Текст книги "Были и небыли. Книга 1. Господа волонтеры"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 43 страниц)
Он уже выбрался из-за стола, когда глаза его остановились на поручике Олексине. Спросил через плечо у адъютанта:
– Ты в экипаже, Млынов?
– Так точно, Михаил Дмитриевич.
– Поедешь со мной, поручик, – генеральским, не терпящим возражений тоном сказал Скобелев.
4Дежурный адъютант ввел Скобелева в кабинет главнокомандующего и тут же беззвучно вышел. Скобелев громко и ясно – все Романовы любили эту громкую ясность – доложил, но Николай Николаевич, мельком глянув на него, оборотился к кому-то невидимому:
– Государь не простит нам напрасных жертв.
Из угла плавно выдвинулась фигура начальника штаба генерала от инфантерии Артура Адамовича Непокойчицкого. Скобелев только сейчас разглядел его и молча поклонился.
– Напрасных жертв не бывает, коли все идет по плану, ваше высочество.
Речь Непокойчицкого была гибкой, сугубо доверительной и проникновенной. Он никогда не повышал голоса, никогда не спорил и никогда не настаивал; он всегда словно только подсказывал, напоминая известное, забытое лишь на мгновение.
– Да, да, планы, ты прав. Соблюдение планов и дисциплина – святая святых армии. Святая святых! – Бесцветные глаза главнокомандующего остановились на стоявшем у дверей Скобелеве. – Где ты был, генерал?
– Обедал, ваше высочество.
– С вином и с бабами? Знаю я твои солдатские замашки.
– С вином, но без баб, – резко сказал Скобелев.
Непокойчицкий остро глянул на него, из-за спины Николая Николаевича неодобрительно покачал головой. Взял со стола какую-то папку:
– С вашего позволения я хотел бы подумать над вашими предложениями, ваше высочество.
Это было сказано вовремя: великий князь уже начал багроветь и надуваться, готовясь разразиться гневом. Слова начальника штаба, а также его спокойный, умиротворяющий тон переключили медлительный и тяжелый, как товарный состав, ум главнокомандующего на другие рельсы.
– Да, да, предложения, предложения, – озабоченно сказал он. – Ступай. Мы все будем думать. Все.
Непокойчицкий вышел. Николай Николаевич строго посмотрел на дерзкого генерала, милостиво кивнул:
– Проходи и садись.
Скобелев прошел в кабинет и сел, нимало не заботясь о том, что сам великий князь остался стоять и что широкие белесые брови его строго поползли навстречу друг другу при виде столь быстрого исполнения его приказания. Однако на сей раз ему хватило здравого смысла не раздражаться.
– Государь недоволен тобой, Скобелев, – сказал он, огорченно вздохнув. – Да, да, не спорь! Ты упрям, своенравен и способен вывести из терпения даже моего брата. Кто разрешил тебе покинуть Журжу?
– Я полагал, что для этого достаточно согласия моего непосредственного начальника.
– Ты генерал свиты его императорского величества, а не капитан Генерального штаба!
– Именно это я хотел бы напомнить вам, ваше высочество, – вспыхнув, сказал Михаил Дмитриевич.
Он хотел добавить что-то еще, но усилием воли сдержал себя, упрямо продолжая сидеть. Николай Николаевич озадаченно посмотрел на него и нахмурился.
– Дерзок, – он еще раз вздохнул, – однако кроме дерзостей я бы желал услышать объяснения.
– Ваше высочество, – умоляюще сказал Скобелев, – какой я ни есть, я генерал действий, а не салонов. Действий, а их нет. В казачьей дивизии, которой командует мой отец, осталось два полка: ингуши, как вам известно, отправлены с марша обратно в Одессу. И эти два полка несут караульную службу. Вы мне предлагаете заняться разводом караулов? Хорошо, я исполню ваше повеление, но, осмелюсь заметить, без желания и страсти. Дайте мне хоть бригаду, хоть полк, ваше высочество! Клянусь вам, я способен на большее, клянусь!
