Электронная библиотека » Юрий Бит-Юнан » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 12 июля 2017, 12:20


Автор книги: Юрий Бит-Юнан


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Часть III. Революционная эволюция

Литературный парадокс

Традиционно считается, что литература в русской культуре играла особую роль. А. И. Герцен, к примеру, еще в начале 1850-х годов подчеркивал: «У народа, лишенного общественной свободы, литература – единственная трибуна, с высоты которой он заставляет услышать крик своего возмущения и своей совести. Влияние литературы в подобном обществе приобретает размеры, давно утраченные другими странами Европы»[143]143
  Герцен А. И. О развитии революционных идей в России // Герцен А. И. Собр. соч. Т. 3. С. 676.


[Закрыть]
.

Эта фраза из статьи «О развитии революционных идей в России» – хрестоматийно известна. Потому что выводы едва ли не самого популярного русского публициста трудно было оспорить и современникам, и позднейшим исследователям.

Действительно, к моменту публикации герценовской статьи не было в Российской империи «общественной свободы». Именно в европейском истолковании этого термина. Узаконенным оставалось рабство – крепостное право, что европейцы называли дикостью, варварством.

Но и после отмены крепостного права узаконенными оставались и сословное неравенство, и конфессиональная дискриминация. Российский политический режим по-прежнему именовали деспотическим.

Можно спорить о применимости данного термина, однако бесспорно, что на территории Российской империи герценовской поры, да и десятилетия спустя широкое обсуждение политических проблем было возможным почти исключительно в рамках литературы. Или – по поводу литературы. Соответственно, ее влияние стремительно росло. Она в какой-то мере заменяла философию, историографию, публицистику и т. д. Перефразируя тоже хрестоматийно известное суждение А. А. Григорьева, можно сказать, что литература тогда – «наше всё»[144]144
  См.: Григорьев А. Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина. М., 1915. С. 10.


[Закрыть]
.

В начале XX века положение не изменилось принципиально. Об этом и писал в 1911 году Ю. И. Айхенвальд, чей авторитет литературного критика был общепризнанным. Во вступлении к третьему изданию популярнейшей тогда книги «Силуэты русских писателей» он с горечью констатировал: «Незаконное при исследовании художественной литературы перенесение центра тяжести из личного в общественное должно было получить особенно упорный и особенно уродливый характер именно у нас, в России. Не талант художника, не его эстетическая индивидуальность привлекали внимание критиков, а его политическое исповедание. Полицейская стихия отравила нашу мысль, исказила наши интересы, приобрела над нами внутреннее господство. Она внедрилась в нас самих, и куда бы мы ни смотрели, мы видели поэтому одно и то же – неизменного полицейского, вечного Держиморду. Только его, со знаком минус, держали мы в своей душе, литературу понимали как скрытую борьбу с ним и лишь постольку ценили слово своих поэтов»[145]145
  Здесь и далее цит. по: Айхенвальд Ю. И. Силуэты русских писателей. М., 1994. С. 22.


[Закрыть]
.

Конечно, сказанное Айхенвальдом относилось не ко всей литературе. Рассуждал критик о тенденции, с его точки зрения преобладающей. Имплицитная ссылка на герценовскую статью тут же приводилась: «Нас учили рассматривать художественное произведение как средство под безобидным флагом искусства контрабандно перевозить идеи политические – все ту же наболевшую гражданственность».

Айхенвальд с Герценом не полемизировал. Он и не пытался доказывать, что борьба с «вечным Держимордой» была когда-либо неуместной или вдруг такой стала.

Неуместны, по мнению Айхенвальда, попытки свести задачи литературы к обличению самодержавия. Равным образом анализ и оценка художественных произведений исключительно в аспекте борьбы с противоправным режимом.

Итоги, настаивал Айхенвальд, неутешительны. Тенденциозность проявилась уже и на уровне академического литературоведения: «Не только наша критика, но, что гораздо хуже, и наша наука стала публицистикой. Попранная методология за себя отомстила, и в результате, в печальном результате, у наших исследователей не получилось ни истории литературы, ни истории общественности».

