Текст книги "Были и небыли. Книга 1. Господа волонтеры"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 43 страниц)
Аверьян Леонидович не гадал, не думал, что, закрывая за собою дверь московской квартиры Олексиных, он закрывает ее навсегда. Что ему не суждено более перешагнуть ее порог, ощутить ее особое, родное тепло, погреть руки об изразцы голландки в прихожей, услышать стремительное шуршание юбок спешащей к нему хозяйки. В тот затянувшийся вьюжный вечер, когда дверь эта захлопнулась за ним, Беневоленский думал совсем о другом, думал, не ощущая холода, ломил сквозь сугробы в распахнутом пальто и улыбался. И все время в ушах его звенел высокий, ломкий от внутреннего напряжения голос Машеньки: «Я выбрала». И он знал, что Маша действительно выбрала, верил ей и до восторженных слез гордился, что выбрала она его.
Сейчас ему уже казалось несуразным, смешным и странным, что когда-то – давным-давно, еще до эмиграции – он слыл ярым, принципиальным, почти фанатичным противником сословий вообще и дворянства в особенности. Все несчастья русской истории, весь ее пот и вся ее кровь представлялись ему тогда цепью заговоров, предательств, преступлений и общей неспособностью правящего класса, почему из всех царей он не то чтобы уважал – он не мог уважать то, что презирал с детства, – а признавал одного лишь Ивана Грозного. И когда с ним спорили, указывая на параноическую подозрительность и жестокость Грозного, упорствовал:
– Мало казнил, мало! Ему отмщение было дано, и он, как грозный судия, воздавал преступникам за их злодеяния.
– Но помилуйте, а сколько погибло безвинных?
– Безвинных дворян не бывает.
Тут Аверьян Леонидович слегка красовался, становясь в позу этакого кровожадного «дворянобойцы». На самом-то деле он был миролюбив и прекрасно уживался с дворянами и за границей, и в нелегальной деятельности, и в студенческом быту, хотя и относился к ним с большой долей предвзятости, априори считая бездарями, лентяями и безвольными субъектами. Позиция вполне отвечала современности, и надо же было случиться, чтобы личное его счастье, радость, а в определенной степени и смысл самой жизни заключались отныне в голосе, улыбках, жестах, взглядах – во всем существе юной представительницы того класса, который он полагал давно прогнившим балластом России. И, ломясь через сугробы, Беневоленский улыбался блаженно и иронически одновременно, поскольку думал о Маше и о себе уже неразделимо, как о едином существе.
Он не простудился тогда потому лишь, что через сугробы вышел прямехонько на ночного извозчика. Продрогший ванька, мечтавший уж не о заработке, а о душном тепле кабака, несказанно обрадовался невесть откуда вынырнувшему барину, тем паче что барин показался ему сильно навеселе. Он прямо-таки затащил его в морозное безветрие возка, укрыл полостью, с огорчением удостоверился, что седок трезв, но все же сказал заботливо:
– Не засни, ваше благородие, господин хороший. Лучше песни пой или меня ругай.
Деловое предложение враз вернуло Беневоленского на студеную русскую землю. Назвав адрес хорошо знакомого ему проходного двора – многие ночные извозчики были так или иначе связаны либо с охранкой, либо с полицией, – Аверьян Леонидович тут же дисциплинированно перестал думать о Маше, а начал размышлять о Федоре Ивановиче. Собственно, не о самом Федоре – бог с ним: мальчишка, недоумок, – а о том зле, которое несли подобные мальчишки, в нетерпении не признающие не только дисциплины общей борьбы с самодержавием, но и просто логики этой борьбы. Если раньше Беневоленский лишь слышал об убийстве, то теперь не только знал, чьих рук это дело, но и цель, ради которой оно свершилось. Следовало немедленно оповестить своих, сменить адреса, отправить кое-кого из Москвы – словом, принять меры, и он, расплатившись с полуночным ванькой, направился не домой, а к товарищам, чтобы не терять ни часа и по возможности упредить действия III Отделения.
