Текст книги "Были и небыли. Книга 1. Господа волонтеры"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 43 страниц)
– Неисповедимы пути Господни, – разглагольствовал Тюрберт, насмешливо кося бледно-голубыми глазами. – Они взяли нас в шашки на марше, а артиллерия, господа, неповоротлива и, как известно, безмятежна. Изрубили бы в капусту, если бы не ваша любезность.
Подпоручик уже отдышался, и веснушки вновь весело высыпали на щеках. Он сидел на лафете в распахнутом мундире, пил коньяк, угощал волонтеров и говорил не переставая. Гавриил изредка взглядывал на него, но видел почему-то не круглое, с кошачьими усиками лицо, а розовую, поросшую рыжим волосом, еще мокрую от пота грудь и мрачнел.
– Но я особо счастлив, что моим спасителем оказались именно вы, Олексин, – улыбаясь, продолжал Тюрберт. – Я непременно расскажу об этом моей невесте в самых восторженных красках и неоднократно. Можете себе представить, как она будет счастлива.
– Прошу вас на два слова, – сказал Гавриил, встав куда поспешнее, чем того требовала обстановка. – Совримович, узнайте потери…
– Потерь, слава богу, нет, Олексин. Правда, Стоян еще не вернулся…
– Так узнайте, где он! – с непонятной резкостью перебил поручик. – Прошу, Тюрберт.
– Признаться, я уморился, – говорил Тюрберт, идя за Гавриилом. – Одно дело отмахиваться эспадроном в фехтовальном зале и совсем иное, оказывается, спасать свою жизнь. У вас какие-то секреты, Олексин? Куда вы меня влечете?
– Вы постоянно оскорбляли меня в Москве, но не рассчитывайте на это в Сербии, Тюрберт. Здесь это не пройдет.
– Бог мой, уж не хотите ли вы со мной драться?
– За вами долг, подпоручик.
– Долг? – Тюрберт вдруг рассмеялся и сел на землю. – Спасти человека лишь для того, чтобы тут же подстрелить его, как вальдшнепа, – знаете, Олексин, это уж слишком. Ну, что вы на меня смотрите? Я сел потому, что устал.
– Лжете, Тюрберт.
– Лгу, – согласился подпоручик без всякого промедления. – Мне как-то расхотелось умирать, если говорить начистоту.
– Вы правы, я не могу пристрелить вас, пока вы сидите. Но я могу дать вам пощечину.
– Оставьте, Олексин, – скривившись, как от зубной боли, вздохнул Тюрберт. – Оставьте вы оперетту, давайте говорить серьезно. Я только-только вышел из боя, я не успел похоронить своих людей, а вы толкуете про страсти роковые и готовы каждую секунду схватиться за револьвер. Нельзя же так, поручик, право, нельзя, не обижайтесь. Мы оба добровольно приехали в Сербию, оба хотим воевать против турок, оба – русские офицеры, облеченные доверием и обремененные долгом перед подчиненными. Перед подчиненными! И вдруг, забыв обо всем – о чести волонтера, о долге и положении, – начнем драку, как опившиеся шампанским юнкера. Естественно, я далек от того, чтобы предложить вам забыть прошлое, но я предлагаю перемирие. Вот уж вернемся в родное отечество и прямо-таки побежим к барьеру, если вы того желаете. Но не здесь же, Олексин, не здесь, опомнитесь!
Все это Тюрберт выложил без всякой аффектации, тоном усталым и слегка сварливым. И, как ни странно, именно эта сварливость подействовала на Гавриила успокаивающе. Он перестал метать молнии, хотя ус по-прежнему подкручивал, но уже не воинственно, а смущенно.
– Ну как, согласны, спаситель?
– По-моему, вы трус, Тюрберт, – сказал поручик спокойно.
– Трус? – Тюрберт легко вскочил с земли и пошел на Олексина, рыжий, громоздкий, как медведь. – Тут вы перегнули палку, Олексин, тут вы хватили через край…
– А говорили разумные вещи, – усмехнулся поручик. – Передохните, или вас хватит удар.
Тюрберт остановился, медленно провел ладонями по лицу, зевнул знакомым деланым зевком.
