Текст книги "Пиковая Дама – Червонный Валет"
Автор книги: Андрей Воронов-Оренбургский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 46 (всего у книги 48 страниц)
Глава 3
Кречетов миновал водонапорную вышку, пожарную часть – здесь ребята-огонь служат, во сне клопов не давят, в глазах не колупаются. Если где беда – дом или склад огнем взялся, с каланчи ударит набат, выкрикнется направление и вслед за вестовым с факелом, сеющим искры, как бешеный вырвется пожарный обоз. «Лошади-звери, воронежские битюги, белые с рыжим. Дрожат камни мостовой, звенят стекла и содрогаются стены домов – брандмейстер со своей ратью при длинных баграх туго знают пожарное дело»[147]147
Гиляровский Вл. Москва и москвичи.
[Закрыть].
Алексей свернул в проулок, так ближе, напрямки, вот вещевой рынок, вот дорожка к аптеке, взгор, а там церковь… все знакомо до боли, все исхожено тысячу раз. Он ускорил шаг, почти побежал; воздух вокруг заходил горячий, в голове стреляла одна мысль: «Только б успеть! Только б успеть!»
Истомив душу до края, Кречетов наконец вынырнул на нужной улице, вот и дом Снежинских, дворик перед балконом, тенистый резной палисад…
Чтобы остыть и перевести дух – негоже в мыле врываться в дом, – Алексей решил перекурить и собраться с мыслями. «Письмо письмом, но чем хвостатый не шутит? И грабли раз в год стреляют». Он скоро достал папиросу, чиркнул серником, судорожно затянулся, и все это – не спуская напряженного взгляда с окон второго этажа. Голова его была плотно набита заготовками фраз, как стручок горошинами.
Пока Алешка давился дымом, сердце щипало отчаянье: «Любит – не любит… к сердцу прижмет или к черту пошлет. Господи, сколько я здесь бродил неприкаянным…» И то правда: куда бы он ни шел, глаза беспокойно искали в толпе любимое лицо, слух напряженно хватал нестройный оркестр голосов улицы, безрезультатно пытаясь услышать знакомые нотки. Поздним вечером, не выдерживая сей пытки, он, словно завороженный, из раза в раз брел к ее палисаду, садился на ту самую скрипучую качель и сидел, сидел, сидел…
Настольная лампа в комнате гордой полячки давно не горела, а он, исхлестанный плетью тоски и ревности, продолжал угрюмо ждать, как верный пес, от которого отказались. Двор моргал по-сорочьи желтой перхотью окон и постепенно засыпал. Улицы были тревожно пусты, когда вконец очумелый и пьяный от усталости, Кречетов возвращался в родную «потешку».
«С богом… судьбу не обойдешь». – Алексей затушил окурок, одернул сюртук и трижды потянул за шнур колокольца.
Двери высоких ворот приоткрыл незнакомый сутулый мужик, лет сорока семи, мореный от загара и такой же потертый временем, как старый ямской ремень.
– Чой ли надо? – вынув изо рта замусленную цигарку, хрипло осведомился он.
– Есть кто из хозяев?
– Бес его знат… Щас, погодь трошки. Мы тутось по найму. – Мужик цвиркнул сквозь редкие зубы зеленоватой слюной и, прикрыв дверь, зашаркал опорками через двор к дому.
Алексей начал нервничать, когда дверь резко открылась и перед ним предстал чернобровый господин в красном жилете с дорогой трубкой в руке.