Последующие дни прошли в суете, отчасти полезной, отчасти растерянной. Удалось многое: уничтожить или перепрятать документы и запретную литературу, переправить людей в другие города – поглуше и потише, – сменить квартиры, паспорта, прописки, но чем больше удавалось сделать, тем больше оставалось несделанного, и сам Беневоленский, например, свою квартиру так и не сменил. Впрочем, сделал он это не по забывчивости и не из-за спешки, а после вполне здравого размышления и совета с друзьями. В самом деле, если, как можно было предполагать, охранка уже вышла на его след, то давать ей знак, что он об этом знает, было нерасчетливо: следовало сначала сделать все, что возможно, не вспугивая ищеек, а уж потом самому путать след, исчезать, отрываться от хвостов, уводя заодно их подальше от друзей. Конечно, в этом положении нельзя было не только видеться с Машей, но и писать ей, и Аверьян Леонидович скрепя сердце отодвинул до времени все связанное с любовью в самый тайный уголок души. Как бы ни любил он женщину, как бы ни поклонялся ей – дело всегда значило для него больше.
Занимаясь всей этой полутайной деятельностью, Беневоленский ни разу не обнаружил за собою хвоста, хотя умел различать их, обладая вполне достаточным опытом. Однако он не позволял себе благодушия и вел себя так, будто все время волочил за собою этот проклятый хвост. И лишь когда почти все было готово, когда ему уже подыскивали новую квартиру и готовили другой паспорт, Аверьян Леонидович и вправду заметил за собою слежку. Перепроверил несколько раз – для этого он знал множество способов, – убедился, что не ошибся, что некий господин намертво, как клещ, вцепился в него, но обнаружил заодно, что господин этот работал в одиночку, а значит, шанс оторваться от него, запутать, заморочить, закружить и исчезнуть – был вполне реальным.
Сообразуясь с этой задачей, Беневоленский незаметно изменил первоначальное направление и, покружив немного, стал пробираться к многолюдным и шумным торговым улицам, где уйти от хвоста было проще простого. Так он вышел на Мясницкую, дошел до Лубянки и свернул на Кузнецкий мост, намереваясь спуститься к Неглинной, где знал много проходных дворов, домов с двумя выходами и контор с множеством вывесок, залов, кабинетов и коридоров. Здесь, в этой деловой толчее, оторваться от слежки было легче, чем где бы то ни было, тем паче что филер был одинок. И Беневоленский начал неторопливо спускаться к Неглинке, идя с краю тротуара, поскольку до времени и сам не хотел терять из виду собственный хвост.
– Кажется, господин Беневоленский? Господи, какая приятная неожиданность. Господин Беневоленский!
Это было столь внезапно, что, несмотря на воспитанную самодисциплину, уменье владеть собой и реальную слежку, Аверьян Леонидович вздрогнул, сбился с ноги и лишь усилием воли удержался, чтобы не оглянуться на голос. И опытный филер, шедший следом, должен был, обязан был обратить внимание, как дернулся господин Прохоров, услышав чужую фамилию. Все это мгновенно пронеслось в голове Аверьяна Леонидовича, что не помешало ему, однако, сообразить, что окликнувший его женский голос был очень знакомым, и, продолжая идти размеренно и спокойно, как шел доселе, Беневоленский напряженно вспоминал, когда и где слышал он этот низкий, грудной, воркующий голос. А оглянуться, посмотреть было никак невозможно, и он лишь уголком глаза сумел определить, что рядом по мостовой движутся расписные санки и что кучер с трудом сдерживает нетерпеливого коня на спуске, чтобы обладательница грудного голоса могла продолжать разговор.
– Господин Беневоленский, это становится уже невежливым, – совсем разворковалась дама. – Аверьян Леонидович – видите, как точно я запомнила вас с одной встречи.
Теперь он вдруг вспомнил все. Смоленское именье Олексиных, вечера с Федором, знакомство с Машенькой – еще совсем девочкой в широченной татьянке без талии. И приезд скучающей томной красавицы, в которую был влюблен этот несчастный юнкер, брат Машеньки, так глупо погибший на Кавказе. Ее звали… Ее звали Елизаветой Антоновной. Он вспомнил все в считанные секунды, понял, что дама не отстанет, что нужно действовать немедленно, перехватывать инициативу и вести игру самому.
