Текст книги "Немеркнущая звезда. Часть 1"
Автор книги: Александр Стрекалов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)
–…Ну что, нет ни у кого мыслишек по этой задаче? – подождав с минуту, в другой раз ехидно спрашивал Гринберг учеников, отводя сверлящий похотливый взгляд от стоявшей у задней стенки помощницы-аспирантки, которая всегда смущалась и густо краснела от этого его взгляда страстного, нервно ногами перебирала как кобылица весной, машинально бёдра друг о дружку под юбкой тёрла. Чем лишний раз подтверждала упорно ходившие по интернату слухи (настолько упорные, что через месяц о них уже знали, хорошо наслышаны были вновь набранные в спецшколу ученики) об их довольно-таки странных взаимоотношениях, перешагнувших – и широко! – рамки служебных.
Не получая ответа, довольный Гринберг хмыкал себе под нос, качал задумчиво головой седою.
– Плохо соображаете, уважаемые граждане, очень плохо, – говорил он со вздохом притворным, окидывая победоносным взором класс, похотливо задерживаясь опять на своей молодой помощнице. – С таким тугим соображением вам в большой науке делать нечего: поверьте мне, старику. Вы там глухими статистами будете… и попками.
Выдавив из себя такое вот оскорбительно-безнадежное пожелание классу, причём – с удовольствием, как всегда казалась Стеблову, он, как милостыню убогим, начинал давать первые по предложенной задаче подсказки… Потом давал вторые, третьи, – если первые не помогали…
Два-три ученика, колебавшиеся между физикой и математикой, знак равенства между этими дисциплинами в школе ставившие, хватались за эти подсказки с жаром и начинали пробовать, по мере сил, приблизиться к загадочному решению. Другие же воспитанники, в числе которых был и наш герой Вадик, пристыжённые напутственными словами о будущей своей судьбе – безрадостной, как предрекалось, и бесперспективной, – кисло сидели за партами, понуро брови насупив, и только поминутно взглядывали на часы, ничего из происходящего не понимая. Много ли было пользы им от такого рода задач и таких семинаров? – судите сами, читатель…
9
Остальные предметы в школе Колмогорова носили ярко выраженный декоративно-подчинённый характер и, казалось, существовали в расписании лишь затем, чтобы заполнять, по возможности, образовывавшиеся там от математики и физики пустоты. Да ещё чтобы необходимые формальности соблюдать – самые минимальные и необременительные – по отношению к существовавшей в те годы в стране школьной общеобразовательной системе, которую для воспитанников интерната никто, естественно, не отменял – де-юре, но не де-факто. Всерьёз же, однако ж, непрофильные предметы руководителями спецшколы, профессиональными математиками по преимуществу, никогда особенно не рассматривались, и их можно было поэтому не сильно-то и учить. На них, по правде говоря, даже и ходить-то было не обязательно. Во всяком случае – не на каждый урок. Потому как оценки по непрофилирующим дисциплинам выставлялись в школе в точном соответствии с оценками по математике, фактически копировались с них.
Даже и физика отступала здесь на второй план (как бы ни хорохорился в интернате Гринберг, гения-небожителя из себя ни строил), и её звонкий голос нигде особенно-то не учитывался: ни на каких педсоветах и совещаниях, планёрках еженедельных. «Учи математику, вгрызайся в неё, отдавай ей, королеве наук, весь жар и пламень души и всё свободное время, – словно бы разносилось изо дня в день по всем аудиториям и коридорам спецшколы путеводное интернатовское правило, негласный здешний девиз. – И можешь не думать более ни о чём – ни о каких других предметах и курсах. Все они в сравнение с математикой – ерунда, обыкновенный, без палочки, ноль. Все беззастенчиво пользуются всю жизнь её диковинными плодами. Они, элементарно, не могут без универсального математического языка обойтись, шагу ступить не сумеют: ни физика с химией современные, ни биология с географией и лингвистикой. Потому что они на удивление несамостоятельны в творчестве своём, не самодостаточны и вторичны… Ну и пусть тогда тихо сидят в стороне и не разевают ртов, как нам жить и действовать – не указывают! Нам, математикам-первопроходцам и первородцам, не нужны помощники и советчики из других наук: мы сами с усами, как говорится, и как-нибудь без них обойдёмся…»
Так или почти так думало в интернате подавляющее большинство педагогов, профессиональных математиков по образованию, в чём с ними солидаризировались, безусловно, и многочисленные ученики. Мысли такие и настроения, привнесённые в интернат из Университета, с механико-математического факультета его, довольно быстро получили здесь практическое воплощение. Они материализовались в дела, заключавшиеся в первую очередь в том, что большинство непрофилирующих дисциплин с негласного одобрения руководства превращались воспитанниками спецшколы в обыкновенные посиделки: весёлые, непринуждённые, необременительные… и не обязывающие никого и ни к чему – ни питомцев самих, ни их наставников.