– Чему обязан? – Облачко табачного дыма недружелюбно заколыхалось над его головой. – Вы тоже из земельного ведомства? Так вот, зарубите на носу: я не идиот, а мой барин тем более! Никто вам доплачивать не собирается. Так и знайте – дудки! Что? К черту ваши условия. Нашли дураков! Мы тоже с усами – законы знаем. Вам стоило бы пошевелиться пораньше! Когда, понимаешь, здесь был прежний хозяин! Вы от Мокея Ниловича? И не от городничего? Вот тебе раз, редька с хреном! Что ж я ору-то, как блажной? – Один вопрос наскакивал на другой. Чернобровый управляющий с досады звонко хлопнул себя по ляжке, но, видимо, успокоенный тем, что молодой человек не из чиновничьей стаи, уже спустив пар, более ровно и доверительно сказал: – Этот подлый поляк Снежинский обвел нас вокруг пальца… Продал, понимаешь, эту развалину через подставное лицо. И эта афера, херова сила, сошла ему с рук! Но одного-с я не потерплю – чтобы доброе имя моего господина, равно-с как и мое, трепали какие-нибудь проходимцы… и болтали о фамилии Веревкиных всякие там гадости. Более того, скажу вам, сударь… Нет такого гнусного дела в России, кое не связывали бы с поляками. Не удивлюсь, ежели сей подлец окажется шпионом. И не смейте мне возражать, молодой человек. Без пользы и глупо. Барин мой, понимаешь, лицо должностное, премного важное… у него-с на сей счет есть предписание. Эй, Ефим, бестолочь косорукая! Да придержи ты наконец эту чертову кобылу! Сервизы все перебьете! Шкуру спущу!! А вы, собственно, кто будете? – мгновенно переключаясь с одного на другое, вновь обратился к Кречетову управляющий и подозрительно заглянул тому в глаза.
– Давно они уехали? – упавшим голосом поинтересовался юноша.
– Кто? – обостренно насторожился чернобровый.
«Действительно, идиот», – подчеркнул для себя Алексей и терпеливо уточнил:
– Прежние хозяева.
– Да третьего дня, понимаешь. Вы, простите-с, кем приходитесь Снежинским? Или просто так-с… пытаете любопытство?
– Просто… – потерянно прозвучал ответ. – Извиняйте.
Новоиспеченный управляющий с нескрываемым разочарованием посмотрел на юношу и вдруг, догадавшись об истинной причине прихода молодого человека, чмокнул губами:
– Увы, понимаешь, увы… Времечко, когда мужчины-с были решительны и бесстрашны, а бабы-с прекрасны и преданны… безвозвратно кануло-с. Нам в наследство остался лишь принудительный ассортимент к розам – их шипы, понимаешь. Тьфу на них, редька с хреном.
Дверь захлопнулась перед Алексеем, как последняя страница истории его любви. В горле запершило, а на ум пришло ехидное Сашкино: «…Варила Ева Адаму варенье из райских яблочек». Что ж, верно говорил поэт: «О женщины, непостоянство ваше имя».
Он побрел восвояси несолоно хлебавши. На выжженной душе его была седая зола, а в раненом сердце, как осколок былого, звенела и ныла холодная строчка из Басиного письма: «Увы, не все дороги мы выбираем сами. Иногда они выбирают нас, и это называется – судьбой».
* * *
После смерти своей жены Людмилы Алексеевны Иван Платонович вконец потерял почву под ногами и люто запил. Это была уже не жизнь, а будничное житье-питье. В комнате на первом этаже, где «бережничал» он, воздух без перемен стоял тяжелый и спертый, крепко шибало старым табаком и кислым запахом браги. И если случалось, что хозяина не было по какому-то недоразумению в доме, то вошедшему с улицы все здесь красноречиво напоминало о последней попойке.
И сегодня, со стоном поднявшись с кровати, как раненый боец, он тем не менее с утра озадачил себя любезным вопросом:
– Что будешь пить? Пиво, вино или водочку?
Вопрос был риторическим, однако Иван Платонович, почесав небритую щеку, допил оставшуюся со вчерашнего водку, содрогнулся всем телом и оперся кулаками о стол. В такой позе, с закрытыми глазами, он постоял некоторое время, давая разлиться благостному теплу по жилам. Затем, взбодрившись, философски уставился в пустой стакан, приподнял его, снова опустил на стол, словно взвешивал на весах совести все «за» и «против». Внутренний голос категорично говорил: «Хватит, Иван. На сегодня хватит! Дай себе роздых, здоровье – оно тоже не железное. Тебе и врач о сем сказывал…» «А я, может, и пью с горя, что врач запретил мне пить, – мысленно огрызнулся он и весомо добавил через икоту: – Я, чтоб ты знал, голубь, пью не больше ста грамм, но выпив соточку, становлюсь другим человеком, а тот, сволочь, жрет очень много. Ну-с, а после шестой рюмки сей заразы уволь… мне не по силам уже отстоять свои убеждения». Иван Платонович постоял еще малость у стола, испытывая муки Тантала, который никак не дотянется до водки, и снова почесал небритую щеку, только на этот раз левую. Трещавшая голова его, с примятыми со сна остатками волос, уныло торчала на щуплом туловище, охотно принимавшем всякое положение, кроме требуемого.