– Черт, щетина лезет. Утром поленился побриться – и пожалуйста. Хотите дуэль наоборот?
– Это что значит: кто быстрее застрелится, что ли?
– Чья смерть будет отважнее, тот и победил. Сообразили? И оставшийся в живых должен на могиле публично заявить, что трус – он, а не тот, кто лежит в земле. Публично, Олексин, слово чести!
С дороги ударил выстрел. Один-единственный и потому особо гулкий и особо тревожный. Офицеры дружно бросились сквозь кусты.
– Свалил! – торжествующе кричал Захар. – Одним патроном, ваше благородие! С ходу свалил!
Оказалось, в кустах прятался отставший от своих черкес. Когда все успокоилось, он галопом вылетел на дорогу, надеясь на резвость коня и собственную удачу. Проскакал мимо растерявшихся артиллеристов и почти достиг спасительного поворота, когда хладнокровный охотничий выстрел Захара свалил наземь коня.
– Я тут без вас распорядился, – докладывал Совримович, пока артиллеристы ловили оплошавшего всадника. – Отправил Бранко с Карагеоргиевым за Медведовским, а болгарам пока поручил охранение.
Солдаты привели черкеса. Его нарочно вели мимо еще не убранных убитых, вели с руганью и подзатыльниками. Но черкес внешне был спокоен, только чуть вздрагивали пальцы, перебиравшие узкий наборный ремешок.
– Ваше благородие, велите немедля в расход! – громко сказал рослый унтер, передавая Тюрберту снятую с черкеса шашку. – Ведь сколько душ на тот свет отправили, стервы некрещеные!
– Ступай, – сказал подпоручик, рассматривая шашку. – А клинок-то кавказский. Ваше имя?
Пленный молчал.
– Я спрашиваю, как ваше имя? – строго повторил Тюрберт. – Желаете умереть безымянным?
– Почему вы считаете, что все обязаны понимать русский язык? – с неудовольствием спросил Отвиновский.
Но пленный не хотел объясняться даже по-турецки: Совримович немного знал язык. Он молчал не по незнанию, а просто не желая вступать в переговоры, и не скрывал этого.
– Придется расстрелять, – сказал Тюрберт, искоса глянув на Олексина.
– Подождем Медведовского, – решил Гавриил: мысль о расстреле была для него мучительна. – Он старший по званию, ему и решать.
Пленного поместили в центре батареи под надежной охраной. Артиллеристы уже рыли могилу: у Тюрберта четверо были зарублены сразу и еще столько же умирали от потери крови. Обоз привели в порядок, перепрягли лошадей. Все делалось в спешке: от болгар поступили сведения, что черкесы упорно кружат поблизости.
– Двигаться нельзя, – сказал Тюрберт, ни к кому не обращаясь, но по-прежнему посматривая на Гавриила: он не делил с ним власть, но признавал равновесие положения. – На марше они повторят атаку.
– Подождем Медведовского, – упорно повторил Олексин, не желая принимать никаких совместных решений.
– А если Медведовский не придет до вечера? Прикажете ночевать?
– Приказываете здесь вы, Тюрберт.
– Ночевать, – сказал Совримович: ему была неприятна эта вежливая пикировка. – Загородимся орудиями и обозом, выставим усиленные караулы.
– Воля ваша, но все это до крайности нелепо, – вздохнул Тюрберт.
– Что именно?
– Все! – отрезал подпоручик. – Если такое же согласие царит среди всех офицеров в Сербии, то султан может отдать распоряжение о параде в Стамбуле. Ладно, займемся похоронами. Кто прочитает молитву? Я не помню ничего, кроме «Отче наш».
– Какая разница, что читать? – пожал плечами Отвиновский. – Молитвы нужны живым, а не мертвым.
– Их-то я и имею в виду.
К закату все было готово, но в могилу уже опускали всех восьмерых. Среди артиллеристов нашелся пожилой солдат, знающий обрывки канона по единоумершему, которые он и пробормотал прокуренным басом:
– Мы же от земли тленни созданы быхом и в землю ту же возвратимся…
– Ту же, да не ту, – вздохнул Захар, горестно покачав головой.
