баррикад. А на улице Вецпилсетас остановится грузовик с кузовом, полным изношенных лысых шин, предназначенных на свалку, и, не выключив мотора, будет чего-то ждать. Чего же он ждать будет, этот её фантастический грузовик? Сигнала фонарика с порта? Когда шины запророчествуют? Или всеобщего воскресения, восстания из мёртвых? Это она пока сохранит за зубами, а мы наберёмся терпения, железного, как метеориты знамений, падающие с провидческого неба. Ничего другого нам не остается. Не так ли.
6Пересохло горло. Не утихал. Рахиль приютит моряка, выброшенного умирать от жажды на берег глухих. Ледокол «Илья» в тропических водах. Тот, кто его видел, глотнул виски с кусочком льда. Увалень, ему ли разгуливать на ураганных дорогах? Угостил тунцом. Есть счастливые люди, не скрою, но они тут не задерживаются, не живётся им долго на одном месте, что-то их точит, кто-то их зовёт. Атлантический вихрь завладел нами, явился, нежданый-негаданый, целовать ноготок Европы. Метеорологические сводки выражаются языком влюблённых. Раны они только бередят, струпья срывают. Этим языком запрещено пользоваться! Понятно вам? Говорящий лоскут надо отрезать и бросить за борт рыбёхам. Надо-то, надо, а ни головы, ни рук не поднять. Тяжело притворяться не утонувшим, братцы-крабы. Куда же вы разбежались, попрятались? Я не кусаюсь, я безобидный, как свернутый в бухту линь. У кого бы тут попросить напиться.
Судно из породы спасателей. Профиль у нас такой, видите ли. Вот мы и ждали в Риге – когда какой-нибудь гибнущий в бурных Балтийских водах несчастливец возопит к нам о помощи. Так назначили нам высшие чины в пароходстве. Что ж, им видней, а нам, в сущности, всё равно, где разгонять скуку, спуская заработанные за спасение денежки. Пока, от нечего делать, занялись покраской, чтобы команда совсем не разболталась и не отбилась от рук. А мне занятий на борту не было, никто меня не тиранил, сам себе хозяин. Такая должность. И я жил у Рахили, как в родном доме, как получивший отпуск, как сон наяву, как клочок водоросли, вышвырнутый штормом, как прописался, такой-сякой, проспиртованная воронка. Ей пара. И просыпался, и видел её берлогу; пыльные мрачные шторы с кистями скрывали окно, оставляя лишь щёлку; там шаркала бледная сырая улица, взвывал автомобиль. Я шёл на пристань. Брызги.
Билось это водное тело, титаническое, бесформенное, тяжёлый плеск и рокот; трезубцы, сверкнув, замахивались на сушу, но ломались и тонули, не исполнив своих угроз, так и не нанеся удара, безвредные, а пенная упорная рука уже поднималась опять с новым неспособным поразить оружием. Тянуло туда, броситься вниз головой, сплестись с этим плеском, вспениться этой пеной на губах свирепого бессилья, бесполезной мощи. Как будто я не принадлежал самому себе, и меня вела чья-то воля, которой я не мог сопротивляться, невнятное нашёптыванье, кто-то ласково подталкивал в спину. Я замирал на кромке, пожимал плечами и отворачивался. Находил Кольванена, измазанного краской. Свидания на бульваре Падомью не отменялись ни разу. Мы вчетвером, раздобыв монет, перехватив у кого-нибудь до лучших времён, шли в облюбованный кабачок, где тепло, посетителей мало и можно спокойно посидеть, поболтать, потягивая лёгкий хмель из кружек или из рюмок. Потихоньку и натягивались – струны-тросы, на которых играл угар, волнение вина, маэстро-алкоголь (усы штопором, фрак с искоркой), мы – четыре пьяные струнки на гуслях вечера, единодушно предавались этой музыке. Ещё бы не предаваться! Так заманчиво звучало приглашение отчалить в весёлое плавание. Кольванен мой – умница, не терял рассудка от моря выпитого, хотя бы один его глаз всегда оставался трезвым, как секстан, и только благодаря этому мы частенько выходили сухими из воды, не промочив ни ниточки.