Формально это приводило вроде бы к некоторой однобокости образования. На самом же деле это сберегало огромное количество времени у учеников. Да и здоровья – тоже. Сбережённое время и силы воспитанники интерната могли пускать – и пускали – на изучение любимого предмета, ради которого, собственно, они и приехали в Москву, из-за которого лихо так побросали родные дома и семьи.
Педагоги-нематематики, отбывавшие в школе Колмогорова время по факту за хорошие заработки и стаж, и большими либералами слывшие, этакими душками-паиньками, закрывали глаза на подобное развитие событий, очень даже для многих из них выгодное. Выброшенные на обочину интернатовского образовательного процесса и не имея возможности – да и желания особенного! – бороться с подобного рода глумлением над собой и своими предметами, – они, маргиналы и попки, пигмеи педагогические, старались в своей шутовской роли, что изначально была уготована им, лишь не мешать приехавшим в Москву молодым дарованиям самим выбирать и творить судьбу; самим воротить, а потом и расплачиваться сполна за все самостоятельно совершаемые здесь деяния и поступки…
10
Интернат своими порядками и устройством внутренней жизни производил на новобранца-Стеблова впечатление противоречивое и предельно-странное с первых же дней, если не сказать диковинное. С одной стороны, внешней или парадно-фасадной, формальной, – здесь была полувоенная, почти что казарменная дисциплина на уроках, в столовой и общежитии, обилие администраторов, завучей и педагогов, комендантов и воспитателей всех рангов, статусов и мастей, технических работников, с утра и до вечера царственно разгуливавших по школе из конца в конец и следивших за целостностью классов и оборудования, порядком и тишиной. С другой стороны, содержательной или педагогической в собственном смысле этого слова, – наблюдались совершеннейшее равнодушие и бесконтрольность со стороны тех же самых воспитателей и учителей, которым было глубоко плевать на детишек – и это мягко сказано. Все они, зорко следя за заправкой кроватей, чистотой в умывальных комнатах и туалетах, блеском полов в общежитии и учебном корпусе, наличием стёкол в окнах, пригодностью столов и дверей, относились к вверенным им питомцам на удивление бесстрастно и холодно, без души. Как только женщины по вызову, проститутки так называемые, должны относиться, наверное, к бесконечно-меняющимся клиентам, что не затрагивают ни в малой степени их ледяных сердец, одной лишь выгодою и корыстью пропитанных.
Такие же холод и лёд внутри, за очень и очень редким исключением, были и у основной массы работников школы, собою только ежеминутно занятых – своими делами, заботами и проблемами; выходными, переработками, отгулами и отпусками; своими доходами, наконец, из-за которых нешуточные страсти кипели. Почувствовал это Вадик быстро – не проучившись в интернате и четверти, месяца там не прожив. И открытие это расстроило его несказанно.
«Я никому здесь не буду нужен, ни-ко-му», – подумал он, помнится, уже в первый по приезду день, провожая отца домой по длинному интернатовскому переходу. И мысль эта простая и очевидная до жути, и очень обидная, безусловно, а для приезжего 15-летнего паренька – горькая и страшная вообще, – подобная мысль ещё не раз приходила ему на ум в тот первый для него в столице год – памятный, нервный, тяжёлый, чрезвычайно во всех отношениях насыщенный…
Учебный день в интернате – если непосредственно к распорядку теперь перейти – начинался в семь часов утра включением на полную мощь установленных в каждой жилой комнате общежития радиодинамиков, из которых громовыми беспрерывными потоками начинали сыпаться после этого на головы спящих воспитанников бравые советские песни. Сразу же за песнями начинался обход, и в комнатах поочерёдно появлялись то грозная золотозубая комендантша, вечно всем недовольная, то заспанные дежурные воспитатели, при виде которых у пансионеров пропадали последние остатки сна. Дети скорёхонько выпрыгивали из постелей и начинали также скоро и суетно выполнять предписанные им процедуры: кровати свои заправлять по строго установленному образцу, потом тщательно убирать жилые комнаты (комендантша за этим следила особенно строго), потом дружно шли умываться и одеваться. После чего, прихватив с собой необходимые в тот день учебники, они общей массой направлялись в столовую, находившуюся в торце учебного корпуса… В общежитии после этого делать им уже было нечего, и оно закрывалось на ключ до четырнадцати часов – времени, когда заканчивался в школе последний урок и воспитанникам разрешалось вернуться назад в свои комнаты.