Тюрберт сказал несколько слов, офицеры отсалютовали погибшим, солдаты бросили по горсти земли – и погребение было окончено. Засыпали яму, возвели холм, поставили крест, постояли, сняв шапки.
– Хуже нет, когда в чужой земле зарывают, – сказал Захар. – Хуже нет.
Первая смерть на чужбине не так угнетала его, как первые похороны. Он все время возвращался к мысли о земле, хранившей прах отцов и прадедов. И ругательски ругал себя, что не захватил горсти родной земли.
От болгар по-прежнему поступали тревожные сведения: черкесы не уходили, кружась на расстоянии выстрела. А смены у охранения не было, так как артиллеристов использовать для этого не годилось: и ружья у них были старого образца, и стреляли они из них плохо.
– Ничего, – сказал Стойчо; он сам пришел с последним донесением. – Мы привыкли не спать ночами.
По приказу Тюрберта солдаты развели костры, готовили ужин. Захар еще возился с котлом, когда к офицерскому костру подошел унтер.
– Ваше благородие, врет он, нехристь этот. Говорит он по-нашему и понимает!
– Откуда тебе известно?
– Так до ветру сам попросился!
– Своди до ветру и давай его сюда.
Через четверть часа пленный стоял перед Тюрбертом. Руки у него были связаны, конец веревки держал унтер.
– Развяжи и ступай.
– Сбежит, ваше благородие, – с сомнением сказал унтер. – Шустер!
– Побежит – получит пулю, – проворчал Отвиновский.
Унтер неодобрительно покачал головой, но руки пленному развязал. И сразу же ушел: в батарее у Тюрберта был порядок.
– Как приспичило, так и язык вспомнил? – усмехнулся подпоручик. – Как зовут? Как зовут, спрашиваю?
– Ислам-бек! – с вызовом выкрикнул черкес.
Офицеры переглянулись.
– Вот почему они не уходят, – тихо сказал Совримович. – Беспокоятся о своем вожде.
– Садитесь, бек, – сказал, помолчав, Тюрберт. – Ваше место у этого костра. Вместе поужинаем и поговорим.
Помедлив, бек опустился на попону между Олексиным и Совримовичем, по-турецки подвернув ноги. Теперь, когда стало известно, кто он, этот молчаливый пленный, офицеры совершенно по-иному и смотрели, и видели его, оценив и тонкие черты лица, и скромную одежду, и старинное серебро газырей и наборного ремешка. Ислам-бек сидел недвижимо, строго глядя перед собой.
Захар разложил кашу по мискам, подал. Совримович поставил свою порцию перед пленным.
– Первый кусок – гостю.
Черкес склонил голову, коснувшись левой стороны груди, но к еде не притронулся.
– Ешьте, если голодны, – сказал Олексин. – Остынет.
– Я не ломаю хлеб с гяурами! – резко ответил Ислам-бек.
Он говорил с сильным акцентом, не очень правильно произносил слова, но фразы строил легко и быстро.
– Вы предводитель этой шайки? – спросил Тюрберт: слова о гяурах ему откровенно не понравились.
– Шайки? – Ислам-бек гордо вскинул голову. – Мы – народ воинов, а не бандитов.
– И все же вы не ответили на вопрос.
– Сначала вы лишили нас земли, теперь хотите лишить чести?
– Я лишил вас только свободы, бек. И то – по необходимости.
– Я был мальчишкой, когда в одну из осенних ночей русские окружили наш аул. Я помню эту ночь: дул ветер с гор и было так холодно, что собаки жались друг к другу. Солдаты заходили в сакли и всех выгоняли на площадь. Стариков, старух, беременных женщин, малых детей – всех до одного. Всех! Мы мерзли на ветру, а ваши солдаты бродили между нами и срывали кинжалы с мужчин и мониста с наших женщин. А старики не понимали, просили объяснить: ведь мы были мирным аулом. Потом, когда было снято наше оружие, когда дети уже хрипели, а не плакали, когда мы замерзли до дрожи, полковник прокричал, что все наше племя выселяют в Турцию. Все племя, все аулы, все семьи – всех, до последнего человека!