Уйти, не прощаясь, если хотите усвистать по-английски. Тут принято. Перепрыгнуть через условности, смахнув хвостом с вереницы столиков возмущенные недопитые бокалы. А ножичком клюковку пустить? Как вам понравится? Где нам искать тебя, Кольванен? За манжетом этого проходимца с запонкой дирижерского жезла? О чём ты с ним шушукался? О сногсшибательных гонорарах? Всё! Мой бедный долготерпеливый пузырь лопнул! Ты мне теперь не друг, а китайский дракон. Вредина, вражина, ответь на мои вопросы. Ответишь – озолочу ручку или тут же с собой покончу, свалясь с самой высокой мачты, как честный самоубийственный сфинкс. На выбор, как скажешь, так и будет. Характер скорее скорпионовый, чем скотский, скорее жалящий, чем жалеющий свою, прошедшую огни и воды, и медные трубы, горемычную голову. Ответь, ответь, и я всё прощу тебе, все твои ужимки, гримасы, измены, предательства, оскорбительные намёки, театральные жесты с протухшим пафосом, азбуку морзе гирей по мозгу для тех, кто сейчас не с нами, твою вытянутую, как вымпел, физиономию, твои барабаны и твои барракуды. Избавь меня от горящих углей в моём рту. Избавь меня и от неё, этой самаритянки у колодца. Её «обрыдло», её «семечки», её «утречко не за горами», её залитый воском ярости подсвечник из горного хрусталя. Воссияв, воспаря. Вихрь захватил нас и понёс, понёс, голубчиков. Куда он нас так занесёт, подлюка? Батьке в пекло? На потерянный, отречённый, преданный проклятию и забвению берег? У каждого из нас есть что-нибудь стройное, не всё, но хотя бы маленькая частичка. У Кольванена – мизинец, у Рахили – ресница, взятая у аравийской пальмы, у меня – меланхоличный лом спинного нерва, воткнутый, как в чехол, в мой безропотный позвоночник. Не надо быть психоаналитиком, чтобы раскопать корень её унылых умонастроений, её хандры. Инговерт, что он ей внушает так рьяно, с таким фанатизмом: любовь к бубнам, кимвалам и цитрам? Убить его мало, растлителя тугих ушей. Тут пьют с ухищрениями, смешивая струи неравноценные, чистое и нечистое, испорченный до кончиков раздвоенных языков, подлежащий поголовному истреблению народ. Поищем уголок попроще.
– Руки жгут?
– Весь ужас в том, что я забыл. Отрубили… Кабельтова два…
Ла-Манш, лапша, бесхребетные, хилые, кто откликнется на эти пик-пик. Пирамида консервных банок. В наших словах нет-нет да и почувствуется тепловато-противный привкус правды. Её «навести марафет» бежал вдогонку за её «поймать кайф». Топали за талером, который грустил во мраке бездонного кармана у Артура Арнольдовича, потому что больше просить не у кого, никто из команды нам уже и ломаного песо не даст. Туман съел надстройку. Клювы взлетали из-под век, клювы, клювы, стая за стаей, несть числа. Увезли несчастного в госпиталь, а там лекаря с одним только названием, взятки с них гладки. Аэростат запутался в её навязчивых идеях. О чём она и «талдычит»: фермеры с ярмарки, воз свёклы спустили, пятками назад. Томас Мор и его отпрыски. Тихий омут. Мазь для восстановления волос. Мы тут уже были. Точно. Горка серебра на сиденьи. Теперь мы Ротшильды! На ниточке, на точке замерзанья, на ладони, на грани срыва. У себя в каюте, где же ему ещё быть. Задобрим старика стаканчиком. Я видел их там воочию, повторяю. Вот как вас. Ворчит, под сурдинку, сердится, недовольный непонятной задержкой. Пограничное жерло вот такого калибра. Разве я распространялся бы, если бы не был уверен, что это мне отнюдь не мерещится, и прошу не щипаться. Не тарахти, не царапай роговицу, спишь – дай спать и другим. Грифон с морсом. Расплывались лица-кляксы, и ничего отчётливого вокруг нас уже не шмыгало. Баллов шесть, сдует, перекреститься не успеем. И сверху льёт, и снизу подступает. Колыбель, из которой мы вышли, штормила.