Завтрак начинался ровно в восемь и длился сорок пять минут. Первыми завтракали и уходили десятиклассники; а уже после них за столы садился девятый класс всей своей массой… Без пятнадцати минут девять девятиклассникам нужно было быстренько всё доедать и также быстренько из-за столов подниматься, относить в мойку грязную после себя посуду, возвращаться, ставить на столы стулья ножками вверх, чтобы уборщице, столовую к обеду готовившей, легче было полы мыть. И только после этого они должны были идти в аудитории на второй или третий этаж – занимать там отведённые им места в классах.
В девять часов утра начинались сами занятия…
Отсидев за партами ежедневно (кроме воскресенья – единственного выходного дня) положенные по расписанию пять уроков, воспитанники школы шли обедать по очереди (десятиклассники с девятиклассниками в обед менялись местами). А после обеда все пансионеры возвращались в комнаты и отдыхали там до шестнадцати часов: валялись, как правило, на кроватях животами вверх, дремали или просто баловались или разговаривали. Это было личное время каждого ученика, – и распоряжаться им вольно было как кому заблагорассудится.
С шестнадцати до двадцати трех часов – времени отбоя и выключения в общежитии света – в интернате Колмогорова значились по плану интенсивные индивидуальные занятия учащихся, которые прерывались лишь коротким получасовым полдником и последующим 45-минутным ужином, достаточно скудным, как правило, постным. И эти послеобеденные шесть часов, по замыслу разработчиков, воспитанники спецшколы всенепременно должны были сидеть за партами читальных залов и упорно и старательно закреплять в индивидуальном порядке то, что давалось им педагогами на дневных уроках.
В одиннадцать часов вечера по расписанию значился отбой и последующий сон глубокий, когда, формально, запрещалось всякое по интернату хождение, и дети, по-хорошему если, по-взрослому, должны были бы отдыхать, набираться сил и здоровья к новому учебному дню, студить нервы и голову…
Так всё должно, обязано было быть в идеале, в задумках авторских, радужных. Так планировали и расписывали распорядок дня в своих больших, шикарно обставленных кабинетах руководители университетской спецшколы: академик А.Н.Колмогоров с товарищами. И выходило это у них на бумаге, скорее всего, гладко и красиво очень: такая распрекрасная их питомцев ожидала по их плану жизнь, самостоятельная и свободная, в творческом отношении предельно-увлекательная и насыщенная.
План, однако же, – планом, задумки – задумками, мечты – мечтами, – но реальная-то жизнь, не вымышленная, не бумажная, гораздо сложнее любых рациональных схем и куда более замысловатее и закрученнее. Она, увы, – не бумага и не шахматная доска, а люди в ней – не пустышки и не безмозглые пешки. Тем более, если люди эти – пятнадцатилетние, до жизни жадные сорванцы, на целых два года вдруг оставшиеся одни – без родительского охранительного догляда. И где оставшиеся?! – в Москве! – чудном, величественном городе сказочной красоты, где во всякое время есть на что посмотреть, где успевай только деньги платить и переставлять молодые ножки. Попробуй, удержи ты их, пострелят, в четырёх бетонных стенах, заставь, непосед и шкодников, полноценно жить и учиться!
Собранные по Центральной России придирчивым экзаменационным ситом и потом запертые всей массой своей в одном из двух корпусов интернатовского перенаселённого общежития, одногодки Вадика и он сам, отсидев за партой утренние уроки, пообедав потом и вернувшись в комнаты, первым делом, естественно, начали активно знакомиться между собой, активно приглядываться и примериваться друг к другу… И выслушивать рассказы, конечно же, новоиспечённых товарищей про родные школы и города, любимых девушек, друзей и учителей; и про оставленных дома родителей, безусловно, большинство из которых оказались вдруг большими-пребольшими начальниками.