– У меня нет свободных полков.
Скобелев промолчал. Великий князь внимательно глянул на него, затем отошел к большому, заваленному картами письменному столу и начал просматривать какие-то записи, сверяясь с картой. Потом сказал:
– Что перед нами, Скобелев?
– Передо мной стена, – хмуро ответил генерал.
– Я не шучу, – терпеливо пояснил главнокомандующий. – Перед тобой, возможно, и стена, а перед нами – Дунай, величайшая река Европы. И вся Европа смотрит со злорадством, как-то мы через него перескочим. Подобной задачи еще не приходилось решать ни одному главнокомандующему. – В голосе Николая Николаевича зазвучала тщеславная нотка. – Каковы турецкие укрепления? Где их батареи? Сколько у них орудий и какого калибра? Где расположены резервы и каково их количество? Вот вопросы, которые необходимо изучить. Ты согласен со мной, Скобелев?
– Совершенно согласен, ваше высочество, – тотчас же откликнулся генерал, слушавший последние слова великого князя с особым вниманием. – Задача действительно чрезвычайно сложна, но мы обязаны решить ее во что бы то ни стало. Громить Турцию надо здесь, на этом театре; на Кавказе нет возможностей для маневра.
– Правильно, – одобрительно заметил Николай Николаевич. – Поди сюда. – Подождал, когда Скобелев подойдет к столу, пальцем провел по карте. – Вот твой участок, генерал. Хоть ты и без должности, но пойми: твой это участок. Охрана, наблюдения за противником, рекогносцировки – все с тебя спрошу.
– Благодарю вас, ваше высочество, – без энтузиазма отозвался Скобелев.
Великий князь уловил его разочарование. Покачал головой с несоразмерно большим лбом, вздохнул:
– Жди. Даст Бог, переправимся, тогда и пригодишься. И без повеления государева или моего из Журжи ни ногой. Ни на обеды, ни к бабам, лучше к себе вози.
Скобелев тихо вздыхал, упрямо глядя мимо великого князя в окно. Там то и дело мелькали верховые, подкатывали пролетки, бегали расторопные ординарцы. Экипаж, который доставил его к главнокомандующему, стоял почти напротив окна: генерал видел дисциплинированно ожидавшего своей участи Олексина.
– Ваше высочество…
Кажется, он перебил Николая Николаевича: тот замолчал, обиженно и удивленно подняв брови. Но Скобелев не обратил на это должного внимания: он не забывал об обещаниях, данных подчиненным.
– В экипаже против окна сидит боевой офицер. Воевал в Сербии, где командовал болгарами, дважды ранен, а сейчас вне службы. Может быть, его целесообразно направить…
– Я сам знаю, кого куда направить! – резко перебил великий князь. – Я не терплю протекций, и вы это должны знать, Скобелев. – Он позвонил; вошел дежурный адъютант. – Позовите… Укажите ему, кого позвать, генерал!
Через минуту поручика ввели в кабинет. Он четко представился и замер у порога под неторопливым, проверяющим взглядом главнокомандующего. Сербскую шинель он оставил в коляске, стоял перед великим князем в потрепанном волонтерском мундире с Таковским крестом, но Николай Николаевич, казалось, не замечал этого креста, а с брезгливым недоумением косился на разбитые опанки.
– Олексин? Из каких же Олексиных? – резко спросил он наконец.
– Из псковских, ваше высочество.
– Из псковских? Что-то помню, помню. Твой отец императора Николая Павловича на дуэль вызвал?
Кадык великого князя двигался и булькал, точно жил отдельно от большого грузного тела. Гавриил как-то сразу увидел только этот кадык и ничего больше. И сказал:
– Мне неизвестен этот анекдот, ваше высочество.
– Упрямая порода, упрямая! – с некоторой долей странного одобрения сказал Николай Николаевич. – Ступай к Столетову. Передай, что я велел дать тебе роту.