Обоснованность суждений маститого критика была очевидна современникам. Тем не менее у него нашлись влиятельные оппоненты в среде авторитетных же коллег. К. И. Чуковский, в частности, инкриминировал автору «Силуэтов русских писателей» отказ от «наследия отцов»[146]146
  См.: Чуковский К. И. Обзоры литературной жизни. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. М., 1969. С. 413.


[Закрыть]
.

Причины отказа Чуковский признал необоснованными. Российское население по-прежнему было лишено «общественной свободы». В силу чего и не следовало, по мнению большинства интеллектуалов, отказываться от каких-либо средств дискредитации противоправного режима. К тому же подразумевалось, что помимо оппозиционных литераторов есть и выразители интересов правительства, не желающие «ничьей».

Чуковский настаивал, что уступать деспотизму нельзя. При этом он, подобно Айхенвальду, Герцену и прочим интеллектуалам, рассуждавшим о роли оппозиционной литературы, принимал как данность сам факт ее существования в Российской империи. Не видел тут ничего удивительного.

Стоит подчеркнуть еще раз: естественным считалось, что легальная, т. е. подцензурная, русская литература может быть и оппозиционной.

Иногда литература контролировалась весьма жестко. Законами контроль практически не ограничивался, литераторов порой отправляли в ссылку, заключали в тюрьмы, периодические издания, которые были сочтены оппозиционными, закрывали, тиражи конфисковывали и т. д.

Но даже в периоды активизации борьбы с оппозиционной литературой и литераторами победы российского правительства были локальны. Оппозиционеры ухитрялись обходить цензурные препоны. И в итоге правительство уступало.

На оппозиционную литературу у русского правительства, казалось бы, всевластного, не хватало власти.

Парадоксальность ситуации не очевидна, если русская литература изучается в современном ей общекультурном контексте. Но такая ситуация осмыслялась и осмысляется многими в качестве парадокса, когда история русской литературы соотносится с историей литературы советской.

К началу 1930-х годов советская литература стала тотально проправительственной, чем и отличалась от любой другой.

Вот о таком отличии и писал в 1930 году О. Э. Мандельштам. На скорую публикацию эссе «Четвертая проза» не рассчитывал, почему и формулировал предельно резко: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух»[147]147
  См.: Мандельштам О. Э. Четвертая проза // Мандельштам О. Э. Собр. соч. Т. 2. М., 1990. С. 92.


[Закрыть]
.

Характеризовал он именно суть изменений. Для Мандельштама в 1930 году подавляющее большинство советских коллег – «писатели, которые пишут заранее разрешенные вещи».

Отметим, что о тенденциозно-оппозиционном направлении даже речи не было в 1930 году. Подразумевалось, что большинство литераторов испрашивают у представителей власти соответствующее «разрешение». Добровольно.

В области пресловутой «науки о литературе» результаты, по словам Мандельштама, оказались аналогичными. И он характеризовал их с той же злой иронией, кстати, приводя имплицитную и ссылку на Айхенвальда: «Чем была матушка филология и чем стала! Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся-крев, стала все-терпимость».

Значит, советское правительство менее чем за пятнадцать лет решило задачу, с которой самодержавие не могло справиться более чем за столетие. Об этом парадоксе и рассуждал Мандельштам.

Издательская модель и литературный процесс

Русские литераторы, спорившие в досоветскую эпоху о литературных задачах, не предвидели, что когда-либо правительство станет управлять литературой. Причиной была не только пресловутая «вера в прогресс».

Большинство интеллектуалов воспринимало как единственно возможную, а значит, и неизменную российскую издательскую модель, т. е. систему взаимосвязей основных элементов литературного рынка – писателя, издателя, читателя.

К 1830-м годам российская издательская модель в основе своей практически не отличалась от европейской, традиционной. Хотя законодательная база тогда лишь формировалась, отношения издателя и писателя уже достаточно часто определяла формальная договоренность: издатель приобретал у писателя не просто рукопись, но – и главным образом – права на ее тиражирование. Издатель по отношению к писателю был покупателем, а в отношениях с читателями – продавцом. Однако на законодательном уровне права и обязанности продавца и покупателя еще не фиксировались.