Длинными были те рассказы, живыми, красочными, увлекательными. Не один час отняли они у ребят, не один день даже…
Наговорившись и наслушавшись всласть, наскоро перезнакомившись и передружившись, приехавшие в интернат дети, подгоняемые всеобщим воодушевлением, дружно бросились осматривать после уроков Москву, оказавшую на них уже в первый день неизгладимо-незабываемое впечатление.
Сначала они оббегали и осмотрели Давыдково – невзрачный столичный район, достаточно захолустный и примитивный в те годы, район чисто-спальный. Его главными достопримечательностями, как выяснилось, были Кунцевская дача Сталина, высоченным зелёным забором от посторонних глаз отгороженная и еловым бором, да ещё недавно открытый универмаг "Минск" – огромный по тем временам магазин, просторный, светлый, солидный, с большим размахом построенный. Размах его определялся тем, главным образом, что располагался он на правительственной трассе, соединявшей Кремль с дачею Генерального секретаря ЦК КПСС в Заречье, ввиду чего призван был, по замыслу подхалимов, ежедневно ласкать взор Брежнева Леонида Ильича – правителя ещё достаточно бодрого в те годы и крепкого. Местоположением магазина определялся и ассортимент, даже и для столичной небедной Москвы богатый! Там частенько продавались вещи и обувь, и, особенно, фрукты диковинные – и заграничные и заморские, – какие больше не продавались нигде: ни в самом ГУМе, ни в том же Елисеевском.
Так, в "Минске" Стеблов впервые в жизни диковинные бананы увидел – жёлтые, длинные, аппетитные, обильное слюноотделение вызвавшие. А ещё – финики, манго, ананасы пахучие; и даже всё это домой пару раз возил – попробовать и насладиться, почувствовать во рту “букет”. Здесь же он иногда покупал себе и семье добротную обувь, рубашки, куртки модные, хотя подобными просьбами родители не часто обременяли его…
Других значимых мест в их районе не было. И любопытные дети вынужденно перекинули взор на соседний Кутузовский проспект, широченной заасфальтированной лентой тянувшийся от Триумфальной арки до Киевского вокзала. Это была уже Москва – настоящая, грандиозная, монументально-могучая. Она поражала и покоряла сразу же, с первых секунд, приводила в трепет и ужас одновременно, в восторг неописуемый. Здесь уже вовсю ощущалась Великодержавная мощь страны, молодым российским парням, потенциальным будущим воинам и защитникам, особо любезная и желанная, Державный же размах и сила советской, по масштабу невиданной государственности.
Ну а далее взорам юных провинциалов с неизбежностью открывался проспект Калинина с высоченными административными зданиями в форме распахнутых настежь книг и огромнейшим Домом книги посередине, Моховая с изумительным по красоте домом Пашкова в начале, Манежем и Университетом в конце… Ну и, конечно же, Красная площадь с Кремлём, Мавзолеем, Покровским собором, зданием ГУМа посередине, красивейшим Историческим музеем, памятником Минину и Пожарскому возле Спасских ворот, совокупно являвшими собой как бы незыблемый древний фасад или историческое лицо красавицы-Москвы, не меркнущее, не стареющее с годами. А через неё – неизмеримо-прекрасный лик и всего государства Российского. Сама История будто бы открывала здесь приходившим на площадь парням своё бурлящее огненное нутро – дымящееся, кроваво-красное, – впускала их, от радости и гордости очумевших, рты от восторга дружно разинувших, в свои седые дремучие недра. Здесь можно было как к матери руками к Ней, Истории, прикоснуться, как Плащаницу потрогать благоговейно – чтобы реально на себе ощутить Дух прежних, достопочтенных, достопамятных и достославных времён, приобщиться к делам и подвигам своих воистину великих предков.