Последние слова Ислам-бек выкрикнул на едином дыхании, хотя начинал спокойно и негромко. Выкрикнул и замолчал, снова строго глядя перед собой.
– Что же вы замолчали? – громко, с вызовом спросил Отвиновский. – И что же было дальше?
– Перестаньте, Отвиновский, – вздохнул Олексин. – Вы что, не знаете, что было дальше?
– Это вы не знаете!
– Господа, прекратите, – зашептал Совримович. – Право, господа, это неприлично.
Тюрберт с любопытством посматривал на Отвиновского: он уже все понял, но в отличие от Гавриила не боялся предстоящего рассказа. Для него правильным всегда было то, что целесообразно, эмоции его не трогали.
– Дальше? – Бек неприятно улыбнулся. – Вы хотите насладиться рассказом о горе и унижении целого народа?
– Не надо, бек, – Олексин положил руку на плечо пленника. – Выпейте хотя бы чаю.
– Надо! – черкес сбросил руку Гавриила. – Об этом надо кричать на весь мир! Спасаете сербов от турок? Какое благородство! А если спасете, что тогда? Какое еще горе вы принесете этой стране? Выселите турок или албанцев? Введете повсеместно свой язык, свою веру, свои обычаи? Распашете могилы? И все ведь не от жестокости – нет, вы не жестоки! – все во имя высшей целесообразности устройства, все – во имя благородной идеи. Как будто идея может остаться благородной, если ее достигают неблагородными способами.
– Да, идея – это женщина, – улыбнулся Отвиновский. – Ее можно любить, а можно насиловать. Разница в том, что изнасилованная идея мстит во втором колене.
– Вы еще можете шутить, – укоризненно вздохнул Совримович.
– Могу, братья славяне, могу! Потому могу, что сегодня вы полной ложкой хлебаете то, что заварили ваши отцы. И я этому рад.
– Вы откровенны, Отвиновский, – усмехнулся Тюрберт. – Это мне нравится.
– Поляку нечего терять, кроме чести, поручик.
– Начали, бек, так рассказывайте, – вздохнул Гавриил.
– Нам дали два часа на сборы. Что можно собрать за два часа, когда вы уходите навсегда из родного гнезда, когда неизвестно, что дороже: горсть земли с могилы отца или старая бурка? Люди хватали случайные вещи, и над всем аулом висели рыдания. Но ровно через два часа нас вытолкали на улицу и погнали к морю. Ночью, через заснеженные перевалы, с малыми детьми и дряхлыми стариками. Мы шли и падали, и снова шли, и снова падали. У форта Лазаревского нас ждали парусные фелюги. Нас швыряли сотнями в эти фелюги, не разбирая, кто здрав, кто болен, где мать, а где дети, и через несколько часов мучительного плавания выбросили на пустынный берег. Он был дик и безлюден, и мы еще сутки брели по чужой стране, пока не нашли чиновников, которые хоть что-то могли сделать. Мы долго жили в лагере для переселенцев, ожидая решения своей судьбы, десятками умирая от болезней. Потом пришел фирман: нам жаловалась дикая земля в Болгарии, которая не нужна была ни туркам, ни самим болгарам. Мы поселились там, вдали от навеки утерянной родины, среди врагов. Вы назвали нас бандитами? Нет, поручик, мы – мстители, а не бандиты. Жалею, что не зарубил вас сегодня.
– Да уж больше такой возможности у вас не будет, – улыбнулся Тюрберт. – Не хочу скрывать: вам предстоят неприятности, бек.
Черкес ничего не ответил.
– Вы когда-нибудь испытывали стыд за деяния своей страны? – спросил Отвиновский. – Хоть раз в жизни, хоть по какому-либо поводу?
– Я люблю свое отечество и горжусь им, – немного напыщенно сказал Тюрберт. – Догадываюсь, что вам трудно это понять.
– Отчего же трудно? Вы эгоист, поручик, и любовь ваша к отечеству тоже эгоистична: она мирится с тем порядком вещей, который удобен вам лично. Вы не сострадаете своей отчизне, вы пользуетесь ею, как любовницей.