– Экий ты, братец, флюгер-вихляй, – кротко упрекнул он себя. – Так и шландает тебя туда-сюда, не дело… Как-с тут не поправить нервы, помилуй бог? Нет, брат, шалишь… в моих палестинах можно сдохнуть от голода, но от жажды – черта с два. Горло у меня здесь никогда не пересыхает, как у некоторых! А ну-ка вздерни себя, Ванюша, еще махонькой, а там и рассвет мысли будет, разглянется, стало быть, пить тебе или нет.
Слегка засуетившись в дверях, он шаткой походкой дошел до буфета, трясущейся рукой ухватился за дубовую дверцу.
– Ладно, не скрипи, мать, и так тошно… – погрозил он молчавшей дверце и настежь распахнул буфет. Опухшее лицо просияло: винные и водочные бутылки стояли на полках, как снаряды, начиненные весельем. – Ну-с, разве не молодец я? Запас изрядный, ай да Платоныч, ай да сукин сын. Пусть упрекает Лексий, «выпился, дескать, отец, в забулдыги…». Сопляк! Плевать я хотел на его морали… Еще покойница мать всю плешь проела, холера ее все взять не могла. Ну, теперь-то ладно… отыгралась гармонь, земля ей пухом, та еще была пила, язвить-то в душу.
Он захохотал, подмигнул бутылкам и, высунув язык, показал его миру. После этого вдовец откупорил выбранный полуштоф и, продолжая рассуждать вслух, налил себе в чашку.
– Помилуй бог, за окном утро, а меня одолевает такая жажда, что и рекой не залить.
На минуту в столовой стихло: слышны были только требовательное мяуканье оголодавшей кошки да жадные журкающие глотки хозяина.
– Эк, хорошо… – Иван Платонович, сырея глазами, судорожно занюхал рукавом «беленькую» и, углядев смотревшие на него немигающие ждущие глаза кошки, погрозил ей кулаком: – Гипнотизируешь, стерва! В культурную все играешь? Благовоспитанно лапками перебираешь, сука, и жмешься тут по углам? Чего молчишь, гнида? Осуждаешь? Дескать, хозяин опять пьян? А я, может… за могущество!.. А ну, брысь с глаз моих, будешь тут когти точить да блохам своим начес делать! В подполе мыши в лапту играют, а она, ишь, сюда пировать повадилась. А ну, пошла вон отсель!
Иван Платонович с налитой серьезностью пьяного человека схватил фаянсовую солонку со стола и запустил ею в настырную кошку. Та спружинила на всех четырех, обиженно мявкнула и шмыгнула прочь серой тенью на улицу – хвост трубой.
– Ну-с, так-то благороднее, помилуй бог! – Он присел на стул и нервно оглядел столовую. Взгляд блуждал от окна к двери, по потолку к обшарпанным, давно не знавшим ремонта стенам и обратно к бутылке. Приметив разбитую солонку и рассыпанную у порога соль, отец непроизвольно сложил губы в виноватую улыбку:
– Соль-то, она, братец, к ссоре, ежели просыпавшись, тьфу, мать твою в дышло… надо же так… Пожалуй, умоюсь. – С тяжелой одышкой Иван Платонович поднялся, проковылял до рукомойника, но даже от такого небольшого усилия голова его закружилась, в висках натуженно застучало.