Законодательство, как водится, отставало от жизни, что нередко вызывало протесты литераторов. Так, осенью 1836 года А. С. Пушкин на вопрос французского корреспондента о российских законах, охраняющих права литераторов, отвечал: «Литература стала у нас значительной отраслью промышленности лишь за последние лет двадцать или около того. До тех пор на нее смотрели только как на изящное и аристократическое занятие»[148]148
  См.: Пушкин А. С. Письмо Баранту А. Г. // Пушкин А. С. Письма последних лет, 1834–1837. Л., 1969. С. 168–170.


[Закрыть]
.

Пользуясь более поздней терминологией, можно сказать, что Пушкин утверждал: литератор – профессия. Такая же, как любая другая. Ремесло, приносящее доход. В силу чего писателю необходимо защищенное законом право на результаты своего труда – ставшую объектом сделки с издателем «литературную собственность».

Настоящее, по словам Пушкина, качественно отличалось от прошлого. Писатели осознали, что именно публикации должны приносить доход, в прошлом же такая задача не ставилась: «Никто не думал извлекать из своих произведений других выгод, кроме успехов в обществе, авторы сами поощряли их перепечатку и тщеславились этим, между тем как наши академии, со спокойной совестью и ничего не опасаясь, подавали пример этого правонарушения».

К 1820-м годам, как отмечал Пушкин, ситуация изменилась, писатели озаботились охраной своих прав, кое-что уже было сделано, хотя и недостаточно. До европейского уровня, например французского, еще далеко.

Неважно, прав ли Пушкин в данном случае. Важно, что так счел нужным определить свою позицию литератор 1830-х годов. Констатировавший, что писательство уже стало профессией, как в Европе, а вот правовая база по-прежнему зависела не от реалий литературного процесса, но от волеизъявления государя.

Впрочем, законодательство менялось. Да и полиграфическая технология тогда быстро совершенствовалась, благодаря чему издательская продукция дешевела, т. е. становилась более доступной, что увеличивало количество покупателей.

Совершенствовались и пути сообщения, что опять же способствовало росту количества покупателей. Оно, кстати, росло и по мере распространения грамотности. Издательское дело, требовавшее все большей профессионализации, становилось все более доходным, соответственно росли и заработки литераторов. Коммерциализация литературы обусловила появление нового фактора, существенно влиявшего на литературный процесс. Таким фактором стала литературная критика.

Авторитетный критик – фигура не менее значимая, чем собственно писатель. Критики пропагандировали те или иные издания, от чего и зависела репутация писателя. Издатели были вынуждены буквально вербовать пропагандистов, чтобы обеспечить сбыт продукции.

Разумеется, функции критики не сводились к рекламе или борьбе с конкурентами. В условиях Российской империи критика, наряду с литературой, стала политической публицистикой, историографией, философией и т. д.

Авторитет литературной критики был обусловлен, прежде всего, специфическим положением литературы в русской культуре. Литературный критик – не просто интерпретатор, он учитель, наставник, воспитатель.

Своего рода символом такой критики считался в первую очередь В. Г. Белинский. Потому любая попытка неапологетического осмысления его деятельности воспринималась как уступка самодержавию, отказ от «демократических» традиций русской литературы[149]149
  См.: Айхенвальд Ю. И. Спор о Белинском. Ответ критикам. М., 1914.


[Закрыть]
.

Ярким публицистом был, понятно, не каждый из критиков. А вот рекламные задачи решали все. Как известно, где коммерция, там и реклама, «двигатель торговли».

Правда, откровенная установка на прибыль тоже вызывала протесты интеллектуалов. В этом аспекте примечательна статья Толстого «Прогресс и определение образования», где сама идея коммерциализации объявлялась безнравственной: «Для меня очевидно, что расположение журналов и книг, безостановочный и громадный прогресс книгопечатания, был выгоден для писателей, редакторов, издателей, корректоров и наборщиков. Огромные суммы народа косвенными путями перешли в руки этих людей. Книгопечатание так выгодно для этих людей, что для увеличения числа читателей придумываются всевозможные средства: стихи, повести, скандалы, обличения, сплетни, полемики, подарки, премии, общества грамотности, распространение книг и школы для увеличения числа грамотных. Ни один труд не окупается так легко, как литературный. Никакие проценты так не велики, как литературные. Число литературных работников увеличивается с каждым днем. Мелочность и ничтожество литературы увеличивается соразмерно увеличению ее органов»[150]150
  См.: Толстой Л. Н. Прогресс и определение образования (Ответ г-ну Маркову. Русский Вестник 1862 г., № 5) // Толстой Л. Н. ПСС: В 91 т. Т. 8. М.: Терра, 1992. С. 339–340.