– Простите, сударыня, вы звали меня, я не ослышался? – Он остановился, в упор разглядывая весьма интересную, богато и модно одетую молодую женщину: это и впрямь была Елизавета Антоновна, Лизонька. – Бог мой, Елизавета Антоновна? Вы ли это, глазам не верю!
Лизонька настолько привыкла к фальши, настолько была неискренней сама, что откровенная и грубая игра Беневоленского не только не оскорбляла ее, но, напротив, полностью отвечала норме той среды, которую Елизавета Антоновна гордо именовала «кругом». В этом «кругу» форма всегда ценилась дороже и выше содержания: за нею ревниво следили, ее пестовали, ею гордились. И мучительная ложь Аверьяна Леонидовича, ложь, которой он внутренне стыдился, воспринималась как милая и вполне естественная светская болтовня. И, кое-как справившись со стыдом и первым волнением, Беневоленский понял и принял предложенный тон разговора, спиной ощущая, что филер стоит сзади и что отрываться от него нужно немедленно и совсем не так, как он задумал.
И он начал ненавидимую и презираемую им светскую болтовню, полную недомолвок, пошлой двусмысленности, намеков, грошового остроумия и фривольной игривости, внутренне благодаря судьбу, что Машенька не слышит этого мутного потока лжи. А Лизонька чувствовала себя в этом словоблудии как в собственном доме, таинственно улыбаясь намекам, смеясь натужному остроумию и с наслаждением перебрасываясь словечками, как воланами в игре. А он не знал, что ему делать далее, по-прежнему ощущая филерский – «слушающий», как говаривал Герцен, – взгляд, и лихорадочно соображал, как бы повернуть разговор…
– Вы исчезли тогда так стремительно и более не появились, и это было так странно, что я, право же, заподозрила вас в нездоровом интересе к этой невоспитанной девочке… Как же звали ее? Такое простонародное имя, без шика…
– Становится прохладно, вы не находите? – торопливо сказал Беневоленский, чтобы только сбить Елизавету Антоновну с мыслей о Машеньке. – Беспокоюсь за ваш прелестный голос: сейчас время ангин, верьте врачу.
– Однако и в самом деле, что же это мы стоим? – очень удивилась Лизонька. – Право, я и впрямь начинаю ощущать холод, хотя меня и кидает в жар от ваших льстивых слов, дорогой Аверьян Леонидович. Вы куда-то спешили, погруженный в собственное «я»?
– Пустяки, – торопливо сказал он. – Признаюсь, мне не хотелось бы расстаться с вами столь же внезапно, сколь внезапной вышла наша встреча.
Он говорил и говорил, со стыдом ощущая мерзкую фальшь каждого комплимента. Но надо было, во что бы то ни стало надо было добиться приглашения сесть в расписные, с окованными полозьями сани пятирублевого лихача и мчать куда угодно, лишь бы исчезнуть навеки с прищуренных филерских глаз. И он напросился на приглашение и помчался вниз, к Театральной, а оттуда через Охотный ряд и Манеж на тихую респектабельную Поварскую, где само появление филера было столь же противоестественным, сколь противоестественной показалась бы здесь искренность, доверчивость и простота. И филер действительно отстал, сознательно упуская «объект», дабы не налететь на еще большую неприятность.
А Лизонька болтала, нимало не заботясь ответами, взволнованно ощущая близость, общее тепло под медвежьей полостью, свежий морозный ветер и собственную неотразимость.
– В Москве я проездом, и то, что мы встретились, поразительнейшая и совершеннейшая случайность. Вы верите в судьбу, Аверьян Леонидович? О, я верю! Верю, верю неистово и благоговейно, как институтка. Помните нашу первую встречу у этих наивных провинциалов? Тогда вы жестоко не замечали меня, жестоко. А теперь? Какие чувства волнуют вас, если вы, не замечая мороза, терпеливо и жадно слушали мою болтовню на Кузнецком? О, это судьба, и я благословляю ее. Кстати, мой повелитель днями направляется в Кишинев, а я собираюсь навестить родню в Смоленске. Вам никому не хочется передать поклон? Никому? Это прекрасно! Оттуда я непременно ворочусь в Москву и тогда… Как мне известить вас о приезде? О, конечно, если вы захотите свидеться со мной. Так, говорите, тот милый юноша, что был так влюблен в меня, погиб на дуэли? Какая жалость, такой прелестный, такой наивный юнкер. Ах, Боже, Боже, это все – судьба. Сегодня мы воркуем и смеемся, назначаем свидание на завтра, а завтра умываемся слезами. Это – судьба, Аверьян Леонидович, судьба!