Приобщение такое было в высшей степени полезным и нужным новым товарищам Вадика и ему самому, – вернее и надёжнее всяких речей и книг оно ребят окрыляло и вдохновляло! А ещё: наглядно показывало им всем – в момент притихшим и присмиревшим, здорово побледневшим и возгордившимся! – неизбывную мощь и прелесть загадочной русской души, её природные неиссякаемые талант и силу…
После Красной площади ребята перешли на осмотр главных магазинов столицы: на ГУМ и ЦУМ, Детский Мир и Петровский Пассаж, – от которых тоже не денешься никуда и которые по-своему поражают воображение провинциалов своим размахам внутренним и убранством, и обилием всевозможных товаров, свезённых сюда как на выставку со всей огромной страны. Всё это – лишь малый перечень того, что успели объехать, обегать и осмотреть в сентябре вновь набранные в интернат девятиклассники. Замечательных мест в Москве – не счесть: успевай только строить планы да вертеть по сторонам головой, да от восторга щуриться и охать. И пошустрее переставлять при этом, повторим, ещё не сбитые дорогами ноги, и также шустро перескакивать из одного общественного транспорта в другой, – благо, что проезд по Москве стоил тогда копейки.
Времени вот только такой пристальный и пристрастный осмотр отнимал уйму, вернуть которое назад уже не представлялось возможным. Но кто и когда думал и думает о таких "мелочах" в свои молодые годы!…
11
На знакомство друг с другом, окрестностями и столицей у вновь прибывших в школу Колмогорова учеников ушло, почитай, больше месяца. И сентябрьско-октябрьский период тот, и об этом можно заявить твёрдо, был самым счастливым и самым запоминающимся в их так рано начавшейся самостоятельной жизни, её огромным светлым пятном. Новый город, новые люди, новая жизнь… И целое море новых, незабываемо-ярких впечатлений, которые сыпались на головы новобранцев сплошным ежедневным потоком и которые каждому из них не очень-то хотелось и прерывать.
«К чёрту учебники и задачи, к чёрту учебный, обязанный быть непрерывным, процесс! Да здравствует свобода и молодость, и столичная разудалая жизнь! Только она одна имеет смысл и значение! и цену реальную, высоченную, которую совсем не жалко за неё платить!… Поживём такой воистину-райской жизнью ещё чуть-чуть, пока тепло и светло, солнечно и приятно на улице; пока празднично, соответственно, на душе, – не сговариваясь, решили для себя новобранцы, планы на будущее по вечерам выстраивая. – А потом, когда зарядят дожди, и станет сыро, темно и холодно, и не захочется и носу за дверь высунуть, – тогда-то и сядем за конспекты и книги дружно, которые от нас не уйдут, подождать могут… Мы и так-де уже молодцы: живём и учимся в Москве – в спецшколе университетской, главной. Из которой до МГУ – рукой подать. И туда мы все через пару годков поступим. Андрей Николаевич Колмогоров поможет нам, обязательно поможет! Не затем же, в самом-то деле, создавал он свой интернат, приглашал нас сюда из разных мест, возится здесь с нами – чтобы потом над нами же и посмеяться, кукиш нам показать?! Зачем ему, заслуженному учёному, академику и Герою, светиле, это нужно, такой дешёвый обман?!… И в рекламной брошюре написано было, что колмогоровский интернат – кузница кадров для Университета; что поступают туда практически все выпускники – все желающие, во всяком случае… Нет, не бросит нас Андрей Николаевич, уважаемый, на произвол судьбы, не посмеет бросить. Иначе, глупо будет выглядеть это всё с его стороны, глупо – и непонятно…»
С таким настроением куражно-бравым и прожили свою первую московскую четверть большинство девятиклассников спецшколы, с такими именно мыслями они все или почти все и учились. Что успевали понять и запомнить в классе, – то и оставалось у них в головах. И большего они туда заносить не спешили.
Удивительно, но об этом в школе не встревожился никто! – из тех, кому положено было об этом встревожиться по долгу службы: ни администрация, ни воспитатели, ни её многочисленные учителя, функции которых были распределены таким хитрым образом, что большую часть времени их воспитанники оставались предоставленными сами себе, были безнадзорными, то есть.
Учителя, даже и математики, на уроках отбарабанив положенное, с лёгким сердцем разъезжались вскорости по домам, считая свою задачу выполненной. Интернат для большинства из них был очень удобным и чрезвычайно выгодным предприятием – назовём вещи своими именами! – где они ловко делишки обделывали и цели преследовали эгоистические, умело прикрываясь при этом высоким учительским званием, почётным и уважаемым во все времена. Они хранили здесь трудовые книжки, играючи зарабатывая себе под старость необходимый для пенсии стаж, получали за здорово живёшь приличную по тем временам зарплату, вполне достаточную для того, чтобы вести в Москве жизнь безбедную и сытую. А на худой конец, они тренировали-вырабатывали в интернате будущие профессорско-преподавательские навыки, а то и просто отсиживались как тюлени на лежбище, рассматривая школу как временную и весьма удобную для себя передышку, не требующую от них ничего: никаких чрезмерных затрат и усилий.