Отшуршали, отговорили круги в каучуковых рубашках.
Рига в огнях, в сияниях.
Опять та тень у неё на занавеске. Орангутангово.
Пирс, я на пирсе. Хлещи, бурли. Клонит, клонит и обвивает пеленами.
Сердце спит, крепко, крепко спит оно на ложе из камней в долине мёртвых. Спит сердце и видит сон: идут к нему тени со всех концов земли, обступают его и лепечут что-то невразумительное, ворчат, что-то от него требуют. Всё теснее обступает толпа теней, всё громче требует, и это уже – крик, вопль, визг, хор боли, грохот безумия, сердце хочет встать со своего каменного ложа и не может. Потому что спит оно, крепко, крепко сшит в долине мёртвых, долине мрака, и видит свои мрачные, свои чёрные сны. Я знаю, кто разбудит его, знаю. Разбудит его тот, кто первый бросит в него камень. Рикошетом по заливу, камешек-голыш, пекущий блины. О чём ты печёшься, сон в ряду снов? Тросы оборвутся – поздно будет по стальным волосам плакать, спи, мешочек удалой скитальческой крови. Отдохни. Тени уходят.
7Заставлял себя замечать. Раны ноют: отдай мой трал, мой лаг, мои узлы. Восемнадцать – на память о бурунах за кормой. Куда торопятся пенистые неутомимые сапоги морехода? Спроси их – они уже черпают голенищами водичку за чертой горизонта. Спасибо гироскопу за его неколебимый указательный перст. Всем спасибо, кто нам помогал, не подвёл в трудную минуту, не предал. Сирены сосут мозговую кость. Мы погрязли в греках. Они тут повсюду, на всех путях; их танкеры, ржавые корыта, ходят во Фрахте, легкомысленные, высекают искры и кидают в трюм, пустой или полный, всё равно, и взрываются. Горят на море, как стога сена, и днём и ночью. Мы не успеваем к ним приблизиться на нужное расстояние, чтобы попытаться спасти команду: всё кончается у нас на глазах. Огненный столб насмешливо кланяется нам в пояс и уходит под воду; на месте крушения остаётся только горящее покрывало разлитой нефти. Спасать некого, мы снимаем шапки. Мы идём сквозь строй этих зарев и нам не требуется иного освещения. Мы идём, мы бежим. Спешим на очередной вопль радиста о спасении и нигде не успеваем. Футы-нуты – достаточно ли их у нас под килем? Плохо верится, что их – шесть. Большому кораблю – большое горе. Шампанское текло по стальной скуле спущенного со стапелей гиганта. Предчувствовал, бедняга, свой ледяной поцелуй с плавучей горой полярных вод…
Спина устала лежать, рука затекла, а там, высоко-высоко над моей головой, сквозь мрачную толщу воды у поверхности брезжила и колыхалась жемчужная корона утра. Позвоночник-угорь извивался, пытаясь подняться. Слева и справа протянулись со дна к поверхности, облепленные пузырьками, толстые якорные цепи, словно я лежал в колыбели, которую раскачивали на этих цепях чьи-то певучие нежные руки, раскачивали туда-сюда, и глубокий грудной женский голос звучал надо мной, пел этот голос о моряках древних времён, убаюканных когда-то на дне морском. Тут тихо, тут нет тревог, сюда не доносится шум земных городов – пел голос. Пройдут века и прокатятся тысячелетия, а ты всё также будешь лежать на дне, в этом раю моряков, счастливый, качаясь в сырой колыбели, пребывая в блаженном покое, укрытий мраком этих водяных толщ.