Скрепя сердце Беневоленский улыбался, поддакивал, вставлял словечки, хотя внутренне его трясло от злости и презрения. Но он скрыл все чувства, он доиграл роль до конца и даже сообщил Лизоньке несуществующий адрес, куда бы она могла прислать телеграмму о своем возвращении из Смоленска. Наговорив кучу банальностей и пошлейших комплиментов, Аверьян Леонидович простился наконец-таки с раскрасневшейся и действительно очень похорошевшей Елизаветой Антоновной, обещал непременно встретить ее, как только прибудет телеграмма, и благополучно нырнул в заснеженные вензеля бесконечных Садовых.
Взяли его через неделю, когда он уже был убежден, что избежал неприятностей, и готовился уехать из Москвы.
6Теплым апрельским вечером по всему местечку Кубея, расположенному на самой румынской границе, весело трещали десятки костров. На центральной площади возле каменной церкви играл полковой оркестр, а вокруг костра, зажженного в центре, толпились казаки и молодые офицеры; те, кто постарше, сидели у огня на седлах в тесном кругу бородатых донцов. Со всех сторон доносились песни, озорные посвисты, ржание встревоженных, предчувствующих поход коней.
– Нет, сегодня всенепременно приказ на выступление должон быть, – говорил увешанный медалями старый урядник. – Помяните мое слово, ребята, должон!
– Печенка чует, Евсеич? – смеялись казаки.
– Не сглазь, отец. Каркаешь третий час.
– У него глаз добрый: глянет – как выстрелит!
– Правду говорю, – убежденно сказал урядник. – Ну, с кем об заклад?
– Со мной, борода, – улыбнулся безусый хорунжий. – Что ставишь?
– Шашку поставлю. Хорошая шашка, кавказская. А ты что взамен, ваше благородие?
– Лошадь могу. У меня заводная есть.
– Тю, лошадь! На твоей лошади только и знай, что девок катать.
– Ну, винчестер хочешь?
– Смотрите, Студеникин, проиграете, – предупредил стоявший рядом немолодой сотник. – Евсеич и вправду печенкой поход чувствует: тридцать лет в строю.
– Не беспокойтесь о моем имуществе, Немчинов, – с задором сказал хорунжий. – Пойдет ли винчестер, Евсеич?
– Коль не ломаный, так чего ж ему не пойти.
– Нет, новый. Только скажи, откуда о походе знаешь?
– Дело простое, – пряча улыбку в косматую, с густой проседью бороду, начал урядник. – Задаю я, значит, поутру корм своему Джигиту, а он и рыло в сторону. Что ты, говорю, подлец, морду-то воротишь? Овес отборный, сам бы жрал, да зубы не те. А он повздыхал этак, по сторонам глазом порыскал да и говорит мне…
– Ох-хо-хо! Ха-ха-ха! – ржали казаки. – Ну Евсеич! Ну отец! Ну уморил!
– Что это они там? – удивленно спросил полковник Струков, нервно топтавшийся у крыльца каменного дома, занятого под штаб.
– Перед походом, – пояснил командир 29-го казачьего полка хмурый полковник Пономарев. – Евсеич, поди, байки рассказывает, а они зубы скалят.
– Поход, – вздохнул Струков. – Порученца до сей поры нет, вот вам и поход. Неужто отложили?
– Быть того не должно…
Полковник вдруг примолк и напрягся, вслушиваясь. Из степи донесся далекий перезвон почтового колокольчика.
– Вот он, порученец, Александр Петрович. Ну, дай-то Бог!
– Доложите Шаховскому! – крикнул Струков и, подхватив саблю, по-молодому выбежал на площадь. – Место, казаки! Освобождай проезд!