– Кажется, вы переходите границы, Отвиновский, – вздохнул Совримович. – В ваших словах заключено нечто, касающееся не только подпоручика Тюрберта. Соблаговолите объясниться.
– Объясниться? – Поляк поковырял угли костра, на миг вспыхнуло пламя. – Каждый народ считает себя избранным. Это пошло с тех времен, когда чувство особливости было инстинктом сохранения рода: ребенок тоже считает себя особым и, лишь взрослея, начинает понимать, что он ничем не лучше остальных. Не в этом ли понимании заложено то, что мы считаем чувством справедливости, господа? С этим чувством не рождаются: его постигают, учась сравнивать. Сравнивать! Сравнивать, то есть заранее считать всех равными…
– Хотите сказать, что мы народ пока еще младенческий?
– Дайте же человеку высказаться, Тюрберт, – с раздражением заметил Гавриил. – Он как раз горюет о том, что ему не дают говорить, а вы тут как тут со своими гвардейскими обидами.
Тюрберт насмешливо посмотрел на Олексина, но промолчал. Совримович, всегда близко к сердцу принимавший размолвки между друзьями, с беспокойством следил за Отвиновским, ставшим вдруг надменно, почти враждебно холодным. И лишь пленный бек отрешенно сидел у костра, да Захар беззвучно убирал посуду.
– Вы благодетели по натуре, Олексин, – невесело усмехнулся поляк. – Благодетели искренние, бескорыстные, щедрые. Но вам лень подумать…
– Вот и лень появилась, – улыбнулся Тюрберт. – Признаться, ждал ее с нетерпением: как, думаю, вы без этого-то аргумента обойдетесь? А вы и не обошлись, и все сразу стало таким банальным, что, господа, захотелось поспать. Оставим банальности земским сердцеедам и предадимся самому безвинному из удовольствий: сну в обнимку с шинелью.
– Леность не аргумент, леность – результат, – сказал поляк. – Вся Европа, все ее страны и народы стоят или сидят, а вы лежите, пятками упираясь аж в Тихий океан. У вас – масштабы, у вас – размах, у вас – идеи под стать размерам. Я спросил вас о деяниях вашего отечества, об истории вашей. Да, великая история, есть чем гордиться, господа, есть, готов признать как воин, коему не чужды честь и отвага. Но сколько же в этой истории темного, сколько крови и слез, сколько обид! Когда-нибудь – не теперь, нет! – но когда-нибудь вы сочтете их. Хотя бы во имя справедливости, без которой не может жить ни человек, ни народ, ни государство.
– До чего же вы ненавидите нас, господин инсургент, – сказал Тюрберт, улыбаясь с привычной безмятежностью. – Но я не в претензии, поймите. Вы отвыкли служить отечеству, заменив отечество идеей. А идея – неадекватная замена, Отвиновский. Идеи приходят, идеи трансформируются, уходят или умирают, а отечество остается. И наша сила – в нем.
– Ваша сила вскоре явится сюда, и поэтому мне самое время присоединиться к тем, кто, вроде меня, еще не обрел своего отечества: я имею в виду болгар. Передать им что-нибудь, Олексин?
– Благодарю, ничего.
– Счастливо, господа, я заночую у Меченого. – Отвиновский двинулся было из освещенного круга, но остановился. Добавил, понизив голос: – Не хочу быть пророком, но почти убежден, что бравый рубака Медведовский повесит нашего гостя на его же собственном ремешке.
Отвиновский ушел; офицеры молчали, но молчали по-разному. Гавриил сосредоточенно размышлял о чем-то непривычном, что, может быть, и не было для него новым, но от чего прежде он легко отмахивался, а сейчас почему-то не мог отмахнуться, удивлялся, что не мог, и чуточку этим гордился. Тюрберту все всегда было ясно не потому, что он не умел или избегал думать, а потому, что все им услышанное лежало за пределами его совести и чести, а значит, и не относилось к нему. Все это и подобное этому решалось за него, бралось на чью-то иную совесть, было делом государственным, и он не желал да и не считал себя вправе сомневаться. А Совримович страдальчески морщился, терзал цыганскую бороду и вздыхал.