– Благодарю…
– Ему же не на что добраться до Столетова, – вдруг перебил Скобелев и, подойдя к Олексину, протянул кошелек. – В долг, поручик, не кипятитесь и не вздумайте отказываться. Вернете с первого жалованья.
– Нет, Скобелев, ты положительно мне непонятен, – с огорчением отметил великий князь, когда Олексин вышел. – Ступай в Журжу и сиди там, покуда не позову. И не смей своевольничать, слышишь?
Скобелев молча поклонился и вышел из кабинета.
5С того вечера, о котором Маша не переставала думать с приливами жаркой застенчивой гордости, вспоминая собственный выбор – выбор, прозвучавший как признание, – Беневоленский более не появлялся. Не заходил, не давал о себе знать, не присылал писем, будто канул в небытие или умчался вдруг, петляя по российским городам и весям, заметая следы и память о себе в тоскливом поиске той заветной квадратной сажени, что не просматривалась полицейским всевидящим оком. Маша продумала эту возможность тщательнее, чем прочие, но и здесь не могла не усомниться: даже уходя от господ в голубых мундирах, даже петляя и запутывая, Беневоленский непременно изыскал бы возможность как-то сообщить о себе. А сообщений не было, не было даже намеков на них, и Маша длинными одинокими вечерами металась по опустевшей квартире, ища и не находя объяснений этому странному молчанию.
Пришло письмо из Смоленска, от Вари, – она писала с регулярностью отлаженного механизма раз в месяц. Машенька просмотрела письмо с небрежностью – не то письмо было, не то! – но, дочитав, точно спохватилась и перечитала заново уже внимательно, вникая в смысл фраз, а не скользя глазами. И никак не могла понять, что же удивило ее, пока вновь, уже вечером, в третий раз не перечла его. И тогда поняла, что поразило ее не торопливое перечисление событий и даже не жалобы на возросшие денежные затруднения («…знаешь, Мария, тебе, пожалуй, придется вскорости либо приехать к нам, либо сократить московские расходы…»), а какое-то безразличное, словно бы между прочим, упоминание в конце, в постскриптуме: «Да, Иван ушел из дома. Кажется, уехал к Василию». Без разъяснений, без мотивов, даже без сожаления: уехал, и все тут. И от этого весь тон письма, весь смысл его становился каким-то необычно мелочным и назойливо эгоистичным: смотри, мол, Мария, как плохо мне тут, в смоленской глуши, вдали от жизни, общества, звона шпор и цветов по утрам. И хотя в письме не было ни единой жалобы на отсутствие общества, шпор и цветов, читалось оно именно так, и Маша впервые по-взрослому, до щемящей боли пожалела старшую сестру.
А вот от Федора и Таи не было никаких известий, и Маша не знала, как они добрались до Тифлиса и как устроились там, если добрались. А ведь могли и не добраться, могли затеряться по дороге, могли по каким-либо причинам сменить Тифлис на другой город – Маша ничего не знала. Брата могли уже арестовать, препроводить в тюрьму или крепость, а Таю запугать и силой отправить к родным в Крымскую – о всех этих ужасных «могли» Маша вспоминала мельком, холодно и небрежно, проклинала себя за эту рассудочную небрежность – и упорно думала только о нем, о Беневоленском. Ничего иного для нее уже не существовало и существовать не могло: тогда за столом, в споре с братом, она не просто сделала выбор – она ощутила себя женщиной, и эта вдруг заговорившая в ней женщина отныне чувствовала, думала и действовала за нее, словно бы помимо ее собственной воли. И фокусом, в котором собирались теперь все лучики, все помыслы души ее, стал Аверьян Леонидович Беневоленский.
– Может, в солдаты они пошли? – вздыхала Дуняша. – А там писать не велят.
– Но ведь Аверьян Леонидович – медик, Дуняша. Нет, нет, здесь что-то не то. Что-то не то!