Было уже начало одиннадцатого, когда перед штабом остановилась взмыленная фельдъегерская тройка. Из коляски торопливо вылез не по возрасту располневший офицер по особым поручениям полковник Золотарев.
– Здравствуйте, господа. Заждались?
– Признаться, заждались, – сказал Струков. – Где вас носило, Золотарев?
– Так ведь грязи непролазные, господа. Где князь?
– Сюда. Осторожнее, приступочка.
Командир 11-го корпуса генерал-лейтенант князь Алексей Иванович Шаховской ожидал порученца стоя. Нетерпеливо прервав рапорт, требовательно протянул руку за пакетом. Перед тем как надорвать его, обвел офицеров штаба суровым взглядом из-под седых насупленных бровей. Рванул сургуч, вынул бумагу, торопливо пробежал ее глазами, глубоко, облегченно вздохнул и широко перекрестился.
– Война, господа.
– Ура! – дружно и коротко отозвались офицеры.
Князь поднял руку, и все смолкло.
– Высочайший манифест будет опубликован завтра в два часа пополудни. А сегодня… Где селенгинцы, полковник Струков?
– На подходе, ваше сиятельство.
– Дороги очень тяжелые, ваше сиятельство, – поспешно пояснил Золотарев. – Передовую колонну Селенгинского полка обогнал верстах в десяти отсюда, артиллерия отстала безнадежно.
– Так, – вздохнул Шаховской. – Начать не успели, а уж в грязи по уши.
– Время уходит, ваше сиятельство, – негромко напомнил Струков. – Селенгинцы после марша за мною все равно не угонятся, а артиллерия раньше утра вообще не подойдет.
Корпусной командир промолчал. Подошел к столу, долго изучал расстеленную карту. Сказал, не поднимая головы:
– Сто десять верст марша да переправа через Прут. Вы убеждены, что паром не снесло разливом?
– Вчера с той стороны перебежал болгарин, – сказал начальник штаба корпуса полковник Бискупский. – Утверждает, что паром цел.
Князь Шаховской был старым кавказским воякой, заслужившим личной отвагой одобрение самого Шамиля. Он, как никто, любил риск, стремился к глубоким рейдам и всегда безоговорочно верил в победу. Но начинать именно эту войну за сутки до ее официального объявления без достаточной подготовки он решиться не мог. Повздыхал, сердито двигая седыми клочковатыми бровями, сказал сухо:
– Повременим. Свободны. Бискупскому остаться.
Недовольный Струков замешкался в дверях, пропуская поваливших из комнаты офицеров. Глянул на часы, решился:
– Разрешите хоть рекогносцировку с офицерами провести, ваше сиятельство.
– Экой ты, братец, упрямый, – с неудовольствием отметил генерал. – Ну проведи. Не помешает.
Оставив Пономарева заниматься подготовкой к походу, Струков вывел офицеров на границу – на сам Траянов вал, режущий землю на Россию и Румынию.
Над степью уже спустилась тьма, но на той, румынской стороне горели окна в таможне и – цепочкой от Траянова вала в глубь Румынии – с десяток ярких костров, точно кто-то высвечивал дорогу русскому передовому отряду. Кратко ознакомив офицеров с задачей и сердито оборвав их попытки тут же рявкнуть восторженное «ура», указал примерный маршрут, обратив особое внимание на цепочку костров:
– Это нам светят, господа. Деревенька, что перед нами, населена болгарами, бежавшими от турок, и носит название совершенно особое, я бы сказал, даже символическое – Болгария. Это наша первая и конечная цель в этой святой войне, господа. Еще раз напоминаю о порядке и осторожности. Какие бы то ни было перемещения, курение и разговоры запрещаю категорически. Учтите, что поход будет проходить по территории дружественного суверенного государства. Растолкуйте это казакам, чтобы дошло до каждого. И помните, господа офицеры: на нас смотрит не только вся Россия, на нас смотрит вся Европа, потому что мы первыми начинаем освободительный поход против многовековой тирании османов.