– У меня скверно на душе, господа, – признался он. – Думаю, потому скверно, что Отвиновский в чем-то прав.
– Оставьте! – с непривычным раздражением крикнул Тюрберт. – Мы смотрим на мир с разных колоколен, и не перескакивайте на чужую, Совримович: наша и повыше, и погромче. Эти господа думают только о себе, воюют только за себя и умирают за свою милую племенную ниву. А мы первыми в мире шагнули за племенные границы, мы первыми научились видеть дальше собственного порога и думать шире родимой околицы. И то, что мы с вами здесь, в Сербии, то, что мы во имя братьев по вере покинули свои дома и готовы отдать свои жизни, лучшее доказательство вечной правоты России.
– Братья славяне, – опять вздохнул Совримович. – А нужно это им, братьям славянам, Тюрберт? Нужно?
– Что – это? Помощь?
– Помощь нужна, я не о помощи. Я приехал сюда по зову души своей и… и горжусь этим. Я готов помогать, готов сражаться, готов, если понадобится, умереть за свободу и счастье моих братьев, но… Ах, боже мой, я не знаю, как высказать то, что тревожит меня, господа. Нет чего-то общего, чего-то большего, чем все наши жизни. Нет! Почему же нет? Может быть, потому, что у нас нет знамени?
– С такими мыслями, Совримович, вам трудно служить в русской армии.
– Я кое-что понял, господа, не все, правда, не до конца, но кое-что понял, – не слушая Тюрберта, продолжал Совримович. – Знаете, и Карагеоргиев в чем-то прав, и Отвиновский, а ведь они тоже славяне. Значит, что-то не так, господа. Значит, что-то мы напутали в московских салонах, что-то недодумали или незаметно для самих себя додумали за другие народы. А это неправильно. И – несправедливо.
– Послушайте, Совримович! – Тюрберт опять скривился, и опять в его тоне зазвучала некоторая сварливость. – Не раздувайте вы свою драгоценную совесть до вселенских размеров. В конечном итоге существует долг, существует честь, существует отечество – что еще нужно, чтобы всегда остаться правым?
– Существует, вероятно, нечто большее, чем личная честь и личный долг, Тюрберт. Вероятно, существует, только мы этого пока понять не можем.
– Ну и слава богу! Излишние представления обременительны для нашей с вами профессии.
– А ведь Медведовский и в самом деле повесит пленного, – вдруг тихо сказал Гавриил. – Повесит, а мы всю жизнь…
Он замолчал, так и не договорив. Совримович сокрушенно вздохнул, а Тюрберт неожиданно зло расхохотался.
– Я к солдатикам, – сказал он, вскакивая. – К солдатушкам – бравым ребятушкам.
– Постойте, – морщась, сказал Олексин. – Пленный – ваш, извольте решать его судьбу.
– Нет уж, увольте! – Тюрберт развел руками и картинно поклонился. – Во-первых, ссадил его ваш денщик, стало быть, вам приз и принадлежит. А во-вторых, господа соотечественники, ваших людей он не убивал, вашей жизни не угрожал – вам, знаете ли, как-то проще проявлять нежные чувства. А посему разрешите удалиться для исполнения командирских обязанностей. Вернусь через час, надеюсь, что к этому времени вы кончите страдать и обстановка прояснится.
Тюрберт еще раз церемонно поклонился и ушел. Офицеры молчали, старательно не глядя друг на друга. Ислам-бек, слышавший весь разговор – Тюрберт либо не умел, либо не желал говорить тихо, – сидел в прежней неподвижности, словно все это его не касалось.
– Все-таки этот ваш московский приятель – отменный наглец, – сердито сказал Совримович. – Он, видите ли, явится через час!
– Что вы скажете, Совримович, если я отпущу бека на все четыре стороны? – спросил Олексин, упорно разглядывая папиросу. – Что вы молчите? Я исхожу из боевой обстановки: пока мы его не отпустим, черкесы не уйдут, а напротив, ночью повторят атаку. Об этом никто не думает, а это и есть главное.
– Я не судья вам, Олексин, – сказал, помолчав, Совримович.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.