[Закрыть]
.

Насколько прав или не прав Толстой – в данном случае опять неважно. А важно мнение литератора 1860-х годов, констатировавшего: литература, как и утверждал некогда Пушкин, стала отраслью промышленности (industrie), и по сравнению с пушкинской эпохой доходность изрядно выросла.

Писатель наконец получил статус профессионала. Речь идет не о качестве. Появилась возможность жить гонорарами, не рассчитывая, как было прежде, на доходы от службы, поместья или меценатскую поддержку.

То, что писатель иногда выпускал книгу за свой счет или пользовался меценатской поддержкой, ничего по сути не меняло: любая полиграфическая единица оставалась товаром, который следовало продать. В конечном счете литератор-профессионал вынужден был ориентироваться на издателя, непосредственно связанного с книготорговлей.

Бесспорно, издатели стремились подчинить своей воле писателей. Однако в этом стремлении препятствовала издательская конкуренция.

Независимость писателя от издательского произвола зиждилась на возможности выбирать издателя – среди многих.

Главным защитником писателя был читатель – розничный покупатель литературной продукции. Он буквально «голосовал рублем».

Доходы зависели от покупателей. Потому издатель ориентировался в первую очередь на читательский спрос.

Этот фактор оставался главным аргументом писателя в споре с издателем. Ну а влияние правительства, чьи интересы представлял цензор, не было определяющим.

Цензор имел право лишь запрещать. Его старания могли привести к закрытию периодического издания, закрытию издательства, аресту владельца. Но такое обычно случалось, когда явно нарушались действовавшие запреты. А если нет, издатель мог ссылаться на известную формулу: что не запрещен, то разрешено.

Несоответствие правительственным идеологическим установкам само по себе не было криминалом. Предписывать же выпуск произведений, сочтенных нужными правительству, цензор не мог. Для реализации предписаний цензура не имела организационных механизмов. Издательское предприятие оставалось объектом собственности.

Правительство не желало – без особой нужды – покушаться на основополагающий государственный принцип: частная собственность, обретенная в законном порядке, неотчуждаема. Изменялось многое, но главное оставалось неизменным. По крайней мере, в этой области.

Независимость издателя от правительства зиждилась на законом гарантированном праве не работать себе в убыток.

К тому же из-за постоянного увеличения количества изданий цензурные механизмы – на организационном уровне – становились все более громоздкими. Так что с контролем соблюдения запретов цензура часто не справлялась, да и финансирование становилось все более обременительным для правительства.

Сами по себе запреты были непродуктивны. Издатель действовал, а цензура оставалась лишь помехой. Она ничего не производила.

Конечно, средств для финансирования проправительственной литературы всегда хватало. Но проблема воздействия на общественное сознание решалась не только оплатой труда – писательского ли, издательского ли. Изданное надлежало еще и распространить, причем в условиях конкуренции.

Правительству нужен был писатель, интересный читателю, знающий читательские вкусы, умеющий формировать их. Соответственно, приходилось искать сотрудников, оценивая их с точки зрения эффективности, ориентируясь на рыночные показатели – объем продаж, динамику спроса и т. д.

Бывали у правительства удачные, что называется, «проекты» в области литературы. Однако – по сумме достижений – оппозиционеры не проигрывали. С чем правительству приходилось в итоге мириться.

Русские литераторы, равным образом издатели имели возможность самостоятельно выбрать, сотрудничать ли им с правительством.

Выбор оставался всегда. А потому литераторы, спорившие о значении оппозиционной литературы, были уверены, что ее нельзя уничтожить – при любых цензурных стеснениях.

Задачу изменения традиционной издательской модели поставило советское правительство. Решение было найдено, пусть и не сразу.