Когда вернулись в Кубею, полк был готов к длительному маршу. Кони взнузданы, тюки увязаны, тороки пригнаны; казаки еще балагурили у затухающих костров, но за их спинами коноводы уже держали лошадей в поводу.
В начале двенадцатого послышался мерный тяжелый топот: шли селенгинцы. Остановились на дороге у выхода на площадь, устало опершись о винтовки, но строго соблюдая строй. Командир спешился у крыльца, доложил о прибытии полка вышедшему навстречу Шаховскому.
– Что артиллерия?
– Застряла, ваше сиятельство. Полк совершил тридцативерстный переход по тяжелой дороге, нуждается в отдыхе.
– Ясно, – сердито буркнул князь.
– Ваше сиятельство, – умоляюще сказал Струков. – Позвольте с одними казаками поиск произвести, ваше сиятельство.
Генерал хмуро потоптался, вздохнул:
– Делать нечего, рискуйте, полковник. Только…
– Ур-ра!.. – загремела притихшая площадь, заглушая генеральские слова. – Поход, ребята! По местам, казаки!
Шаховской рассмеялся, выпрямился, как на смотру, развернул плечи, разгладил седые усы. Крикнул, поднатужившись, хриплым, сорванным басом:
– С Богом, дети мои!.. – Закашлялся, обернулся к Струкову. – Обращение – и вперед. Вперед, полковник, только вперед!
– Благодарю, ваше сиятельство! – прокричал Струков, сбегая с крыльца.
Казаки уже вскакивали в седла, вытягиваясь посотенно и строя каре по сторонам площади. Во время захождения кто-то вежливо тронул хорунжего Студеникина за плечо. Он оглянулся: с седла, ухмыляясь, свешивался урядник Евсеич.
– Винтовочку мою сам понесешь, ваше благородие, или мне отдашь?
Казаки рассмеялись.
– Тихо! – крикнул сотник Немчинов. – Что за хохот?
Хорунжий торопливо сдернул с плеча новенький английский винчестер и протянул его уряднику.
Каре выстроилось, и в центр его въехали Струков и Пономарев.
– Казаки! – волнуясь, но зычно и отчетливо прокричал Струков. – Боевые орлы России! Вам доверена великая честь: вы первыми идете на врага! Поздравляю с походом, донцы!
– Ур-ра!.. – качнув пиками, раскатисто прокричали казаки.
– Слушай обращение! – Струков развернул бумагу, адъютант услужливо светил фонарем. – «Сотни лет тяготеет иго Турции над христианами, братьями нашими. Горька их неволя… Не выдержали несчастные, восстали против угнетателей, и вот уже два года льется кровь; города и села выжжены, имущество разграблено, жены и дочери обесчещены; население иных мест поголовно вырезано… Войска вверенной мне армии! Не для завоеваний идем мы, а на защиту поруганных и угнетенных братий наших. Дело наше свято, и с нами Бог! Я уверен, что каждый, от генерала до рядового, исполнит свой долг и не посрамит имени русского. Да будет оно и ныне так же грозно, как в былые годы. Да не остановят нас ни преграды, ни труды, ни иные лишения, ни стойкость врага. Мирные же жители, к какой бы вере и к какому бы народу они ни принадлежали, равно как и их добро, да будут для вас неприкосновенны. Ничто не должно быть взято безвозмездно, никто не должен дозволить себе произвола… – Струков откашлялся, передохнул, строго оглядел замерший строй: в затухающем свете костров за силуэтами всадников виднелись первые ряды стоявших в строю селенгинцев и группа офицеров на крыльце штаба. Он вздохнул и продолжал с новой силой: – Напоминаю войскам, что по переходе границы нашей мы вступаем в издревле дружественную нам Румынию, за освобождение которой пролито немало русской крови. Я уверен, что там мы встретим то же гостеприимство, что предки и отцы наши. Я требую, чтобы за то все чины платили им, братьям и друзьям нашим, полною дружбою, охраною их порядков и беззаветною помощью против турок, а когда потребуется, то и защищали их дома и семьи так же, как свои собственные…» Подлинник подписал его императорское высочество великий князь главнокомандующий Николай Николаевич-старший! – Струков сложил обращение, вытер со лба пот, вновь привстал на стременах. – Для молебствия времени нет. Полковник Пономарев, вы один прочтете молитву перед походом. Шапки долой!