Я встал и побрёл из глубин к берегу. Выбрался на пирс около нашего судна. Мой рыжий товарищ, подсолнух-Кольванен протянул мне свою верную лапу и помог вылезть.
– Идём, – настойчиво тащил меня Кольванен. – Велено тебя доставить живым или мёртвым.
Мы шли призрачной Ригой, с меня стекали моря, Кольванен вёл меня за руку, как отвыкшего ходить по суше, беспомощного, онемелого, крепко держал и тянул на буксире. Вот и дом, где живет Рахиль.
Кольванен всё сам устроит, я могу на него положиться, как на утёс, моё дело – спокойненько сидеть в кресле и ждать, когда он уладит недоразумение, втайне от меня, убеждая шепчущим безбрежным ртом ухо Рахили в дальнем углу тёмной комнаты. Зря стараются они скрыть от меня свои таинственные переговоры. Я различаю каждое слово; потому что все их слова, видите ли, начерчены на отглаженной волнами песчаной отмели, так ясно, как будто на моём собственном теле. Только вот беда: я не успеваю понять их смысл, набегает волна и смывает их без следа, уносит с собой в пучину, и опять на освобождённом чистом теле песка пишутся непонятные шипучие слова и целые фразы, и опять я тороплюсь вникнуть в их значение, уразуметь их смысл, мучительно напрягаю мозг, но – тщетно; я слышу: вот уже новая волна зародилась в пучине, она растёт, она бежит, шумит, неотвратимая, устремляется с сырым утробным грохотом на отмель и смывает все слова, стирает их в тот самый миг, когда я вот-вот постиг бы их, слизывает, ненасытная, и снова уносит от меня в пучину, и так раз за разом, повторяется одна и та же история с волной и зовами, и я чувствую, что эта история будет повторяться вечно; я взбешён, нет мочи терпеть такое, эту пытку волной и словом. Тарабарщина, Арамейский, Индостан, индустрия…
Рахиль, Кольванен, я – так и было, мы трое в её хаосе, в её кавардаке, где шею запросто сломать. А затем явился без приглашения четвёртый, куртка с поднятым воротником, плешивый широкий лоб, изнурённый, изборождённый невзгодами, черные гнилые зубы. Этот миляга вёл себя как вернувшийся из отлучки хозяин, имевший полные и законные права на любую пылинку в своей хибаре. Язык тюрьмы, угрожая расправой, изъявил желание, чтобы Рахиль незамедлительно удалила за дверь своих жоржиков.
К подобному обращению, как говорится, мы не привыкли. Смотрю: Кольванен мой приготовился к бою, кулаки сжал – булыжники в боксёрской стойке. Не обошлось бы без рукоприкладства.
Рахиль разрубит узел. Выступила на средину сцены, руки в боки, лицо горит багрянцем гнева: пусть убирается туда, откуда пришёл, она ему никто с некоторых пор, свободная от уз и вольна приводить к себе в дом, кого захочет, тут всё принадлежит ей, вплоть до щелей в паркете и трещин в потолке, он, нагулявший плешь, пришелец, плевок притонов, да будет ему ведомо, выписан с жилплощади, по нему решётка плачет и место его у зловонной параши.
Не думаю, что парень струсил; дрогнул; шагнул бы, ударил бы, сбил с ног; мы, защитнички, успели бы перехватить или нет – неизвестно. Порыв он свой укротил, скривился, проглотив все сладкое в его адрес, пообещал ещё встретиться на кривых улыбочках каких-нибудь тупичков, на острие заточки, верной его подружки в делах чести, при сведении личных счетов с хмырями болотными. До скорого свиданьица.