Мысли изматывали, лишали сна и покоя, а посоветоваться или хотя бы просто поговорить по душам было не с кем. Тая уехала, а Дуняша при всей ее преданности, природной сообразительности и грамотности оставалась по-прежнему «девушкой», точно так же как Машенька оставалась «барышней», и никакого знака равенства или хотя бы подобия между двумя этими родственными понятиями невозможно было даже представить. Живя одной жизнью, ежедневно соприкасаясь друг с другом и часто думая об одном, барышня и девушка оставались каждая на круге своем, и круги эти никогда не пересекались, а лишь сообщали друг другу движение, будто шестерни передаточного механизма. И если Дуняша при этом могла отвести душу во дворе или в ближайшей лавочке, то Маша такой возможности была лишена. Покойный отец ее сторонился московского общества и не вводил в него своих дочерей, а курсы с началом войны временно прикрыли, наспех обучив курсисток оказывать первую помощь, накладывать повязки да ухаживать за ранеными, и Маша осталась одна. Еще до письма Вари начала давать уроки музыки в двух купеческих домах, занималась языками с золотушной и ленивой чиновничьей дочкой да по доброй воле учила грамоте трех смышленых татарчат, детей дворника Мустафы. Жила на собственный заработок, держалась независимо и – по молодости – чуточку задиристо, в связи с чем носила юбки на два пальца короче общепринятого, никогда не надевала корсет и презирала входившие в моду черные чулки.
– Уж очень вы самостоятельная, – приторно улыбаясь, говаривала пышная чиновница, присутствующая на всякий случай – кто этих курсисток знает! – на всех уроках. – А ведь мы, женщины, подневольности ищем.
– Женщина – такой же человек, зачем же ей подневольность?
– Это вы по молодости. А придет время замуж идти, так сразу вспомните, что совсем даже не такой.
– Рабство женщины имеет чисто экономические причины, – гордо провозглашала Маша. – А я сама зарабатываю свой хлеб, и потому я свободна и независима.
– Милая вы моя, женщина ведь не своим хлебом гордится, а мужним, и слаще его ничего на свете нету. Уж поверьте мне.
Были средства, была квартира (Маша упорно не меняла ее на более дешевую, опасаясь окончательно потерять исчезнувшего Аверьяна Леонидовича), была независимость – и все это ровно ничего не стоило, потому что не было Беневоленского. И, отвечая сладчайшей чиновнице заученными фразами, Машенька внутренне прекрасно понимала, что женское счастье не имеет ничего общего ни с экономической независимостью, ни с образовательным цензом, ни даже с жуткой, отчаянной смелостью ходить без корсета.
Впрочем, в последнем случае Маша немного хитрила. В моде были высокие стройные фигуры, и дамы добивались этой стройности, туго шнуруя собственные тела. А Маша заметно подросла за последнее время, выстройнилась и вполне могла обходиться без шнуровки, но думать, что она не шнуруется исходя из принципов, а не из естества, было чрезвычайно современно, отважно и приятно. И если бы при этом еще был тот, ради которого совершался этот подвиг, то… Но, увы, «того» не было.