Пономарев, громко, отчетливо выговаривая каждое слово, прочитал молитву. Казаки истово перекрестились, надели шапки.
– Полк, справа по три, за мной рысью ма-арш! – подал команду Струков.
И не успели тронуться передовые казачьи ряды, как с улицы донеслось:
– Селенгинцы, слушай! Равнение на Двадцать девятый казачий!.. На кра-ул!..
Слаженно лязгнули взятые на караул винтовки: пехота отдавала воинские почести казакам, уходившим в поход первыми. Генерал Шаховской и офицеры у штаба взяли под козырек, и сразу же загремел походным маршем оркестр. Сотни вытягивались из Кубеи к государственной границе России.
Поравнялись с румынской таможней. Во всех окнах горел свет, шлагбаум был поднят. Румынский доробанец у шлагбаума держал ружье на караул, офицер и солдаты, высыпавшие из таможни, отдавали честь.
– Прекрасно, – отметил Струков и, привстав на стременах, крикнул: – Расчехлить знамя!
За таможней начиналась цепь костров, освещавшая дорогу, ведущую в небольшую деревеньку. Сразу стало светло, и все увидели десятки людей, стоявших по обе стороны. Старухи и старики кланялись в пояс, женщины поднимали детей; кто плакал, кто низко кланялся, кто становился на колени, и все кричали что-то восторженное и непонятное.
– Здравствуйте, братья болгары! – громко крикнул Струков, и голос его дрогнул. – Вот мы и пришли!
– Добре дошли, братушки! – сказал седой сгорбленный старик.
Держа в руках хлеб, он шагнул на дорогу, остановив колонну, низко, до земли поклонился. Струков нагнулся с седла, принял хлеб, поцеловал его.
– Спасибо, отец. Только некогда нам, ты уж извини. Мы в твою Болгарию спешим.
Старик еще раз поклонился и отступил в сторону. Но Струков не успел тронуть коня: бородатый крепкий мужик держал за повод.
– Ваше высокоблагородие, русский я, русский! – торопливо говорил он. – В Сербии ранен был, в плен там попал, бежал оттудова и вот вас дожидаюсь.
– Ну и дождался, – сказал Струков. – Можешь домой идти, в Россию.
– Охотой я тут кормился, – продолжал бородач, не слушая его. – Места хорошо знаю, хочу проводником к вам. А идти, ваше высокоблагородие, мне теперь некуда: барина моего в Сербии убили. Посчитаться надо бы, возьми, а?
– Проводником, говоришь? – Струков подумал. – Эй, казаки, коня проводнику! По дороге расскажешь, кто да что, познакомимся.
– Спасибо, ваше высокоблагородие!
Он ловко вскочил на заводного коня, пристроился рядом. Рассказывал, как воевал в Сербии, как потерял барина, у которого служил денщиком, как без денег и документов прошел всю Европу и осел здесь, в болгарской колонии, ждать своих.
– Настрадался я, ваше высокоблагородие: бумаг-то при мне нету. А уж тюрем повидал – и австрийских, и венгерских, и румынских, не приведи бог никому! Ну, слава богу, до болгар этих добрался.
– Охотой промышлял, значит?
– Да. – Проводник усмехнулся. – Башибузуки тут шалят часто. Через Дунай переправляются – по двое, по трое, а то и поболе. Скот угоняют, хаты жгут, бывает, и девчонок уводят. Ну, мне обчество ружьишко купило, так теперь потише стало. Ну и охота, она, конечно, тоже. Она здесь богатая, охота то есть… Тут правее бери, ваше высокоблагородие, прямо низинка идет, топко там.
– Ну ты молодец, борода, – смеялся Струков, приняв правее по совету проводника. – Гайдук, значит, так получается?
– Какой из меня гайдук, – усмехнулся в бороду проводник. – Охотник я, стреляю хорошо…
– Паром на Пруте цел, не знаешь?
– Как не знаю, цел. Сам же крепил его, чтоб в половодье не унесло.