Столкнувшись взглядом со своим отображением в зеркале, он озабоченно притих и, с подозрением вглядываясь в самого себя, придушенно-сипло изрек:
– Я не знаю, кто ты… но я тебя побрею…
* * *
Отец пил всю неделю кряду, не пропустив ни единого дня. Большую часть суток он лежал в «мертвецком» состоянии на овчинных тулупах, брошенных прямо на полу в горнице, либо в винном погребке, либо там, где бутылка сбивала его с ног. Иван Платонович спал с широко разверстым ртом, разметав, как убитый, руки, и его болезненое хмельное мычание было слышно наверху в комнате Алексея. К вечеру отец разлеплял глаза, мучительно ворохался на темных от пота простынях и громко начинал блажить, выкрикивая вместе с руганью имя младшего сына. Алексей спускался к нему, зная наперед, что папаша будет требовать поднести ему «маленькую». Он хныкал и канючил, как ребенок, то, напротив, в хаосе сдвинутых с должных мест и перевернутых вещей грубо и властно требовал «законного» стакана водки.
Алексей боле не спорил с больным отцом – пустое; как мог, утешал; устало взбивал расплющенную подушку и подавал разбавленного водой вина.
Прежде этим занималась покойная маменька, сюсюкалась с невменяемым и капризным отцом, ей-ей, что с малым дитем, сама отпаивала его капустным рассолом, расчесывала спутанные волоса, а он лишь поводил вокруг бессмысленными, налитыми кровью глазами, что-то бубнил под нос и жалко дрожал, точно околевший на холоде пес.
Случалось, в дни тяжелых запоев отец просыпался среди глубокой ночи, когда давно уже спало все вокруг, но он не желал мириться с таким порядком вещей. Запаливал тройку свечей и, прихлебывая из кружки, тащился наверх к сыну.
– Уже поздно. Ночь… иди спать, – хмуро огрызался Алексей.
Но папаша негодующе топал ногами, выше запрокидывал дно кружки и смеялся, запуская со скуки один и тот же разговор.
– Ты только посмей мне слово поперек молвить, – шипел он из темного угла. – Возьму за чуб и оттащу на съезжую высечь за непочтение. Дудки, Алешенька, хоть до неба ори, никакой квартальный больше тебе не в помощь. Артист, мать твою… а ублажить родного отца дичится! Разве я не человек? Разве твой родитель добра людям не делал? Я-с, чтоб ты знал, в жизни за горло никого не брал-с, акромя бутылки. А ты брезгуешь сопереживать со мной. Да-с, соглашусь… Я-с к этой язве зеленой малоустойчив. – Он потрясал содержимым стакана. – Зато с похмелья могу проявить изрядную силу воли. Вот ты все морду свою воротишь… Думаешь, образованный, а того не ведаешь, что родителя твоего среда не заела. Запила она его, паскуда… запила! И все потому, что сочувствия в людях не стало. Всяк под себя гребет и в свою щель тащит!
Далее отец выпивал вновь, кряхтел, потирал беспокойные руки, брал ноту какой-нибудь песни и полагал, что вокруг все смеются и рады ему. Но лишь замирал последний звук его речей, как та же полуночная тишь смыкалась над ним черной воронкой.
Людмила Алексеевна в такие минуты умела найти необходимые решенья. Она проявляла, к чести своей, такое самообладание, находчивость и здравый смысл, на которые братья считали ее не способной. По-христиански тихая и смиренная, она всецело отдавалась уходу за спившимся мужем.
Алексей помнил, как ей частенько приходилось менять отцу постель и исподнее: эта процедура проделывалась без тени брезгливости, в то время как они с Дмитрием не могли и рядом находиться с сим непотребством. «Под Богом ходишь – Божью волю носишь, – говорила в таких случаях мать. И, ставя кипятить белье на плиту, добавляла: – От людей утаишь, а от Господа – нет, как и Суда Его околицей не объедешь».
Теперь все эти «радости» свалились на Алешкины плечи. И хотя его мутило от отвращения, он, как и мать, старался не жаловаться на судьбу. Алексей словно надевал маску отчуждения: даже проклятия и оскорбления папаши отныне на него как будто не действовали.