В это время «тот», то есть Аверьян Леонидович Беневоленский, доселе проживавший в Москве по паспорту мещанина Аркадия Петровича Прохорова, сидел в подследственном корпусе Бутырского тюремного замка. Его взяли еще весной, вскоре после неожиданной встречи с Елизаветой Антоновной на Кузнецком, взяли по подозрению, а не по уликам, несколько перестаравшись на поприще защиты отечества от «врагов внутренних». Аверьян Леонидович быстро понял, что под готовившийся гигантский политический процесс не подходит, стал требовать справедливости, адвоката, гласного суда, но полиция – а брали его чины полиции, а не охранки – носила мундир и блюла его чистоту. И уж если не выгорало дело с политическим обвинением, то хотелось хоть какого-либо дела, хоть видимости его, хоть намека. Но ни видимости, ни намеков не находилось, арестант требовал адвоката, следствия, суда и гласности, и полиция сама была не рада, что заварила всю эту кашу. В конце концов глупого и чванливого полицейского следователя сменил пронзительно хитрый господин из судейских. На первом же допросе терпеливо выслушал протесты Беневоленского, покивал сочувственно:
– Вы абсолютно правы, абсолютно. Только известно им, что вы такой же господин Прохоров, как я – боярин Орша. Это, конечно, еще не преступление, не улика даже, но держать вас полиция будет, а потому, о здоровье вашем заботясь, рискну дать совет. Пишите нижайшее прошение о добровольном зачислении вас в действующую армию вольноопределяющимся нижним чином. Засим найдите достойного поручителя, и я гарантирую вам свободу, правда, пока – в солдатской шинели.
Аверьян Леонидович сразу понял, куда метит мягко стелющий судейский крючок: выйти через поручителя либо на связи арестованного по подозрению, либо на его настоящее имя. И все же шанс представлялся реальным, и Беневоленский, продумав кандидатуру поручителя, написал прошение о зачислении его вольноопределяющимся в любой из полков действующей армии, поскольку оставался господином Прохоровым и к медицине не мог иметь никакого отношения. Написал и подал, назвав при этом и поручителя, фамилия которого повергла полицию в изумление, поскольку за нею стояли известные всей Москве увесистые старообрядческие миллионы.
Но Маша ничего этого не знала и, думая о своем избраннике постоянно, не позволяла себе впасть в отчаяние и ни разу не допустила мысли, что ее Аверьяна Леонидовича вообще уже нет на свете.
– Барышня, вас Мустафа спрашивает. Очень, говорит, нужно.
Мустафа был человеком старательным и испуганно исполнительным – качество типичное для тайных пособников карательного аппарата. Он истово блюл чистоту, порядок и надзор во вверенном ему дворе, но чувства благодарности не растерял, почему и выделял Машеньку Олексину из всех порученных его негласному надзору жильцов. Уважал ее за приветливость, за простоту и скромность и – главное – за бескорыстную помощь его детям в освоении мучительно трудной русской грамоты. И хоть и был в свое время предупрежден, что обязан уведомлять, кто, когда и сколько раз навещает барышень Марию Олексину и Таисию Ковалевскую, доносил неизменно одно и то же, что-де никто особо не навещает, а если и навещает, то днем и ненадолго. И потому никогда не докучал барышне своими посещениями, никогда ни о чем не спрашивал, лишь кланяясь издали, а тут вдруг прибежал сам и до дрожи в коленках перепугал Дуняшу, шепотом сообщив ей, что «очень, понимаешь, нужно…».
– Здравствуй, Мустафа. Случилось что-нибудь?
– Может, барышня, случилось, может, не случилось, не знаю. Ты детей моих грамоте учишь, а сама, случается, чай пустой пьешь. Ты меня свиным ухом не дразнишь, ты меня уважаешь, семью уважаешь и веру мою уважаешь, и я тебя уважаю. За тобой, барышня, следить приказано и говорить, кто к тебе ходит, а я всегда одно говорил: никто, мол, не ходит, все, мол, тихо-покойно. А тут господин важный приехал, на рысаках приехал и о тебе спрашивает. Может, бумаги у тебя есть, может, книжки, так ты спрячь все, пока я ворота открывать буду.
– Спасибо тебе, Мустафа, только прятать мне нечего. Проси, пожалуйста.
Дворник ушел, недовольно качая круглой, начисто выбритой головой. А Маша почему-то тотчас же решила, что визитер – от Аверьяна Леонидовича, очень разволновалась, послала Дуняшу ставить самовар, тут же вернула ее и неприлично ждала в прихожей, лишь в самый последний момент юркнув в гостиную. И там напряженно прислушивалась, непроизвольно тиская пальцы и краснея.