«Вас сюда никто силком не тянул, – любили повторять они раз за разом присказку Гордиевского. – Приехали учиться – учитесь; не хотите – уезжайте домой, не морочьте нам и себе головы. Мы не обязаны здесь с вами нянчиться как с грудными детьми, следить за каждым вашим шагом: привыкайте пыхтеть и трудиться самостоятельно. Мамки и няньки учёным не нужны – помните об этом; как и о тех деньгах, разумеется, какие ежемесячно платят за вас ваши родители…»
Подобным манером, откровенным и жёстким, воспитывались дети, прибывшие за знаниями в Москву, так они незатейливо и цинично здесь с первого дня наставлялись, самостоятельными в пятнадцать лет становясь и за судьбу ответственными. Педагогов же настоящих – людей, понимай, для которых обучение и воспитание чужих детей являлось бы смыслом жизненным, а школа была бы домом родным, с которым они не торопились бы расставаться, от которого не бежали бы всякий раз, сломя голову, как от чумы, а на уроках украдкой на часы не взглядывали бы, не думали о мольбертах, редакциях и аспирантурах, – таких в интернате не было, к сожалению. Вадик таких преподавателей не встречал, если быть совсем точным и справедливым…
А у воспитателей школы – людей правильных, в целом, бывалых и добросовестных, но малообразованных и некомпетентных, – были свои обязанности; как и свои отговорки и настроения, само собой. И тоже вполне резонные и понятные; и вполне законные, надо признать. Воспитателями, строго говоря, их и назвать-то было нельзя – потому как воспитанием подрастающего поколения они сроду не занимались. Все они, как один, были техническими работниками по факту – и только, – в обязанности которым, как уже говорилось, вменялось следить лишь за техническим состоянием вверенных им помещений и бытовыми проблемами пансионеров: обеспечением их чистым постельным бельём, мылом и стиркой личных вещей в прачечной комнате. И за тем ещё, чтобы дети не нарушали заведённый в интернате режим: поднимались вовремя по утрам, вовремя уходили и возвращались с занятий, не портили мебель, сантехнику, стиральные машины и утюги в прачечной комнате, пожара там не устроили сдуру. И чтобы не водили к себе никого – ни посторонних людей, ни друзей и подруг: это было у воспитателей тоже главным.
А чем детишки занимаются в свободное время: куда ходят, что делают, куда ездят, что учат и учат ли вообще? – это воспитателей волновало мало, а если сказать по правде – не волновало совсем. Главное, чтобы их подопечные, уезжая, возвращались назад и, по возможности, целыми и невредимыми. Чтобы не было с ними, гуляющими, хлопот: чтобы потом ни перед кем за них, сорванцов, не отчитываться. Всё остальное было не их делом. За остальное, по задумке авторской, колмогоровской или ещё кого, голова была обязана болеть у администрации и учителей – главных персонажей в спецшколе.
«А мы – люди маленькие, люди тёмные, – шептался между собой обслуживающий персонал, обсуждая наедине своё положение и поведение, и настрой рабочий. – С нас, как говорится, и взятки гладки. Пускай учителя за ними следят и проверяют: у них зарплата-то поболее нашей будет… Вот и пускай за денежки свои немалые побегают-почешутся: они все умные тут у нас, все шибко образованные, все – аспиранты и кандидаты!… Вот и пусть учат и пусть воспитывают как хотят. А мы поглядим на них со стороны, да порадуемся…»
«…А ребята наши хорошие, в целом, – добавляли воспитатели, чуть подумав, к своим разговорам приватным уже личные оценки питомцев школы, – тихие, в основном, спокойные, вежливые, рассудительные. Не пьют, не хулиганят как в других общежитиях, стёкла и морды себе не бьют, на койках до обеда не валяются с перепою, девок срамных не водят по ночам и оргий в комнатах не устраивают… И с нами всегда приветливы да ласковы, – так чего ж ещё от них и желать? чего воспитывать-то? Их дома всех давно уже воспитали. Родители…»
В таких рассуждениях и душе-излияниях тайных, признаемся, была и правда своя сермяжная, и логика. И осуждать за подобные мысли и разговоры людей, обделённых положением и зарплатой, тем более – обижаться на них, было бы и не правильно, и нечестно…
12
Таким в интернате было положение дел на момент поступления в него Стеблова Вадика, такие господствовали порядки – достаточно странные, согласитесь, для учебного заведения, претендовавшего с первого дня на роль элитарного… или правофлангового, как тогда говорили. Все думали здесь о своём, о себе заботились каждый день, “ломали” и напрягали головы. И никто не думал и не заботился о главном – о приехавших в школу детях. Ввиду чего оставшиеся без призора воспитанники получили уникальнейшую возможность в течение последующих двух лет самостоятельно выстраивать свою молодую жизнь – по собственным, так сказать, стихийно рождавшимся внутри лекалам.