Но в эту ночь отец был в особицу агрессивен. Он не позволил рукам Алексея ни обтереть себя мокрым полотенцем, ни подложить под себя чистую простынь. Закусив удила, он на все попытки сына помочь говорил резко и кратко: «Я сам!» С грехом пополам усевшись на мятой постели, дождавшись, когда все перестало качаться, и утвердившись на своем месте, он настороженно огляделся.
– Кто тут еще? – вскрикнул отец, хватаясь за чугунную кочергу, и премного изумился, когда узрел лишь стоявшего перед ним с бледным лицом Алексея.
– Будет вам, папаша, уймитесь! Я тут… и более никого.
– А эти… оба в черном, что были с тобой?
– Эти ушли, – заученно и спокойно соврал Алешка, зная прекрасно, что папенька один черт не поверит другим сказанным ему словам.
– А-а-а… ну ежели так, то смотри, Лексий, смотри…
При этом Иван Платонович словно очнулся от своих горячечных грез; его костлявая рука, бесшумно и медленно двинувшаяся по столу, отыскала в потемках бутылку и наполнила на две трети стакан. Он начал пить, не спуская глаз с сына, а Алексей, зябко кутаясь со сна в байковое одеяло, присел на сундук напротив.
Выпала минута – такое случалось в поведенческом состоянии отца, – когда он подчинялся обстоятельствам и воспринимал жизнь без протеста. Иван Платонович зримо обмяк телом, потеплел взором и, философски морща лоб, изрек:
– Прости, коли что не так, жизнь – заедливая штука. Ты хороший парень, сынок. Дмитрий – тот резкий и злой, вечно хмурый, так и норовит поперек гадость ввернуть, а ты хороший, нравишься мне, и уши у тебя в деда, мягкие. У злых они жесткие, твердые, а у добрых – мягкие, как у тебя, понимаешь?.. И голова у тебя не худо соображает, и характер имеется, смелость. Из тебя отольется надежный компаньон во всяком мужском деле. Тебе бы следовало, конечно, не в артистах ходить. Ну, да как бог дал. Вечная память Василию Саввичу, славный мужик был… Царство ему Небесное. Крестный ведь твой… Охо-хо-о… Жуткая смерть досталась, кто б знал…
Оба перекрестились, помянув добрым словом незадачливого купца.
Отец посмаковал водку и, глупо улыбнувшись, воздел палец, после чего повернул его, указав на стакан, и горько выдохнул:
– Губит меня сие чертовое зелье… знаю. Во время запоя слабею я, как паршивая овца… Сам небось видишь, во что-с превращается твой родитель, каюсь, Алешенька, каюсь. И жизнь не в радость, и кошмары тут как тут – о копытах бычачьих в шерсти… толкутся… Ужас, скажу я тебе… Когда трезв, то все как будто слава богу… ничего не боюсь, вот те крест… Ни страху глупого, ни угрызений души, так сказать… И сон крепкий, куда там… Но как выпью – тоже ужас!
Папаша приблизил к сыну измятое, как замусоленный трешник, красное в синих прожилках лицо. Стеклянные глаза уставились на него в упор, и Алексей почувствовал на своей щеке сырое, горячее дыхание.
Сын посмотрел на отца с жалостливым отвращением. «Господи боже мой… неужели это все, что осталось от моего некогда любимого папеньки? А ведь я обожал его, боготворил… Он брал нас с Митей удить полосатых окушков и серебристую воблушку… Именно там, на Волге, вместе с папенькой я впервые познал истинное отдохновение души… В утренней тишине на берегу увидел ленное томление вод и пламенное узорье зари. А походы в лес за грибами, тоже на зорьке, по холодку… когда у притихших деревьев еще туманец в ногах… – У Алексея нестерпимо засаднило в груди. – Где это все теперь? Умерло, утонуло на дне стакана, в пьяно-безумном угаре бесконечной череды хмельных дней…»
Кречетов обреченно закурил папиросу – отец один шут не даст покоя, покуда не доберет своего «потолка». В комнате на время сгустилась тишина. Отчетливее стало слышно сиплое, будто надорванное дыхание папеньки. Жалкие огарки свечей догорали на краю стола, и длинные тени ползали по стенам спальни. Два угрюмых профиля – отца и сына – выдвигались из темноты, высвеченные тусклым светом, качались в табачном дыму, ровно без тел, подвешенные на нитках.