Новая модель

Отнюдь не случайно в 1930 году «написанное без разрешения» Мандельштам называл «ворованным воздухом». Вскоре и такого не оказалось.

Радикальное преобразование издательской модели завершено в 1931 году. Издательства и торговые предприятия стали государственными. Частных не осталось. Официально считавшиеся общественными тоже были по сути государственными: они целиком контролировались правительством – организационно и финансово. На уровне цензуры, конечно, тоже.

Сохраняя функции цензора, советское правительство стало монопольным издателем и монопольным покупателем литературной продукции.

Да, продукцию надлежало еще и продавать в розницу, без этого затраты не вернуть. Но главное было сделано: конкурентов уничтожили. И в результате литераторы утратили независимость.

Литератор более не имел возможности самостоятельно решать, сотрудничать ли ему с правительством: других издателей не было.

К началу 1930-х годов экономические критерии оценки издательской деятельности утратили прежнюю актуальность. Издательства финансировались на государственном уровне, и если какие-либо издания не удавалось продать, у правительства, обладавшего неограниченной властью, хватало средств, чтобы компенсировать любые убытки.

В такой ситуации доходы сотрудников издательств и торговых предприятий не зависели непосредственно от читательского спроса, объема продаж и, соответственно, от литераторов. Правительство определяло, сколько кому платить. Оно же устанавливало ассортимент изданий, тиражи, ценообразование, распространение изданного, равным образом размеры писательских гонораров.

Литературный успех, популярность более не защищали писателя от произвола издателя. Эффективность издательской деятельности измерялась не в рублях. Критерием было соответствие пропагандистским установкам.

Советское правительство устранило полностью влияние читателя на литературный процесс.

В данной ситуации окончательно сформировались организационные механизмы управления. Они не менялись более полувека.

Советская издательская модель принципиально отличалась от досоветской. Во-первых, руководители всех издательских предприятий уже не были издателями в прежнем истолковании термина. Они стали не более чем служащими, подчинявшимися другим служащим. Во-вторых, цензура теперь была не только вне, но и внутри редакций.

Задачи цензуры решались главным образом в ходе редакционной подготовки каждой публикации. Решали их сотрудники редакции.

Можно сказать, что изменился сам принцип редактирования. В досоветский период редактура – подготовка рукописи к типографскому циклу. Советский же редактор был еще и первым цензором. А потому он стал ключевой фигурой литературного процесса.

Примечательно, что в мемуарах вдовы Мандельштама – Н. Я. Мандельштам – немало внимания уделено ключевой фигуре издательского процесса. Отношение к ней, понятно, негативное: «Основное звено, соединявшее литературу с высоким заказчиком, было редакторским аппаратом. Редактор с его непомерно разросшимися функциями возник в тот момент, когда его нормальная роль – определять лицо и позицию издательства, газеты, журнала – была начисто упразднена»[151]151
  Здесь и далее цит. по: Мандельштам Н. Я. Вторая книга: Воспоминания. М., 1990. С. 334–335.


[Закрыть]
.

Запрещал и предписывал автору именно сотрудник редакции. На него возлагалась, кроме прочего, обязанность утверждения в общественном сознании нужных правительству идеологических директив. Что и констатировала вдова поэта: «Редактор, покорный проводник указаний, становился по отношению к автору чем-то вроде учителя, судьи и верховного начальника. В двадцатых годах они щеголяли хамством, но постепенно овладевали вежливостью, пока их вежливость не стала невыносимо наглой и явно покровительственной. Они почти моментально присвоили себе запретительные функции и выставили внутренний план запретов и поощрений, чтобы оградить себя от разноса в случае, если в изданной книге обнаружатся “идеологические ошибки”. Поскольку теория развивалась непрерывно и издание книги занимало довольно много времени, редактор научился учитывать будущее развитие и заранее расширял область запрещенного».

Контролера первого уровня обычно контролировал непосредственный начальник. Далее задачи контроля решались по инстанции – до руководителя издательства либо периодического издания. Это и констатировала мемуаристка: «После цепочки редакторов, трудящихся над книгой, цензору оставалось только вылавливать блох, чтобы оправдать свой хлеб с маслом».