Подошли к местечку, жители которого от мала до велика высыпали навстречу русским. Кланялись, кричали приветствия, протягивали казакам пшеничные хлебы, по местному обычаю ломая их пополам на вечную дружбу. Но Струков и здесь не остановился, только сбавил аллюр, из уважения к гостеприимным румынам шагом миновав местечко.
Остановились на берегу мутного, широко разлившегося Прута. Надежно закрепленный паром был на месте, но канат, по которому ходил он на противоположный берег, с той стороны оказался перерубленным.
– Башибузуки, – виновато вздохнул проводник. – Виноват, ваше высокоблагородие, недоглядел: вчера днем еще целым был.
– Кому-то надо вплавь, – озабоченно сказал Пономарев. – Скрепит канат, а там уж и мы переправимся. Эй, ребята, кто за крестом полезет?
– Уж, видно, мне придется. – Евсеич спрыгнул с седла, не ожидая разрешения, стал раздеваться. – Конь у меня добрый, вытащит.
Пока урядник неторопливо стаскивал сапоги и одежду, проводник уже скинул все и в одних холщовых подштанниках спустился к воде. Попробовал ее корявой ступней:
– Холодна купель.
– Куда собрался, борода? – строго окликнул Струков. – Урядник один справится.
– Нет уж, ваше высокоблагородие, ты мне не перечь, – строго сказал проводник. – Я тут за всю Россию в ответе, а, видишь, не углядел.
– За гриву держись, борода, – сказал Евсеич, крепя конец каната к задней луке высокого казачьего седла. – Джигит вынесет. Одежонку нашу с первым же паромом отправить не позабудьте, казаки. Ну, с Богом, что ли?
Добровольцы широко перекрестились и дружно шагнули в мутную стремительную воду. Жеребец, сердито фыркнув, недовольно дернул головой, но послушно пошел за хозяином.
– Ух, знобка, зараза! – донесся веселый голос Евсеича. – Не поминайте лихом, братцы!
Полк спешился, отпустил коням подпруги, длинным строем рассыпавшись по берегу. Все молчали, с тревогой ловя среди волн три головы – две людские и лошадиную.
– А если судорога? – спросил Студеникин. – По такому холоду судорога очень даже возможна.
– Типун вам на язык, хорунжий, – недовольно сказал сотник.
Две кудлатые головы – одна седая, будто усыпанная солью, вторая темно-русая – плыли вровень по обе стороны высоко задранной в небо лошадиной морды. Но на стремнине их отбросило друг от друга, понесло, закружило, перекрывая волнами.
– Держись! – орали казаки. – Загребай, братцы!
– Придержи канат! – крикнул Пономарев и сам бросился к парому. – Внатяг его надо, внатяг пускать!
Но было уже поздно: мокрый тяжелый канат захлестнул задние ноги жеребца. Джигит испуганно заржал, завалился на бок, голова на миг ушла под воду. Евсеич пытался подплыть к коню, но его снесло ниже, и он напрасно молотил руками.
– Пропал конь! – ахнули казаки. – Сейчас воды глотнет, и все, обессилеет.
Проводник, развернувшись по течению, уже плыл к Джигиту размашистыми саженками, по пояс выскакивая из воды при каждом гребке. Нагнал сбитого волнами жеребца, нырнул, нащупал поводья, рванул морду кверху. Жеребец всхрапнул, заржал тоненько. Не отпуская поводьев, проводник плыл впереди, из последних сил загребая поперек стремнины. Он греб теперь одной рукой, волны то и дело накрывали его с головой, но он, задыхаясь и глотая мутную ледяную воду, не отпускал коня. Евсеича сносило вниз.
– Держись! – теперь кричали не только казаки, но и офицеры, подбадривая изнемогающего бородача. – Держись, милок! Чуток осталось, держись!..
Жеребец первым нащупал дно, рванулся, вынося на поводьях обессилевшего, нахлебавшегося воды проводника, выволок на размытый глинистый берег. Следом тащился отяжелевший мокрый канат.
– Ура! – восторженно закричали донцы. – Молодец, борода!..
– Вот вам и первые ордена в этой кампании, – облегченно вздохнув, сказал Струков Пономареву. – Поздравляю, полковник.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.