Уплыл, испарился на тротуаре, законченный негодяй; попутного тайфуна, приятель. Не берём россыпью. Амбары не безразмерны, мало ли мусора, посреди которого мы осуждены барахтаться. Год была избавлена от известий о шкурнике и тешилась надеждой, что у мрази хватило ума навсегда исчезнуть из её жизни. И вот: не запылился, лысый буйвол, до него докатилось. Рига, оказывается, молвью полнится: Рахиль пустилась с моряками во все тяжкие, позорит свой род. Ей чихать решительно на весть этот клоп-город и все его окрестности, и на вас Прибалтику, включая Скандинавский полуостров, и в прямом и в переносном смысле, и в любом из их смесей. Пора шить ей саван. Видела она этой ночью корабль смерти. Тихо, тихо, погасив огни, скользнул он в гавань. Никем не замеченный, призрачный, причалил у набережной Риги. Команда сошла на берег, угрюмая, молчаливая матросня, впереди капитан – седой филин. И пошли они прямёхонько к дому Рахили, и стучали всю ночь до рассвета в дверь её, и в окно её, требуя впустить, едва дверь не высадили и оконное стекло не вытряхнули из рамы, и представьте: никто в спящем доме не слышал поднятого этими морскими чертями адского шума и грохота. Одна она слышала. И ещё слышала она: корабль дураков рыдал на рейде, уронив в море свой бесценный дурацкий колпак с бубенчиками. Рыдал, заливался, безутешный, горючие потопы текли по рябой щеке, испещрённой ржавчиной дальних странствий.
Знаем ли мы легенды Риги? Чёрные змеи на дне моря мелят горькую муку мести. Мелят, мелят. Тесто замесят, испекут пирог – пулями, накормят Ригу пальбой. Досыта накормят, до отвала.
Усталое око маяка померкло. Конфискованное мыло обольстительной обтекаемой формы. Головомойка с жасмином. Подлую пряником не выманить, кнутом не выгнать. Темноватое, малопрозрачное будущее с фонарём под бельмами где-то там, за арками, за ангарами, за вокзалами, железнодорожными и морскими, застегнутыми на якорьки. Пресная вода спорила с солёной: чей сын лежит невнемлющий, бестрепетный, глухой к их призывам, рта не раскроет, ресниц не поднимет, мизинцем не пошевельнёт. Спорили, спорили, так ничего и не выспорили. Пошли на суд к Владыке вод, Отцу потоков: в чьём чреве сын взлелеян? Невнемлющий, бестрепетный, глухой к призывам. Вот вам водолазный нож, разрежьте его вдоль, обеим ровно по половине, чтобы обиды не было и не жаловались вы на несправедливый суд – отвечал им мой знакомец, Владыка вод в облике бригадира водолазов Шелипова. Пресная взялась за нож. А солёная всплеснула руками, застонала, взмолилась: не членить дорогое тело, лучше уж отдать его целым сестре пресной. Баратравма лёгких. Старший механик Соломонов. Топовые, топ-топ – и убежали. Балласт проснулся, пополз к носу, поздно крепить – нырнём за кораллами. Мани, Мурги, Юрас мате, отпусти нас. Чайки-пианистки, истерзанные клавиши прилива.
Осточертело, знаете ли. Не валяй дурака, Кольванен. Снятые с тонущего катера муж и жена, посинелые, преследовали его в его наваждениях. И утром и вечером, в определённый час: на восходе и закате. Известковые отвердения, которыми гордится каждый уважающий себя скелет. Протоптал дорожку. Теперь не отлипнет, пока не выкурит. Завтра этот бывший, это плешивое прошлое к ней опять заявится, вот посмотрите. Роем яму, сами и съямимся.
– Я ему кости переломаю!
Кольванен, ты бы мне этим очень удружил, дорогуша. А то я растерялся, как шарики ртути из разбитого термометра. Благодарю. Без тебя бы я пропал – лот оборвавшийся, и больше ничего. Знай: никогда не сомневался я в твоей сверхестественной смелости и мощи щупалец. Успокаиваться всё-таки рано. Вполне вероятно, кому-нибудь из нас не увидеть света нового утра. Мы недооцениваем эту скотину. Проникнет через вентиляционное отверстие, он ещё и не на то способен. Разрази его ураган и десять смерчей, столбы кипятка и хобот ярости!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.