Алексея забирала горечь канувшего в Лету светлого прошлого, но вместе с болью, обидой и раздражением в его душе проклевывались и зерна смирения, посеянные церковной проповедью, молитвой и праведным чаяньем маменьки в деле воспитания своих сыновей. «Это только в семейном альбоме мирно уживаются родственники, ссорившиеся всю жизнь, – подумалось ему. – А что касается безвозвратно ушедшего детства… то вернуть его можно, лишь впав в него. Папеньке с Пегасом явно не повезло, как видно, он всю жизнь ставил не на ту лошадь… Но, пожалуй, здесь и кроется ответ его непробудного пьянства, житейской драмы и отчаянного желания поскорее впасть в детство… Отец любит повторять: “Душа моя умерла”. Но Божеское не от человека, а человек от Бога. Стало быть, если жив Господь в сердце твоем – жива и душа. Ведь в чем церковная правда? В молитве, в посте, в творении дела благого. Отчего мы часто прельщаемся земными вещами? Оттого, что премного любим плоть и мир и не радеем о бессмертной душе… Оттого, что любим сладко есть, пить, изящно одеваться, а богомыслием и созерцанием духовным ленимся заниматься».
Алексей крепче напряг память, вспоминая голос церкви, и душа его как будто отделилась от тела, неслышно взмахнула крылом и полетела далее в сонме личных мыслей, но ведомая вечной истиной: «Внимай, душа православная: Господь, пастырь наш, почтил тебя величайшею любовью и честью: Он обручил тебя с Собою, как невесту с Женихом, обручением нетленным, духовным, непорочным, вечным, блаженным, и ты должна пребыть Ему верною всякий день и час, до последнего твоего издыхания на земле… А там, в вечности, ты пребудешь вовеки безопасна и неотпадна, неотступна. Век здешний короток, им искупается вечность. Не дремли, не расслабляйся, не изменяй Богу, не оскверняйся страстями земными и плотскими…»[148]148
Святой праведный Иоанн Кронштадтский.
[Закрыть]
Ушедший в себя Алексей не заметил, как крепко захмелевший папаша злобно взглянул на его замкнутое, сосредоточенное лицо в обрамлении длинных, как у священника, волос, и обратил внимание лишь после того, как тот сердито расхохотался:
– У-ух, какой же ты стал, Лексий! Только тебя похвалил, а ты уж и рад стараться, равняться на Митьку. Такой же противный и гадкий становишься, ровно изурочал тебя кто… на одном кругу. О чем все думаешь? О ком?!
Сын затушил окурок, бросил в пепельницу и внимательным молчаливым взглядом изучал измученное лицо отца. И когда истаяли последние звуки его бессвязной речи, как можно теплее сказал:
– Пойдемте, я провожу вас на покой… Уж скоро рассвет.
При этом Алексей старался не делать резких движений, не повышать голоса, чтобы снова не вызвать внезапную смену настроения, которая его столь раздражала. Он остерегался нарушить сей доверительный тон, боясь, что непредсказуемый в пьянстве отец опять превратится в грубого забияку.
Однако Иван Платонович отмахнулся от резонного предложения, прихлебнул из стакана и улыбнулся сожженными водкой, красными, как кровь, губами:
– Я знал, что ты хороший компаньон, сынок… У тебя мягкие уши, и вот – не ошибся! Ты, глупый, имел соображение, что родитель твой от нечего делать к тебе забрел, пакость в душу посеять, ан – дудки… С делом я до тебя. И потому буду говорить с тобой, как с мужчиной.
Старший Кречетов заговорщицки понизил голос и, притянув за кожаную лямку писарскую суму, любовно и со значением похлопал ее ладонью по пузатому боку.
Младший с удивлением посмотрел на раздувшегося от важности отца, потом на сумку, которую не приметил спросонья, и обреченно потянулся за второй папиросой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.