– Позвольте представиться: Рожных Филимон Донатов. Имею брата-близнеца Сильвестра, с коим прошу не путать, а чтоб конфузу не вышло, вот мое отличие, – посетитель слегка коснулся пальцем маленького родимого пятнышка под правым глазом. – У Филимона, стало быть, оное имеется, а у Сильвестра отсутствует, так что запомнить просто.
Этот странный монолог неторопливо изложил высокий и плечистый молодой человек с рыжей бородой и стриженными в скобку темно-русыми волосами. Несмотря на немодную прическу, одет он был вполне современно и говорил свободно, чуть выкругляя «о», как то делают сибиряки и уральцы.
– Не убеждена, что мне удастся свидеться с вашим братом, но за примету благодарю, ее я запомнила, – сказала Маша, ощущая все растущую тревогу. – Не знаю лишь, чем обязана визиту вашему.
– Позвольте сперва Дуняше шляпу отдать, – улыбнулся Филимон Донатович, отдавая Дуняше шляпу с перчатками и тяжелую, окованную серебром трость. – Ведь Дуняша ты, не ошибся?
– Дуняша, – протянула горничная, настороженно глянув на барышню. – А откуда знаете?
– А от того самого господина, что тебе письма писал в Смоленск, спрашивая, когда же Мария Ивановна Олексина к батюшке своему пожалует.
– Господи! – Маша прижала руки к груди. – Вы от…
– От господина Прохорова Аркадия Петровича, – чуть поспешнее, чем требовалось, сказал Рожных и еще раз почтительно поклонился. – Являюсь его старым другом, почитателем, а теперь и поручителем. Однако, может быть, сесть позволите, Мария Ивановна? Мы, купцы, сидя беседу ведем, нам барские постоялочки не с руки: тяжелы мы для них да неуклюжи.
– Да, да, извольте же, – торопливо сказала Маша.
Филимон Донатович неспешным увесистым шагом прошествовал к немодным уже стульям с прямой спинкой. Маша торопливо села напротив, спросила:
– Так где же он, господин Рожнов? Где Аверь… То есть…
– Да не волнуйтесь вы, Мария Ивановна, – весело улыбнулся гость. – И он не Аверьян Леонидович, и я Рожных, а не Рожнов, потому как из сибиряков происхожу. А друг наш теперь поди уж на гарнизонной гауптвахте, поскольку подал прошение о добровольном зачислении в солдаты.
– Какие солдаты? Почему? – поразилась Маша. – Он же – медик, зачем же в солдаты?
– То господин Беневоленский медик, – чуть понизив голос, терпеливо пояснил Филимон Донатович. – А господин Прохоров – он по торговой части. У нас с братом служил, чему мы и документ сумели разыскать. Позволю еще сказать, что мы с братом Сильвестром во исполнение патриотического и христианского долга на собственный кошт организуем медицинский отряд для помощи раненым и больным нижним чинам. В отряде сем санитары понадобятся, вот тогда мы господина Прохорова и вытребуем через местное начальство. Такие у нас расчеты на будущее, а настоящее таково, что жив он и здоров, чего и вам желает.
Рослый, самоуверенный, благодушно сильный и – Маша не могла не признать этого – красивый мужчина неторопливо рассказывал о чем-то необязательном. Рассказывал с мягкой иронией, время от времени вставляя в разговор фразы очень важные, решающие судьбу как Беневоленского, так и Машеньки, но произносил их будто случайно, будто походя, будто оговариваясь, словно пришел сюда не ради этих самых оговорок. Жадно слушая его, Маша вовремя ловила второй, наиглавнейший повод его посещения, боясь пропустить не только слово, но и интонацию. И в то же время смутно, неясно, очень неопределенно для самой себя чувствовала, что уже все решила. Что именно решила, Маша еще не знала, еще не смогла бы точно объяснить, но чувство какого-то очень важного и очень правильного решения утверждалось в душе ее с каждым словом неожиданного гостя.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.