Действительно, штатные цензоры лишь контролировали результаты деятельности нижестоящих контролеров-редакторов. Эффективность многократно возросла.

В таких условиях роль литературной критики принципиально изменилась. Критик уже не был наставником, воспитателем, как в досоветский период. Не решал и рекламные задачи: без коммерции не нужна реклама.

Актуальность утратила и полемика критиков. Если вся литература «разрешена», любая полемическая атака рискованна, тут необходимо дополнительное «разрешение». В итоге критик стал таким же служащим по ведомству литературы, как издатель и писатель.

С начала 1930-х годов издательская модель в СССР – принципиально внеэкономическая, ориентированная на тотальный контроль деятельности каждого автора и всех сотрудников издательских предприятий.

Именно поэтому советское правительство руководило литературой, словно государственной фабрикой, добиваясь исполнения своих требований на уровне содержания и даже формы художественных произведений.

В СССР организационно-финансовая специфика преобразований гласно не обсуждалась. Она оставалась как будто бы незамеченной, в силу чего и не осмысленной аналитически.

Для тоталитарного государства это вполне обычно. Странным, по крайней мере на первый взгляд, кажется другое: за пределами СССР такая издательская специфика тоже долго оставалась не осмысленной аналитически.

Уместно подчеркнуть еще раз: исследователи рассуждали о цензурном гнете, сервильности писателей, с готовностью реализующих любые правительственные установки, политические ли, эстетические ли, а вот конкретные организационные механизмы, обеспечивавшие все перечисленное, не попадали в сферу внимания.

Дело, конечно, не в том, что исследователи были недостаточно внимательны, почему и не заметили столь важные факторы. Их постольку не фиксировали, поскольку не распознавали.

Само по себе распознавание подразумевало сопоставление неизвестного с известным. Вот и советскую цензуру сравнивали с любой другой – по основанию большего/меньшего количества запретов.

Но это не позволяло и не позволяет адекватно оценить специфику организационных механизмов. Они были уникальны, благодаря чему и оставались долгое время за пределами традиционных представлений о литературном процессе.

Между тем организационно-финансовой спецификой обусловливалась и литературная. Используя мандельштамовские дефиниции, можно сказать, что после радикального преобразования издательской модели в советском государстве публиковалось и продавалось только «разрешенное».

Изменились и представления о «разрешенном». Таковым до радикального преобразования издательской модели считалось не запрещенное, т. е. не противоречившее цензурным запретам. А в новых условиях печаталось лишь соответствовавшее правительственным установкам, актуальным на момент подготовки самой публикации. Разумеется, с точки зрения представителей редакторской цензурной иерарархии, а также штатного цензора.

Публикация рукописи – книги, журнала и т. д. – обязательно подразумевало указание в ней дат завершения основных этапов редакционной и типографской подготовки. Конкретно указывалось, когда материал сдан в набор, т. е. передан типографии, а затем подписан к печати как вполне готовый. Благодаря чему и определялись хронологические рамки ответственности – редакторской.

В аспекте содержания и оформления каждая полиграфическая единица соответствовала идеологическим установкам, актуальным на момент подписания к печати. За это и отвечали редакторы – представители государства.

В новых условиях автор испрашивал «разрешение» у редактора, контролирующего и соблюдение запретов, и реализацию правительственных установок. Иного пути к публикации не осталось.

Советским литератором-профессионалом мог стать и оставаться лишь соглашавшийся каждый раз обращаться с просьбой о разрешении к представителям государства и – следовать их распоряжениям.

Как отмечалось выше, анализистории советской литературы нередко соотносится с вопросом об «искренности». Исследователи пытаются определить, когда именно конкретный литератор был искренним.

Разумеется, есть контексты, где такие вопросы принципиальны. Однако в каждом случае бесспорно: с начала 1930-х годов и более полувека спустя на территории СССР писатель мог опубликовать только «разрешенное». Искренне ли следовал правительственным директивам, нет ли, все равно испрашивал «разрешение». А иначе не состоялась бы публикация.

Теоретически допустимо, что советское правительство могло бы сформировать такую модель сразу после окончания гражданской войны. Практически же постольку и понадобился долгий срок, поскольку сам механизм управления литературой создавался «методом проб и ошибок».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации