Текст книги "Малороссийская проза (сборник)"
Автор книги: Григорий Квитка-Основьяненко
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 42 (всего у книги 50 страниц)
– Моя мать у соседей?! – крикнула Оксана ломая руки и, рыдая, припала к земле. – Это я довела ее до того!
– Как же она вышла? – продолжал Петро. – Совсем обобрана! Что пошло на леченье, то явились добрые люди и брали, что хотели, за какой-то, когда-то долг, а другие прямо подкрадали, так что Векла, с богатой на все село, в чем стояла, в том и перешла к Миколе Штыре. Без меня они так управились; я тогда ходил в дорогу. Воротившись, гляжу, совсем разорили ее, бедную, и свели ни на что! Хотел вступиться за нее… «Не тронь, – сказала мне Векла, – бог с ними! Это мне ничего. Когда Оксана что сделала, а уже люди!.. и к чему мне все это без нее? Помру и без имущества. Она погуляет с капитаном, получит много денег, будет жить в роскоши, а я хоть и на свалке умру, для ней мало горя!»
О, как плакала и билась сердешная Оксана! Если бы могла, сама на себя руки подняла бы, слушая, до какой беды довела она мать свою!.. Как умел, так и уговаривал ее Петро, и стал придумывать, как явиться ей к матери. Оксана ничего того не слушала. «Пойду, – говорит, – прямо к ней, как мандровала от нее. Умру у ног ее! Пусть что хочет, то и делает со мною!»
Долго думал Петро, потом сказал:
– Как тебе, Оксана, и появиться в наше село? Тебя засмеют, закаркают, просвету не будет тебе. Послушай, меня. Садись на мой воз, я провезу тебя так, что никто и не увидит. Там отыщу тебе приличное платье, и пройдем мимо улиц к пан-отцу, пусть нас обвенчает, да тогда и явимся уже к матери. Она, увидевши, что ты уже введена в закон, не так будет на тебя печалиться; а в селе никто не посмеет смеяться с тебя, потому что ты уже будешь мужняя жена…
Еще Петро и не договорил совсем, а Оксана уже у ног его!.. Хватает их, целует, обливает слезами, задыхается и не может слова сказать:
– Петро… Петро!.. ты не человек, ты ангел божий!.. Брат родной не придумал бы, чтобы так утешишь меня!.. Что ты это вздумал?.. Достойна ли я того, что ты хочешь сделать? Как в твой честный дом, где жила богобоязненная семья от отца и деда, ввести меня, потаскуху, что и глядеть на нее стыд и срам, что земля не держит ее…
– Ты знаешь, Оксана, что я любил тебя щиро и теперь все люблю тебя. Я знаю твою душу, ты спотыкнулась немного. Что хочешь рассказывай про капитана, но и ты винна, я знал и видел все… но – нужды нет, все забываю и ни о чем не буду вспоминать, словно девкою беру тебя…
– Нет, Семенович! Никогда не остыжу твоей славы, не осрамлю семьи и рода твоего!.. Я пропащая навеки!.. Разве не видишь? Вон и заработок мой!
– Он будет моим родным сыном. Через тебя я и его любить буду. Послушай меня, покрой свою славу, дай ему отца, а матери сына на утеху…
– Вот где моя слава! – сказала Оксана и вынула платок с своею косою и показала Петру. – Вот где она! Никто не может приставить ее ко мне! Никто не взял ее у меня, я сама, своими руками отрезала, как и погубила сама же себя. Косу приставить, славу воротить, никак не можно. Как смогу, мальчика выкормлю, устрою; матери, когда еще допустит к себе, буду сыном, дочерью, работницею, крепачкою. Ночь и день буду работать, чтоб успокаивать ее за то, чего она лишилась чрез меня. Чужого же века заедать не хочу; не хочу, чтоб ты, за твою доброту, терпел чрез меня…
И как долго уговаривал ее Петро! Она же ни за что не соглашалась, хотя и видела, что он великое добро делает для нее и для матери. Не захотела, чтоб он проводил ее чрез село и защищал от насмешек.
– Как заслужила, так и услышу все, я и не того еще достойна! – сказала она наконец.
Потуживши, поехал Петро своею дорогою, а Оксана, подумавши, поплакавши, взяла сына, перекрестилась, пошла селом…
Прежде всех встретилась ей молодица, из прежних подруг ее. Присмотрелась… и вскрикнула:
– Так и есть… это Оксана! Мотря! (крикнула на другую) смотри, Оксана идет!
Мотря себе кричит:
– Да Оксана же – и с заработком!
Так одна по одной и разнеслось по всему селу… только лишь сердешная Оксана доходит до какого двора, то уже все из хаты вышли, глядят, смеются с нее, кричат:
– А что, погуляла с солдатами? Добыла славы? Неси солдатченка на утеху матери больной! Иди, неси, похвались ей байстрюком. Не смотри на меня, паплюга! Я тебя знать не хочу.
Вот такая честь была ей от всех жителей села. Если же девки выходили смотреть на нее, то матери гонят и бранят их.
– Она, – говорят, – за свое мандрованье с солдатами не достойна, чтобы вы и глядели на нее. Она остыдила все село! – а ребятишки, так те пуще всех. Слыша все от старших, выбежали на улицу, дергают ее за полы, кричат: «Солдатка идет, байстрюка несет, кир, кир, кир…»
Оксана, Оксана! Ты ли это все слышишь, и в том селе, где когда-то прежде, только лишь выйдешь на улицу, то все выбегают к тебе, чтоб хоть взглянуть на тебя, позавидовать на твою красу; когда же заговоришь с кем, так и тот радешенек; все собираются вокруг тебя, чтоб послушать твоих речей, шуток и выдумок. Да что: и самый престарейший дед или немощной, как выведут его на улицу и посадят на призьбе, так и такой, когда, бывало, проходишь мимо его, то и он так пристально смотрит на тебя и даже не вытерпит скажет: «Вот девка, так-так!» А теперь какая тебе честь!.. Что-то будет еще от матери?!
Среди такого величанья идет сердешная!.. а куда идет, не знает; от стыда не видит света. Плакала бы, так уже и слез нет; сердце так запеклось, что и слезинки не выжмешь!..
Сяк-так через силу прибрела она к Миколиной хате, где, слышала она, живет мать ее. Скрепила сердце, отперла сени, посадила мальчика у дверей, подумала, перекрестилась, отворила дверь в хату, глядь!.. Господи!.. кто-то лежит… на примостке, без постели, лежит старенькая, худа-худа, как скелет! желтая, сухая, глаза впали; из-под старого, грязного очипка висят клоки седых волос, сама покрыта старою, дырявою шубою, рука свисла… а рука иссохшая, словно щепка; спит, но и во сне стонет…
«Кто это? – думает Оксана. – Неужели это мамочка моя?.. Не такую я оставила ее!.. хоть и старенькая была, но была полновидная и не седая…»
– Кто же это? – Стоит как вкопанная… трясется… совсем готова упасть. Тут у нее слезы приступили к самому сердцу… и полились рекою!.. Не выдержала, проговорила, всхлипывая:
– Мамочка!.. родненькая!.. Ты ли это?..
Старуха открыла глаза, быстро посмотрела на Оксану… и зажмурилась. Потом опять взглянула и пристально присматривалась, потом вздрогнула, начало подергивать лицо ее, глянула к образу, подняла руки… и крикнула «Ох!»… и Оксана бросилась к ногам ее, достает их, хватает, чтоб поцеловать, а сама заливается слезами… Векла – это она и была – освободила ноги, привстала, села, трясется, руки поднимает к Богу, силится что-то сказать и не может… Оксана лежит на земле, мочит ее слезами, потом стала на колени, поймала руку матери – и, хотя та отнимала – но она таки держит и выцеловывает ее… и тоже не может проговорить слова…
Наконец, не скоро, старуха через силу проговорила:
– Иди себе туда, куда пошла от меня. На что я тебе?
– Ох, мамочка! – только и слышно от Оксаны. Старуха продолжает:
– Мне без тебя легче было. Добрые люди, чужие люди не оставляли меня… я не могу смотреть на тебя… Ты сама знаешь, как свела себя; а что я… Иди себе… ты мне не нужна!..
Закрыла лицо руками, силилась еще что-то говорить, но не могла, а только стонала…
– Мамо!.. Бозя?.. – это Дмитрик, что мать оставила его в сенях, в отворенную дверь вполз туда же в хату и сев рассматривал везде, указывая ручонкой, лепетал:
– Мамо!.. Бозя!..
Быстро взглянула на него Векла, вздрогнула всем телом и спросила:
– Се воно?
– Воно, мамочка! – сказала Оксана… и как сказала! тут слышно было и раскаяние, и стыд, и страх, и ожидание…
Старуха мрачно посмотрела на дитя, невольно протянула к нему руку, но вдруг отвернулась от него совсем, хотела упасть на подушки, но зарыдала горько…
– Бозя… Бозя! – лепетал Дмитрик.
– Подай мне его… – слабым голосом сказала Векла.
Оксана, сама себя не помня, схватила ребенка, положила на руки матери, и припала к ногам ее…
Приняв дитя на руки, Векла долго смотрела на него, слезы капали из глаз ее… она перекрестила его:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа! – погубила мать, не сгубила невинной души, не взяла нового греха на себя.
Дмитрик, сидя у нее на руках, знай лепечет, что знает:
– Бозя… баба!..
– Так, ангелок божий! – сказала Векла, пригорнувши его к себе. – Буду тебе бабою, дам тебе мать. Бозя, душечка! Бог и сам прощает грешников, и нам грешным велит прощать врагам нашим. Мать твоя, и середи греха своего, чувствовала, что она мать, не сгубила тебя… Пусть же радуется тобою и меня успокаивает. Встань, Оксана! Иди к сердцу матери… будь дочерью опять, когда ты знала, что такое есть мать!..
Господи! И рассказать того не можно, что тут было между ними! Сколько они плакали, как обнимались… Оксана все выспрашивает мать, от всего ли сердца прощает ее, потому что, от радости, не верит своему счастью…
И весь день прошел в ласках и рассказах, кто из них что вытерпел. Старая Векла как будто здоровее стала и все относилась к Богу, чтоб и он так простил дочь ее, как она простила.
Вечером видела Оксана, что Петро приходил к хозяину и расспрашивал, что тут было у них, но к Векле не заходил.
Вот и начали они жить по-прежнему. Векла слышала, как при входе осмеяли Оксану во всем селе. Слышала и от хозяина, где они жили теперь, что не будет держать «мандрёхи», как все называли Оксану. Векла выждала время, и когда языки приболтались, пересуды устали, вот она пригласила к себе хозяина и других людей, уважаемых в селе, и рассказала им про страдания Оксанины. Как же довольно уже порассуждали Оксану, и злословить более наскучило всем, завидовать же было некому и нечему, то, как тут бывшие, а потом и все вообще рассудили, что это было больше насильство, нежели своя воля.
Далее и далее, хотя где и увидят Оксану, то оставляют ее без всяких замечаний и даже начали смотреть на нее приязно. Так Оксана свое знала. От матери не отходила никуда, и ни с кем, нигде, не дружилась, не зналась. Одна себе сидит в хате и работает; мать одевает и пропитывает, ночь и день рук не покладает. Только ей и проходки, что к церкви Божией, за водою да куда работу отнести.
Когда уже обжились немного, тогда только стал Петро ходить к ним, помогал кое в чем и все свое толковал, чтоб Оксана вышла за него.
Раз, слушавши его долго, что говорил он об этом, она просила его идти за нею. Вот и пришли на кладбище. Оксана начала говорить:
– Петро! Я всегда знала твою добрую душу; знала, что ты честный и разумный человек. Мне жаль было очень, что ты так убивался за мною. За тебя скорее всех вышла бы я, если бы не явился… он… погубщик мой!.. После того что я сделала с собою, я не достойна не только тебя, но и последнего пастуха. Тут, на отцовском гробе, где и сама когда-нибудь лягу, зарыла я свою славу, свою девичью косу, свою волю, свою судьбу, зарыла до суда – до века… Зарывши, поклялась, что как не можно приставить снова моей косы, так не можно мне стать достойною честного человека. Не принесу никому бесчестия, не повяжу чужого века, не остыжу никакой семьи, не пойду ни за кого… Петро! Ты оберегал мою матинку, когда я погубила было ее, ты не покинул меня! Ты меня, когда я в самой великой беде была, сквозь землю пошла бы, ты не оставил меня на дороге, уговаривал меня, – и когда все напали на меня, смеялись надо мною, попрекали мне, плевали на меня и цурались меня, ты, в самое то время, хотел жениться на мне, покрыть мои стыд и срам, ввести меня между честных людей… Кто же бы сделал так, как не сын моей матери, брат мой родной! Петро! Будь мне братом родненьким! Не покинь меня, когда я от всех покинута! Прими тут, где моя слава, где моя воля лежит, где и меня положат, прими мою клятву, что не пойду ни за тебя и ни за кого! Для матери буду дочерью, как была прежде; сыну буду матерью, пока… пока его отец… когда-то еще не откажется…
– Оксана! – сказал Петро, тяжко вздохнувши. – Жалко мне лишиться тебя! Потому что – видит бог! – и теперь люблю тебя так, как полюбил сначала. Хотел покрыть твою славу, хотел показать людям, что они осуждают тебя неправедно, хотел быть сыном твоей матери, упокоить ее в последние дни; хотел быть отцом твоему сироте, потому что на… на него надеяться нечего. Когда, говоришь, хочешь быть дочерью, какою и была, так в этом, нашем деле, послушаем матери: как она скажет, так пускай и будет.
Подумавши, Оксана сказала:
– Пускай будет, как скажет мать. Вот и пошли домой.
Выслушала мать Петро, потом Оксану – и сказала:
– Петро, велика твоя душа! Пусть тебе Бог отплатит за все, что ты сделал уже для нас и что теперь думаешь сделать. Благодарности нашей тебе мало! Очень бы я желала того, чтоб еще на своем веку видеть славу моей Оксаночки покрытою, но что же делать! Нет греха противнее Богу, как гордость наша. Это дьявольская думка. Оксана не хотела оставаться, чем поставил ее Бог, хотела величаться, в роскоши жить, упала… пусть же целый век оплакивает такой свой великий грех! И я с нею буду страдать, что не сберегла ее от гордости. А тебе она правду говорит. Ты молод-человек: ты еще не знаешь, что могут сделать людские речи. Дождик по капельке падает на камень да таки проедает его; так и тут. Станут люди говорить, толковать, пересуживать; ты все это слышишь; сначала тебе ничего, а далее – станешь прислушиваться, думать, передумывать; потом поверишь, начнешь жалеть, что женился на такой… и чтоб и не возненавидел ее!.. Конечно, твоя добрая душа не допустит тебя до того; но думки, людские толки, ее сокрушение замучат тебя, а какая доля ее будет от того? Теперь она одна душою, что ей ни встретится, она все перетерпит, перестраждет. Итак, Петро! Видишь ли, что правда Оксанина. Будь же ей братиком; по смерти моей не оставь ее с сироточкою; а пока живу, будь мне таким, как и до сего часу вижу тебя. Благословляю тебя на это!
– Матинка родная! – поклонившись к ногам ее, сказал Петро, – прими меня, сироту, одинокого, в свою семью. Благослови меня как сына! Не цурайтесь меня, и не препятствуйте мне содержать вас. Сестра, Оксана! Вручи мне твоего мальчика. Я принимаю его вместо родного сына. Как ты клялась своею славою, так и я, вот перед матерью нашею, божусь, что не женюсь никогда. После меня владей всем имуществом моим. Благослови, мамо!
Векла благословила всех их и, отдавая руками Дмитрика Петру, сказала:
– Пусть же он будет «Дмитрий Завяжисвет»; он всем нам завязал свет.
Так и начали звать мальчика, и в сельские списки так записали.
Векла с дочерью ни в чем не имели нужды: Петро им помогал и наделял всем сяк-так; собрались, купили двор и жили покойно, хваля милосердного Бога.
Раз, уже лет через пять после того как все это случилось, Дмитрик вбежал в хату и кричит Оксане:
– Мамо, мамо! А у меня есть беленький грошик. Вот видишь? – и показывает серебряный гривенничек.
– А кто это тебе, сыночку, дал?
– Пан дал.
– Какой же там пан?
– А вот какой, – говорил уже Петро, вошедший тут же в хату. – Капитан.
Оксана побледнела и затряслась…
– Да не пугайтесь, а слушайте, что было, – говорил Петро. – Гляжу, на станционном дворе, что близ меня, стоит бричка и по двору ходит такое, как наш капитан. Я подошел ближе… присматриваюсь, он и есть. Я подумал, что будет из него? Покликал к себе Дмитрика и иду в хату, будто к смотрителю, а он и остановил меня и спрашивает:
– Это твой мальчик?
– Нет, ваше благородие! – говорю я. – Это капитанский. – Так прямо и отрезал.
– Как капитанский? – даже вскрикнул он и подошел к мальчику.
– Так, ваше благородие! – говорю, – команда стояла здесь, так капитан сманил у нас девку Оксану. Она ушла от него и принесла этого мальчика.
– Так это ее сын? Экой мошенник! Да какой бойкий! – и взял его за чубчик и подрал его легонько и говорит: – Итак, она таки дошла назад? А мне сказали, что она с сыном утопилась.
– Нет, ваше благородие, – сказал я, – кое-как дотащилась сюда и живет в великой бедности…
– Видишь ли, как обманули меня! – говорит. – О, да плут будет мальчик! весь в меня.
Тут еще подергал его то за ухо, то за чуб, а потом вынул гривенник, дал ему и говорит:
– На, отдай матери, чтоб купила тебе орешков. А сам сел в бричку и поехал.
Так рассказывал Петро.
Оксана взяла гривенник, взвела глаза к Богу – и кинула тот гривенник за окно; прижала к сердцу Дмитрика – и горько-горько заплакала!..
Основьяненко
Головатый[305]305Головатый Антон Андреевич (ум. в 1797) – полковой старшина. После распада в 1775 года Запорожской Сечи был военным судьей Черноморского казацкого войска. Участвовал в Русско-турецкой войне 1787–1791 годов и в Персидском походе 1797 года. (Прим. Л. Г. Фризмана)
[Закрыть]
(материал для истории Малороссии)
В первой книжке «Очерков России»[306]306
В первой книжке «Очерков России»… – Речь идет об издании, подготовленном русским и украинским историком и этнографом Вадимом Васильевичем Пассеком совместно с И. И. Срезневским (кн. 1–5, Харьков, 1838–1842). Квитка стремился уточнить сведения, приводимые Пассеком. (Прим. Л. Г. Фризмана)
[Закрыть], издаваемых Вадимом Пассеком, в выписках и замечаниях «VII. Песня черноморцев» написано: Когда императрице Екатерине II, после многих своевольств запорожских казаков, угодно было уничтожить главный притон их, Сечу, в это время загрустила малороссийская вольница, жалела о заселении нынешнего Новороссийского края и в песне так взывала уже к покойному князю Григорию Александровичу Потемкину[307]307
Потемкин Григорий Александрович (1739–1791) – русский государственный деятель, князь, генерал-фельдмаршал, фаворит Екатерины ІІ. По его совету была уничтожена Запорожская Сечь. (Прим. Л. Г. Фризмана)
[Закрыть]:
Та встань, батьку, великий гетьмане!
Милостивий наш вельможний пане!
Та встань, Грицьку, промов за нас слово,
Попроси цариці, буде все нам готово.
Дасть грамоту на вічность нам жити,
Ми їй будемо вірнійше служити.
И когда, вместо Приднепровья, дали им для жития Тамань или Черноморие с разными льготами, то обрадованные казаки разгулялись и запели:
Ой годі нам журитися,
Пора перестати!
Заслужили у цариці
За службу заплати… и проч.
Все это несколько не так, а вот как было дело. Начинаю по обычаю.
Был Всемирный потоп. Потом было то, было се… было другое… создалося Государство Российское… время текло… события следовали одни за другими… происходило опять то и се… по временам ни се ни то… составилась Запорожская Сечь… проказничала… уничтожена… (по краткости времени и места не выписываю подробно всех сказанных происшествий, а смотри всевозможные истории, томы… страницы… как водится) и после того еще время текло… события следовали одни за другими… как вдруг… 1787 года, декабря… дня, а которого «за давно минувшим временем припомнить и утвердить не могу, при сильном морозе жестокий ветер бушевал и разметывал все повсюду, как молодой мот, получивший богатое наследство; снег кучами сыпался на все, словно как счастье на глупцов; вьюга, мятель, кутерьма, – света божьего видеть, предметов различить и ничего рассмотреть не можно было, так же точно, как в сочинениях г-на… а также и г-д…»
Во время этой метели я был мальчик, проживший сверх десяти лет несколько дней. Мы жили в деревне. Родители, рассудив, что хотя и близко живем от губернского города и гости частые бывали у нас, но в такую ужасную погоду кто бы захотел приехать, – приказали все входы дома запереть, оставя для сообщения с службами домашний выход.
Надобно сказать, что мать моя еще в детстве напугана была рассказами о проказах отличавшегося тогда знаменитого Гаркуши и других гайдамак и «харцызов-запорожцев». Няни ее, собрав сведения из верных источников, пересказывали со всею подробностью, какой разбойник и когда, при метели или ненастьи, всегда под вечер, являлся к помещику в виде господина или бедного странника, просил убежища на ночь и тут, на свободе, убивал всех домашних и забирал все, найденное им. Потому-то уже и после появление человека необыкновенного вида и при необыкновенном случае пугало мать мою до чрезвычайности, а за нею и мы, наслушавшись «деяний минувших дней», трусили препорядочно и так же в каждом проходящем человеке, немного от обыкновенного отличном, полагали видеть разбойника, предваряющего прибытие самого атамана.
Мать моя – в тогдашней молодости – в обществе родных езжала верхом, имела свое маленькое ружьецо, стреляла из него ловко и нередко застреливала птиц на лету удачнее, чем отец мой и братья ее, большие охотники и ловкие стрелки. Она была брюнетка. В эту зиму гостила у ней сестра ее, имевшая светлые волосы. Эти подробности необходимы… И даже к объяснению составления песен вышенаписанных? – Да.
В этот день, числа которого не помню и в который была ужасная описанная метель, отец мой был нездоров и лежал в спальне на софе; мать моя с сестрою своею что-то вышивали в пяльцах и говорили о чем-то между собою, наверное, о шалостях бывших запорожцев-разбойников и других гайдамаках, всегда действовавших при подобной метели, которая тогда свирепствовала и так же под вечер, который тогда наступал. Мы – дети – сидели тут же: старшие из нас твердили из французской «пеплиеровой» грамматики[308]308
«Пеплиерова» грамматика – имеется в виду учебник французского филолога Пеплие (Peplier) «Совершенная королевская французская грамматика». (Прим. Л. Г. Фризмана)
[Закрыть] урок к завтрашнему приезду учителя, а мы, меньшие, слушали рассказы о бывших ужасах. И у рассказывающих, и слушающих воображение было настроено… как вдруг в соседней комнате, где был оставлен один свободный вход, слышим вошедших людей, не домашних…
– Гриша, посмотри, кто там?
Я, Гриша, вышел… взглянул… Уф!.. господи, что это такое?!. Но, рассмотревши, увидел, что хотя это и человек, но человек страшный!.. Он был лицом смугл, роста небольшого, весь в волках (большой волчьей шубе), на голове ужасная мохнатая шапка с длинными, висячими и также мохнатыми ушами, и все это усыпано сверху до низа клоками снега – скорее можно было принять его за движущуюся снеговую гору!.. За ним мальчик в подобном же виде… Когда я стал против него и с любопытством (лучше признаться, с большим страхом) рассматривал его, он вскрикнул:
– Чи дома кури́нный батько?
«Ну, так и есть!» – подумал я… Не видав никогда запорожцев, я не мог судить о наружности их; но слыхал, что запорожцы разделялись и считались «по куреням»; а тут, услышавши, что он спрашивает «кури́нного батька»[309]309
Куринный батько — Куре́нь (укр. курі́нь) – в XVI–XVIII вв. военно-административная единица Запорожской Сечи, Черноморского казачьего войска, куринный батько – атаман куреня. (Прим. Л. Г. Фризмана)
[Закрыть], заключил, что это должен быть запорожец; а запорожец – следовательно, разбойник… Теперь пропали мы! – всех перережет!.. Бежать к людям звать их на помощь – невозможно: на дворе метель ужасная, меня засыплет снегом, да и разбойник меня не выпустит; я побегу к дверям, а он пырнет мне в бок нож… пропал я!.. Лучше не буду пускать его в спальню. С таким намерением я стал у двери, решась не пустить его, и сказал:
– Дома, но болен, лежит и не может принять.
– Дарма! – вскрикнул страшный человек и, одним пальцем отодвинув меня от дверей, ввалился во всем убранстве своем в спальню; за ним втащился и слуга его.
Отец мой лежал на софе головою к двери, в которую вошел «страшный человек», – остановился над ним, встряхнул на него свою волчью шубу и громко вскрикнул: «Здоров, батьку!» – обыкновенное приветствие запорожцев.
При неожиданном явлении неизвестного человека в таком наряде с таким приветствием, а более, был внезапно весь засыпан снегом, отец мой должен был прийти в великое изумление. Он смотрел на «страшного» и недоумевал, как отвечать «на ласки» его, как «страшный», конечно, потеряв терпение, схватил с себя ужасную шапку, весь снег с нее стряхнул также на хозяина и уже прикрикнул: «Та годи лежаты! Уставай, не дай пропасть от ха́лепы!»
Тут отец мой, предваряя могущие последовать дальнейшие от «страшного» вежливости, силился встать и спросил его в том же тоне:
– Десь ты, батьку, бував на Сичи?
– Эге ж! – был лаконический ответ «страшного».
– Про́симо же до госпо́ды! – сказал отец мой, поспешая встать и увести страшного гостя в другую комнату, потому что мать моя от сильного страха была ни жива ни мертва. Приход незнакомца в такое время, его обращение, приемы, речи, тон голоса – все это было так похоже на действия Гаркуши, в таком и таком случае, и других атаманов шаек розбойничьих, как носились рассказы, что мать моя решительно заключила, что при такой ужасной погоде на нас напали разбойники, всю дворню перебили, перерезали уже, а теперь пришли к нам с тем, чтобы и нас погубить. Все подтверждало страх матери моей, а когда разбойник проходил за отцом моим в другую комнату, и он, идучи мимо ее, взглянул так страшно, то и последняя надежда к спасению исчезла у нее…
Я послан был в гостиную для наблюдений, что будет гость творить. Приказано мне было присматриваться, сколько у него пистолетов и кинжалов, а при первой опасности отца бежать и кричать… «А там… что нам бог даст!..» Действительно, мать моя, бледная, испуганная до чрезвычайности, вне себя ходила по комнате и ломая руки призывала Божью помощь…
Страшный человек, вшедши в гостиную, помолился к образу, окинул везде глазами и, обратясь к своему слуге, мальчику лет шестнадцати, сказал:
– Бачишь, Максиме! тут лучше, чим надво́ри. Возьми кожух! – и с этим словом снял свои пугающие «волки» и с шапкою отдал хлопцу. Тот, приняв все, держал, стоя у дверей, в той же гостиной.
Оставив свои «волки», страшный гость явился обыкновенным «гостем», порядочным господином; он одет был по-тогдашному в синий сюртук и во всем с приличностью; голова, как должно, причесана, и коса перевита черною лентою. Ни одного пистолета или кинжала я не приметил ни у гостя, ни у слуги его и поспешил с донесением, чтобы успокоить мать мою; но мои уверения не помогали ничего, и страх ее был в высшей степени…
Отец мой просил гостя садиться и обратился к нему с вопросами, как водится, желая узнать, кого он имеет честь принимать…
– Та ни, не те. Поклич лишень свою жинку сюда! – был ответ гостя, все еще неразгаданного и все еще смотрящего сурово, «строч», как говаривали запорожцы.
Сколько ни странно было такое требование гостя, и хотя удовлетворить его отец мой не надеялся, зная робость и постигая теперешний страх матери моей, однако ж он пошел к ней и убеждал, для достижения скорейшей развязки, выйти к гостю, но не мог успеть в том, и она после долгого совещания решилась вместо себя выслать сестру свою.
– Вот и жена моя, – сказал отец, вводя ее.
– И ты, батьку, справди кажеш, що се жинка твоя? – спросил гость.
– Точно, уверяю вас.
– Так ты, батьку, по-турецки? Замисць одной, маешь двох жинок? Та не бреши-бо, Федор Ивановыч! Твоя чорнява, а ся, бач, рыжа. Давай свою, се чужа!
С большим изумлением услыша отец и настоящее свое имя, и приметы матери, заключил, что здесь должны быть проказы, или, как ныне называют по-русски, «мистификация» кого из знакомых, и, уверив в том мать мою, рассеял ее страхи и убедил наконец выйти к гостю.
– От се так, – сказал он. – Се Марья Васильевна! Так се вы, пани, издите на конях и лучше стриляете, чим ваш Федор Иванович, се-бо и браты ваши, Николай Васильевич и Орест Васильевич?
– Откуда вы все это знаете, и кто вы такой? – вскрикнули отец и мать мои, все удивляясь слышанному.
– Але! я не знаю, та я все знаю. Сядьмо лишень та на́те вам письмо, – и с сим словом подал письмо, в котором все объяснилось.
Письмо было от искреннего друга моему отцу, В. Г. Булацела, служащего в легкоконных полках армии князя Потемкина, действующей против турков в начавшейся тогда войне. Булацел рекомендовал отцу моему в любовь и расположение «Антона Васильевича Головатого», бывшего в Запорожской Сечи, а ныне числящегося в штате Потемкина, по на добностям своим отправляющегося в Харьков и имеющего нужду в советах, и проч., и проч.
Лишь только, после первых приветствий, уселись – между тем и мы все вошли, не бояся уже гостя, – Головатый все прежним тоном спросил:
– А що то у вас за скрынька стоит?
– Это инструмент, фортепьяно.
– А хто на нёму гра?
– Дочь моя.
– А нехай загра.
По приказанию сестра села к фортепьяно и, желая угостить приезжего музыкою, начала играть одну из сонат знаменитого Плейеля…
– Та що се таке? – спросил Головатый, прослушав тактов десять. – Его и не розберешь, що воно и е́. Чи не вмиете якой швидкой?
Нечего делать: должно было отличную сонату оставить, и сестра заиграла «дергунца»[310]310
«Дергунец» — украинский народный танец. (Прим. Л. Г. Фризмана)
[Закрыть].
Головатый взглянул на хлопца своего и крикнул:
– Максиме, ану!
Максим, сразу положив панские волки в угол, заткнул полы своей бекеши и пустился отжигать и скоком, и боком, и через голову, и в разные присядки… ну, восхитил нас, детей! никогда еще не приезжал такой славный гость!..
Головатый, по желанию своему, налюбовавшись нашим удовольствием, приказал Максимке перестать и идти к своему месту и тут уже занялся хозяевами…
Исчезла запорожская грубость; на чистом, употребительном языке начались расспросы, рассказы; любопытные события по Сечи, объяснение причин некоторым гласным происшествиям; сведения глубокие, острые замечания, тонкие суждения – всё это лилось из уст Головатого. Он говорил просто, в рассказах и описаниях не подбирал слов, но говорил красно, сладко, свободно; чего неудобно было выразить так верно и сильно по-русски, тут он украшал – и точно украшал – речь запорожскою поговоркою, и все кстати и неподражаемо. Вместо прежнего страха, мать моя уже не отходила от беседующего Головатого. Разговор у него с отцом моим продолжался до глубокой ночи. По молодости моей, я не сохранил всего рассказанного тогда Головатым, хотя и слушал прилежно. Немногое осталось в памяти моей и утвержденное потом рассказами отца моего.
Головатый был в Сечи каким-то чиновником, кажется, «войсковым писарем». Имев обширный тонкий ум, природную способность обнять и здраво обсудить предмет, ловкость и удобство выполнить намерение, он, и в неважном чине, играл в войске значительную роль, управляя умами старших в Сечи. Ни один запорожец не мог быть женат; но Головатый уверил начальство, что желает быть попом в войске, почему и получил позволение жениться; обещания своего он не исполнил под разными предлогами; жена же его жила на хуторах, вне Сечи.
Когда умножились на Сече смуты и беспорядки, и как притом явно было видно, что правительство недовольно за все шалости и бесчинства своевольных запорожцев и приступает к какой-то решительной мере, то, в отвращение могущей последовать беды, посланы были в Санкт-Петербург депутаты хлопотать о пользах войска и испрашивать снисхождения. Депутатами были Семен Белый[311]311
Белый Семен (ум. в 1788-м) – запорожский старшина, кошевой атаман Черноморского казачества, предводитель харьковских дворян. (Прим. Л. Г. Фризмана)
[Закрыть] и сей Головатый. Любопытны подробности и тонкие извороты их в столице у вельмож, составляющих правительство, недовольное запорожцами. Когда уже увидел Головатый неуспех, он составил новый план для управления Сечи и новую форму службе и управлению ею. Он предлагал все буйные, непреклонные к порядку головы, как из чиновников, так и казаков, под разными предлогами удалить или вывести из войска, если не можно навсегда, то хотя на долгое время; тогда объявить в войске новое устройство и порядок, сходные с теми, что в донском войске: дозволить жениться, иметь и приобретать собственность, части войска отбывать службу по назначению правительства, вне Сечи, а остальным заниматься хозяйством при исправлении домашней службы на всякий непредвидимый случай. Переписать всех казаков, вошедших в новый состав войска, и из-за того не принимать ни одного человека, какой бы он нации ни был, под строжайшею ответственностию всего войска и в особенности лица, уличенного в сем преступлении.
Еще в свое время запорожцы, чтобы иметь при дворе могущественных защитников и покровителей, просили первейших вельмож вписаться в сечевые казаки. Помню, что между некоторыми Головатый именовал Л. А. Нарышкина[312]312
Нарышкин Лев Александрович (1733–1799) – придворный вельможа, балагур и повеса. (Прим. Л. Г. Фризмана)
[Закрыть] и князя Г. А. Потемкина; он именовался у них «Грицко Нечо́са». К этим-то сотоварищам по войску прибегали запорожские депутаты и испрашивали о исходатайствовании им прощения, а в случае крайности, принятие плана Головатого о преобразовании Сечи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.