Они могли учиться всё это время, ценя и сберегая каждый свой школьный день и каждую свободную минуту (хотя сделать им это достаточно сложно было в обстановке чрезмерной интернатовской перенаселённости и перегруженности людьми: железную для этого надо было иметь волю), а могли и не учиться: месяцами валять дурака, или по Москве носиться. Могли читать и решать беспрерывно, безвылазно в читальных залах париться, посещать спецкурсы, – а могли и на койках в общаге часами валяться и не читать и не решать ничего: просто отдыхать и кроссворды разгадывать, и ни о чём трепаться. Никто не контролировал их, не проверял; не подстёгивал, не заставлял и не следил за ними.
Даже и за плохие оценки (редкое в интернате явление) их никто не ругал! – настолько всё было свободно здесь, демократично и подчёркнуто либерально!…
Порядки такие вольные были занесены в спецшколу всё из того же Университета, являлись, по сути, копией их – с той лишь существенной разницей, что студенты мехмата люди взрослые были, определившиеся и оперившиеся по преимуществу, не за аттестат учившиеся, а за диплом и профессию будущую; над которыми, ввиду этого, на протяжение всего времени, всех пяти студенческих лет, висели регулярные тяжелейшие сессии и экзамены, от исхода которых напрямую зависела их судьба. И стипендия студенческая, сорокарублёвая, – совсем не маленькая по тем временам! – терять которую не очень-то кому и хотелось.
Стипендия и сессии, таким образом, если языком теории автоматического регулирования говорить, обеспечивали в Университете довольно-таки жёсткую обратную связь – действенную и продуктивную, эффективно и безотказно работавшую, – которую надёжно проверила сама жизнь и время, и которой в школе Колмогорова не было, увы. Вместо регулярных и тщательных полугодовых аттестаций до изнеможения по всем дисциплинам и курсам здесь были личная воля и желание самих учащихся что-то решать и учить, их прилежание ежедневное и настрой, их добросовестность, наконец, и элементарная честность.
«Дома-то у себя они все честно трудились, – считали “добренькие” учителя, слагавшие с себя за итоговый результат ответственность. – А здесь-то с чего вдруг должны сачковать и дурака-валянием заниматься? Они же не лоботрясы, не двоечники по натуре, не лежебоки!»
Проверки в спецшколе, правда, – если уж быть совсем точным и справедливым, – проводились зимой и весной: “зачёты” так называемые, – но только по математике и по физике. Это, во-первых. А во-вторых, проводились они формально, для галочки, и походили больше на посиделки – или на дружеское собеседование, в лучшем случае, которое никого и ни к чему не обязывало, не ломало судьбу, к отчислению не приводило.
А “стипендию” ученикам ежемесячно выплачивали родители из собственного кармана. Причём, платили они её как бы в двойном размере. Детишкам своим, простодушно в Москву умчавшимся, – на столичное житьё-бытьё: на проезд по городу и дополнительное питание, экскурсии, одежду, книги. Спецшколе – за обучение и содержание этих же самых детей, – что как раз и тянуло в денежном размере, если всё скрупулёзно подсчитать и округлить, на пару студенческих полноценных стипендий: ежемесячно на 70-80 советских рублей. Деньги совсем не маленькие, поверьте!
Для доброй половины семей приехавших в Москву вундеркиндов, в числе которых была и рабочая семья Стебловых, такая плата за учёбу сына или дочери была уже почти что предельной. И им приходилось поэтому потуже затягивать пояса, экономить дома на всём, во всём себя ужимать и отказывать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.